А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Тут же были две пятилетние девочки, представительницы четвертого поколения: дочь Адольфа Лабока — Симона и дочь Клементины Фейа — Амели. Были здесь и другие родственники: Луи Фошар, женившийся на Жюльенне Даше и имевший от нее дочь Лору; Эварист Митен, женившийся на Олимпии Ланфан и имевший от нее сына Ипполита, и, наконец, Ипполит Митен, женившийся на Лоре Фошар, которая родила ему сына Франсуа, теперь уже семилетнего мальчика; таким образом, и с этой стороны подрастало четвертое поколение. Во всем праздничном Боклере нельзя было найти более обширного стола: гут сидели, смешавшись, потомки Бурронов, Лабоков, Боннеров, Ивонно, Фошаров, Даше, Ланфанов и Митенов.
Боннер увидел здесь одну из своих дочерей, Зою. Он рассказал Рагю о судьбе тех, кому не удалось дожить до этого дня. Фошар, безнадежно отупевший, и его вечно унылая жена Натали умерли, так и не поняв совершившейся перемены, пряча от воображаемых воров хлеб, ставший доступным всем и каждому. Фейа перед смертью увидел расцвет созданного по его совету обширного комбеттского землевладения. Недавно за Фейа последовали Ланфан и Ивонно, уснувшие в той земле, которую люди теперь любили разумной любовью и деятельно оплодотворяли. Вместе со стариками Даше, Каффьо, Лабоками исчез весь прежний торговый мир; достигнув глубокой старости, угасла и красивая булочница, добрая г-жа Митен, до конца своей жизни пленявшая всех добротою и красотой.
Рагю уже не слушал Боннера. Он не мог отвести глаз от Буррона.
— Да, он еще совсем молодец на вид! — прошептал он. — А Бабетта смеется все тем же милым смехом!
Рагю вспомнил прежние кутежи, вспомнил, как Буррон, засиживаясь вместе с ним у Каффьо, бранил за бутылкой хозяев и возвращался домой мертвецки пьяным. Он вспомнил свою долгую нищую жизнь, вспомнил, как в течение пятидесяти лет он бессмысленно скитался по свету, переходя из мастерской в больницу и из больницы в мастерскую. А теперь, когда опыт Крешри удался и преобразованный, возрожденный труд спас его уже наполовину погибшего товарища, сам он был уже раздавлен прежним трудом, неотделимым от нужды, и страдания, — отравляющим, губительным, бесчеловечным наемным трудом. В эту минуту разыгрался очаровательный эпизод, еще больше усиливший тоску Рагю. Дочь Адольфа и Жермены, Симона Лабок, пятилетняя белокурая девчурка, правнучка Буррона, собрала со стола своими маленькими ручонками целые пригоршни розовых лепестков и принялась осыпать ими седую голову улыбающегося прадеда.
— Это тебе, дедушка Буррон, вот тебе еще и еще! Это тебе вместо венка… Вот тебе, вот тебе! В волосах у тебя розы, и в ушах розы, и на носу розы, и везде… С праздником, с праздником, дедушка Буррон!
Весь стол смеялся, все аплодировали, громко приветствовали старца. Рагю устремился прочь, увлекая за собой Боннера. Он дрожал и едва держался на ногах. Отойдя в сторону, он глухим голосом внезапно сказал Боннеру:
— Слушай, давай говорить начистоту. Я пришел только для того, чтобы увидеть их… Где они? Покажи мне их!
Он говорил о Луке и Жозине. Боннер понял его, но медлил с ответом. Рагю продолжал:
— Ты с утра, водишь меня повсюду, я делаю вид, будто всем интересуюсь, а на самом деле я думаю только о них, они одни стоят у меня перед глазами, они одни заставили меня вернуться сюда, заставили преодолеть безмерную усталость и страдания… До меня дошло известие, что я не убил его; оба они живы, не так ли? У них много детей? Они счастливы, они наслаждаются жизнью, да?
Боннер размышлял. Опасаясь какой-нибудь необузданной выходки со стороны Рагю, он до сих пор старался отдалить час неизбежной встречи. Но разве его тактика уже не увенчалась успехом? Разве ему не удалось поразить Рагю чем-то вроде священного ужаса, ослепить его величием осуществленного дела Луки? Он видел трепет, растерянность Рагю, видел, что его ослабевшая рука бессильна подняться на новое преступление. И тогда с присущим ему спокойным добродушием Боннер наконец ответил:
— Ты хочешь их видеть, дружище? Я покажу их тебе. И что правда, то правда: ты увидишь счастливых людей.
Стол Луки стоял тут же, рядом со столом Буррона. Сам Лука восседал в середине стола; направо от него помещалась Жозина, налево — Сэрэтта и Жордан. Была здесь и Сюзанна, она сидела напротив Луки. Рядом с ней были Нанэ и Низ; им вскоре предстояло стать дедушкой и бабушкой; их золотистые волосы слегка побелели, но глаза смеялись так же весело, как в те далекие дни, когда оба они были резвыми и кудрявыми, точно маленькие барашки. Тут же сидело и все потомство Луки и Жозины. Илер, их старший сын, женился на дочери Нанэ и Низ — Колетте, от которой у него была дочь Мариетта, теперь уже пятнадцатилетняя девочка. У Поля Буажелена и Антуанетты Боннер родился сын Людовик, теперь уже восемнадцатилетний юноша; у Людовика и Мариетты дело, видимо, шло к свадьбе: они сидели рядом, шептались, секретничали, нежно улыбались друг другу. За ними сидел Жюль, младший сын Луки; он женился на дочери Арсена Ланфана и Эвлали Лабок — Селине, которая родила ему сына Ришара; этот, теперь уже шестилетний, удивительно красивый мальчик был предметом страстной любви своего дедушки Луки. Тут же сидела остальная родня; за этим столом всего теснее сливались токи враждебной крови — крови Фроманов, Буажеленов, Делаво, Боннеров, Лабоков и Ланфанов; здесь протянули друг другу руки дети рабочего, торговца и земледельца, воплощая в себе то социальное сопричастие, из которого возник новый Боклер — Город справедливости и мира.
В ту минуту, когда подошел Рагю, последний луч заходящего солнца зажег стол сияющей славой: заискрились и заблестели букеты роз, серебряные блюда, легкие шелка и бриллианты в волосах женщин. И в этот миг прощания с дневным светилом птицы снова стремительно слетелись к столу, прежде чем укрыться на ночь среди ветвей. То была очаровательная и радостная картина: туча трепещущих крыльев, живой снег теплых перышек покрыли стол. Обедающие брали птиц в руки, ласкали их и вновь отпускали на волю. И эта пленительная доверчивость красношеек и зябликов провозглашала в тихом вечернем воздухе союз, отныне заключенный между всеми существами, всеобъемлющий мир, воцарившийся между людьми, животными и неживой природой.
— О дедушка Лука! — воскликнул шестилетний Ришар. — Взгляни-ка: малиновка пьет из стакана бабушки Жозины!
Мальчик говорил правду; эта картина развеселила и растрогала Луку, основателя Города. Вода в стакане Жозины была той свежей, чистой водой, которую он некогда отвел в Боклер со скал Блезских гор и из которой, казалось, родился весь Город: его сады, аллеи, брызжущие фонтаны. Лука взял стакан, поднял его вверх, к пурпуровому солнцу, и сказал:
— Выпьем, Жозина, выпьем за наш счастливый Город!
Жозина, уже совершенно седая, осталась той же страстно любящей и нежной подругой Луки. Она с улыбкой поднесла стакан к губам; за нею отпил из него и Лука.
— За благополучие нашего Города, праздник которого мы сегодня отмечаем! — продолжал Лука. — Пусть же расширяется он все дальше и дальше, пусть умножается в нем свобода, благосостояние, красота, пусть превратит он всю землю в царство всеобъемлющей гармонии!
Заходящее солнце окружило голову Луки ореолом; он сиял неувядаемой юностью, верой, победной радостью. Просто, без всякого тщеславия и напыщенности, он выразил то ощущение счастья, которое наполняло его при виде того, что созданное им дело исполнено силы и жизни. Он был основателем, создателем, отцом: все эти ликующие люди, все те, кто пировал здесь, все те, кто славил сегодня Труд и летнее плодородие, — все они были его народом, его друзьями, его родными, его семьей, все более умножавшейся, все более дружной, все более счастливой. И в ответ на тост Луки, полный пламенной нежности, буря приветственных возгласов взмыла в ясное вечернее небо, прокатилась от стола к столу вплоть до дальних аллей. Все обедающие встали; подняв, в свою очередь, стаканы, они пили за здоровье Луки и Жозины, за эту чету героев, патриархов труда: за Жозину, спасенную и окруженную ныне ореолом супруги и матери, за Луку, искупителя, который, чтобы спасти ее, спас от угнетения и страдания весь отверженный мир наемных рабов. То было мгновение возвышенного подъема и величия, воплотившее в себе страстную благодарность многочисленного народа; то была награда за неисчерпаемую и деятельную веру, окончательное приобщение к славе и любви.
Бледный и трепещущий Рагю дрожал всем телом под этим вихрем апофеоза. Он не мог выдержать того сияния красоты и доброты, которое излучали Лука и Жозина. Шатаясь, он отступил и хотел было поспешно удалиться; но тут Лука, заметив подошедших, обратился к Боннеру:
— А вот и вы, мой друг! Именно вас мне и не хватало: ведь вы были моим вторым «я», вы были самым мужественным, самым осмотрительным, самым могучим из всех, кто трудился на ниве нашего дела; и нельзя чествовать меня, не чествуя также и вас… Но скажите мне, что это за старик рядом с; вами?
— Чужестранец.
— Чужестранец? Пусть он приблизится, пусть преломит вместе с нами хлеб с наших нив, пусть выпьет воды из наших ключей! Все люди найдут в нашем городе гостеприимство и мир… Жозина, подвинься, а вы, незнакомый друг, приблизьтесь, займите место между моей женой и мною: мы хотим почтить в вашем лице всех наших неведомых братьев, живущих в других городах мира.
Рагю, словно охваченный священным ужасом, отступил на шаг.
— Нет, нет! Не могу!
— Почему же? — спросил мягко Лука. — Если вы пришли издалека, если вы устали, вы найдете здесь помощь и утешение. Нам не нужно знать ни вашего имени, ни вашего прошлого. Мы исповедуем всепрощение, у нас царит братство, и каждый из нас полагает свое счастье в счастье других… Скажи ему об этом, милая жена: ты сумеешь найти более кроткие, более убедительные слова, мои же речи, кажется, только пугают пришельца.
Тогда заговорила Жозина:
— Вот стакан, друг! Почему бы вам не выпить за свое и за наше здоровье? Вы пришли издалека, вы наш брат, нам было бы радостно увеличить свою семью еще одним человеком. В Боклере установился обычай дарить друг друга в праздник лобзанием мира, стирающим прошлое… Возьмите же стакан и выпейте во имя всеобщей любви!
Но Рагю, бледный и дрожащий, сделал еще шаг назад, словно пораженный ужасом святотатец:
— Нет, нет! Не могу!
Промелькнуло ли в душе Луки и Жозины предчувствие истины, узнали ли они несчастного, который блуждал по миру целых полвека, влача бремя праздности и распутства, а теперь вернулся на родину для новых мук? Они посмотрели на него глазами, светившимися добротой и радостью, и тень глубокого участия омрачила их взор. И Лука сказал просто:
— Ступайте же куда вам хочется, если вы не можете войти в нашу семью теперь, когда она становится все более тесной, все более дружной, все более единой. Видите? Вот она уже совсем сливается: столы придвигаются к столам; скоро останется лишь один стол, за которым будет восседать единый братский народ!
И вправду обедавшие начали подсаживаться друг к другу, каждый стол, казалось, пускался в путь к своему соседу, столы мало-помалу смыкались: так всегда бывало к концу общей трапезы, славившей ясным июньским вечером праздник лета. Это получалось как бы само собой: сначала между столами сновали дети, переходившие во время десерта от одного стола к другому, а затем и взрослые, обедавшие с родственниками жены или мужа, подсаживались во время десерта к столу своих родителей, желая побыть все вместе. Северен Боннер обедал за столом Морфенов, Зоя Боннер — за столом Бурронов, Антуанетта Боннер — за столом Луки; как же могло их не тянуть к отцовскому столу, за которым сидел их старший брат Люсьен? Фроманы были рассеянны по различным столам, как семена — по различным бороздам: Шарль обедал вместе с Боннерами, Тереза и Полина — вместе с Морфенами; как же было им не показать пример другим, не увлечь других к родительскому столу? Ведь им так хотелось побыть вместе со своим отцом — основателем и создателем Города! И тогда взору Рагю предстала изумительная картина: столы двигались, примыкали, присоединялись друг к другу и в конце концов слились в единый стол, протянувшийся вдоль всего радостного Города. В аллеях, перед дверьми ликующих домов справлялась под звездами одна нераздельная трапеза, пасхальная трапеза братски единого народа; то было необъятное сопричастие, локоть к локтю, на одной и той же скатерти, среди тех же рассыпанных по столам розовых лепестков. Весь Город был охвачен гигантским пиршеством; семьи перемешались, слились в единую семью; одно и то же дыхание приподнимало грудь всех этих людей, одна и та же любовь владела всеми сердцами. С высокого, — чистого неба спускался сладостный, всеобъемлющий мир — гармония природы и людей.
Боннер не вмешивался в разговор Луки и Рагю; он не спускал глаз с несчастного старика, наблюдая за тем, как в нем совершается душевный перелом, которого ждал старый мастер; все то удивительное, что видел в течение дня Рагю, постепенно вырывало почву у него из-под ног; теперь же ослепительная картина празднества потрясла ужасом и сломила его. Пораженный в самое сердце, Рагю шатался; Боннер протянул ему руку.
— Идем, пройдемся немного! Вечерний воздух так нежен… Скажи, веришь ли ты теперь в наше счастье? Ты видишь, можно работать и быть счастливым, ибо только в труде — радость, здоровье, достойная жизнь. Работать — это значит жить. Только католическая религия, религия страдания и смерти, превратила труд в проклятие и усматривала сущность райского блаженства в вечной праздности… Труд не властвует над нами: он дыхание нашей груди, кровь наших жил, единственный смысл жизни, он заставляет нас любить, стремиться к продолжению своего рода, к бессмертию человечества.
Но Рагю, окончательно сломленный, уже не спорил; казалось, он был охвачен бесконечной смертельной усталостью.
— Ах, оставь, оставь меня… Я трус!
Ребенок выказал бы больше мужества, чем я; я презираю себя.
Потом, понизив голос, он добавил:
— Я ведь пришел сюда, чтобы убить их обоих… Да, то был бесконечный путь, все новые и новые дороги, годы скитаний наугад, сквозь неведомые страны… И только одна исступленная мысль жила в моей душе: вернуться в Боклер, разыскать их и вонзить им в тело тот нож, которым я когда-то так неудачно воспользовался!.. А теперь ты оставил меня в дураках, я дрогнул перед ними, я отступил, как трус, увидя их красоту, их величие, их счастье!
Боннер содрогнулся, услыхав это признание. Еще накануне его пронизало мрачным трепетом предчувствие задуманного Рагю преступления. Но теперь, видя, что Рагю раздавлен, он почувствовал к нему жалость.
— Идем, идем, бедняга! Переночуй у меня и сегодня. Завтра посмотрим.
— Ночевать еще раз у тебя? О, нет! Нет! Я ухожу, ухожу сейчас же.
— Но не можешь же ты уйти на ночь глядя: ты слишком утомлен, слишком слаб… Почему бы тебе не остаться с нами? Ты успокоишься, познаешь наше счастье.
— Нет, нет! Я должен уйти сейчас же, сейчас же. Верно сказал горшечник: мне здесь не место.
И голосом грешника, пытаемого в аду, Рагю добавил с затаенным бешенством:
— Я не в силах видеть ваше счастье. Я бы слишком страдал!
Боннер не настаивал; его охватило тягостное, жуткое чувство. Он молча привел Рагю к себе домой; тот, не дожидаясь конца праздника, взял свою котомку и палку. Они не обменялись на прощание ни единым словом, ни единым жестом. И Рагю, нищий, разбитый старик, пустился в путь неверным шагом и исчез вдали, в постепенно сгущавшемся мраке. Боннер молча глядел ему вслед.
Но Рагю не сразу удалось избавиться от зрелища праздничного Боклера. Он медленно углубился в ущелье Бриа и шаг за шагом, с трудом начал взбираться между скал по склону Блезских гор. Теперь Рагю находился над Городом. Он обернулся. Бесконечное темно-синее, чистое небо искрилось звездами. И в этой ясной, нежной июньской ночи простирался внизу Город, сверкавший, подобно небу, бесчисленным множеством маленьких светил. То зажглись среди зелени, вдоль пиршественных столов, тысячи и тысячи электрических лампочек. Торжествуя над тьмой, вырисовываясь пламенными очертаниями среди мрака, эти столы вновь выступили перед Рагю. Они уходили вдаль, заполняли горизонт. До слуха Рагю по-прежнему доносились смех и песни; он все еще против воли присутствовал на этом гигантском пире, пире целого народа, слившегося в братскую, единую семью.
Тогда Рагю вновь попытался избавиться от этого зрелища; он поднялся еще выше, но, обернувшись, снова увидел Город, сиявший еще более ярким светом. Рагю поднялся еще выше, он поднимался все дальше и дальше. Но по мере того, как он поднимался, он оборачивался, и Город, казалось ему, еще более вырастал; теперь он уже занимал всю равнину, он стал самим синим небом, сверкающим звездами. Все яснее доносились до слуха Рагю смех и песни:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71