И вполне понятно, что Лабоки стали активным средоточием недовольства и оппозиции, очагом, в котором понемногу разгоралось пламя всей той вражды, какую вызывал своей деятельностью Лука, — имя его произносилось теперь в Боклере не иначе, как со злобной бранью. У Лабоков бывали и мясник Даше, ярый реакционер, просто заикавшийся от бешенства, и бакалейщик, он же трактирщик Каффьо, полный непримиримой ненависти, но более холодный и сдержанный, умевший точно учитывать свои выгоды. Здесь появлялась иногда и булочница, красивая г-жа Митен; она жаловалась, что с каждым днем теряет покупателей, но все же склонялась к мысли о необходимости соглашения.
— Да разве вы не знаете, — кричал Лабок, — что этот господин Лука, как его называют, стремится, в сущности, только к одному: он хочет уничтожить торговлю! Да, он этим похваляется, он во всеуслышание заявляет чудовищные вещи: торговля, по его словам, не что иное, как кража, все мы воры и должны исчезнуть. Для того, чтобы смести нас с лица земли, он и основал свой завод.
Даше слушал, весь побагровев, с округлившимися глазами.
— Ну, а как же люди будут есть, одеваться и все прочее?
— Он, видите ли, говорит, что потребитель будет непосредственно обращаться к производителю.
— А деньги? — спросил мясник.
— Деньги? Он их тоже собирается уничтожить, денег больше не будет! Каково? Что может быть глупее? Да разве можно прожить без денег?
Даше едва не задохнулся от злобы.
— Ни торговли, ни денег! Он все разрушает, и этого бандита даже не посадят в тюрьму! Если мы не вмешаемся, он разорит Боклер.
Но Каффьо серьезно покачал головой.
— Он говорит вещи и почище… Заявляет, что все должны трудиться; видно, хочет устроить настоящую каторгу, где надсмотрщики с палками станут следить, чтобы каждый делал свою работу. Он утверждает, что не должно существовать ни бедных, ни богатых, каждый будет есть то, что заработает, — впрочем, не больше и не меньше, чем любой его сосед; и вдобавок никто даже не будет иметь права делать сбережения: мол, человек, умирая, должен иметь не больше денег, чем появляясь на свет.
— Ну, а наследство? — вновь прервал его Даше.
— Наследство отменяется.
— Как?! Отменяется? Я не могу оставить дочери своих собственных денег? Черт побери, это уж слишком!
И мясник изо всех сил ударил по столу кулаком.
— Он говорит еще, — продолжал Каффьо, — что не будет больше никакой власти: ни правительства, ни жандармов, ни судей, ни тюрем. Каждый станет жить, как захочет, есть и спать, когда ему вздумается. Он говорит также, что в конце концов всю работу будут выполнять машины, а рабочим останется только управлять ими. И тогда наступит рай на земле, потому что люди больше не будут враждовать и не будет больше ни армий, ни войн… А еще он говорит, что если мужчина и женщина полюбят друг друга, они будут сходиться на то время, на какое захотят, а потом добровольно расходиться, и каждый сможет опять сойтись с кем-нибудь другим. А если появятся дети, общество будет воспитывать их на свой счет, всех вместе, как попало, и им не нужно будет ни отца, ни матери.
Красивая г-жа Митен до сих пор не вмешивалась в разговор; но тут и она не выдержала.
— О, несчастные малютки! — Надеюсь, каждая мать все же будет иметь право воспитывать своих детей. Растить детей кое-как, чужими руками, точно в сиротском приюте… — все это годится только для тех ребят, которых бессердечные родители бросили на произвол судьбы… То, что вы рассказываете, кажется мне малопривлекательным.
— Скажите лучше — это настоящая грязь! — завопил вне себя Даше. — Все равно, как на панели: встречают девку, берут ее, потом бросают. Их будущее общество — просто публичный дом!
И Лабок, помнивший, какая опасность угрожает его интересам, подводил итог:
— Этот господин Лука просто сумасшедший. Мы не можем позволить ему разорять и бесчестить Боклер. Нам надо столковаться и действовать.
Когда в Боклере узнали, что зараза, исходившая из Крешри, охватила также и соседнюю деревню Комбетт, гнев обывателей дошел до неистовства. Люди были ошеломлены, возмущены: «Смотрите-ка, господин Лука принялся развращать и отравлять крестьян!» Ланфан, комбеттский мэр, вместе со своим помощником Ивонно помирили между собой четыреста жителей селения и убедили их объединить свои земли, что и было закреплено особым договором, составленным по образцу того договора, на основании которого объединились капитал, труд и талант на новом заводе. Наделы крестьян сливались в одно обширное землевладение; это открывало возможность применять сельскохозяйственные машины, усиленно удобрять почву, возделывать интенсивные культуры, что должно было увеличить размеры урожая и обещало крупные прибыли. Обе ассоциации будут взаимно укреплять друг друга: крестьяне станут поставлять хлеб рабочим, а те — снабжать их орудиями и другими необходимыми промышленными изделиями. Таким образом, намечалось сближение и постепенное слияние этих двух прежде враждовавших классов, возникал в зародыше единый братский народ. Это событие потрясло Боклер. Трепетное предчувствие катастрофы охватило город. Если социализм завоюет на свою сторону даже крестьян, этих бесчисленных тружеников деревни, считавшихся до сих пор оплотом своекорыстной собственности, готовых, казалось, уморить себя трудом, только бы сохранить свой клочок земли, — тогда старому миру конец!
Первыми пострадали опять-таки Лабоки. Они потеряли всех своих комбеттских клиентов: никто из крестьян уже не заходил к ним купить лопату, плуг или какой-нибудь инструмент. Когда Ланфан был в последний раз у Лабоков, он долго торговался, ничего не купил и заявил им прямо, что раз уж они вынуждены делать такую накидку на товары, которые сами покупают на соседних заводах, он больше ничего у них приобретать не станет и сбережет таким путем тридцать процентов стоимости каждой покупки. С тех пор комбеттцы обращались непосредственно в Крешри: они примкнули к его кооперативным магазинам, неуклонно расширявшим свой оборот. Тут-то всех мелких торговцев Боклера и охватила паника.
— Пора действовать, пора действовать! — со все возрастающей злобой повторял Лабок, когда к нему заходили Даше и Каффьо, — Если мы станем дожидаться, пока этот сумасшедший заразит всю округу своими чудовищными теориями, будет уже поздно.
— Но что же делать? — спрашивал осторожно Каффьо. Даше стоял за физические меры воздействия:
— Подкараулить бы его вечером за углом и задать хорошую взбучку: небось, одумается!
Но тщедушный и коварный Лабок мечтал о более верных способах уничтожения врага.
— Нет, нет! Он восстанавливает против себя, весь город; нужно дождаться такого случая, когда весь Боклер окажется на нашей стороне.
Вскоре случай действительно представился. Через старый Боклер уже в течение нескольких столетий протекал Клук, грязный ручей, нечто вроде открытого стока нечистот. Никто не знал, откуда он берет свое начало: казалось, он вытекал из-под развалившихся лачуг, сгрудившихся при входе в ущелье Бриа; думали, что это горный поток; истоки их часто бывают неизвестны. Старики вспоминали, что когда-то русло Клука было до краев полно водой. Но уже в течение многих лет по его дну бежала скудная струя воды, в которую стекали вонючие отбросы соседних заводов. Хозяйки стоявших на его берегах домов смотрели на Клук, как на естественное место для стока помоев и нечистот; не удивительно, что ручей, уносивший с собой таким образом все отбросы бедных кварталов, издавал в летние дни ужасающее зловоние. Как-то, из боязни эпидемии, городской совет поднял, по инициативе мэра, вопрос о том, не следует ли превратить этот ручей в подземный. Но расходы показались слишком большими, проект заглох, и Клук продолжал спокойно отравлять и заражать воздух. И внезапно Клук совершенно иссяк, пересох; осталось только жесткое, каменистое русло без единой капли воды. Боклер словно по мановению волшебного жезла оказался вдруг освобожденным от этого очага всяческой заразы (Клуку, в частности, приписывались все местные злокачественные лихорадки). Осталось только любопытство и желание узнать, куда мог деться ручей.
Сначала шли только смутные слухи. Затем выяснились кое-какие факты, наконец, было установлено, что случившееся — дело рук г-на Луки: он начал отводить поток в другое русло уже с того времени, когда стал использовать для нужд Крешри ручьи, сбегавшие с Блезских гор; их чистая, прозрачная вода стала для рабочих завода дополнительным источником здоровья и благосостояния. Но окончательно Лука отвел Клук тогда, когда решил отдать избыточные воды переполненных до краев заводских резервуаров комбеттским крестьянам; эта вода, поступавшая в общее пользование, была для комбеттцев благодеянием: она объединила их и открыла им путь к богатству. Догадка горожан получила вскоре множество подтверждений; вода, исчезнувшая из Клука, вливалась теперь в Гранжан, но уже очищенная и превращенная человеческим разумом из отвратительного носителя смерти в источник благосостояния. И тогда злоба и негодование боклерцев против Луки вспыхнули с новой, удесятеренной силой. Как посмел он так бесцеремонно распоряжаться тем, что ему не принадлежало? Как решился он украсть ручей? По какому праву удерживал его в своей власти и предоставил в пользование своим приспешникам? Разве можно вот так просто взять и отнять у города воду, лишить его ручья, который всегда через него протекал, к которому привыкли, который использовали для всяких нужд? Люди забыли о том, что то была всего-навсего узкая зловонная струйка грязной, кишащей бациллами воды, в которой гнили отвратительные отбросы. Никто уже не собирался упрятать ручей под землю: все вспоминали о том, какие удобства представлял Клук для поливки, для стирки, для ежедневных нужд. Такую кражу нельзя простить! И обыватели требовали вернуть Клук, эту омерзительную, отравляющую город сточную канаву.
Конечно, больше всех шумел Лабок. Он явился с официальным визитом к мэру Гурье, чтобы узнать, какую резолюцию по столь важному вопросу думает мэр предложить в городском совете. При этом Лабок утверждал, что особенно пострадал именно он, ибо Клук протекал позади его дома, в конце маленького садика, и он, Лабок, якобы извлекал из ручья значительные выгоды. Если бы он вздумал собрать подписи под общим протестом, то протест этот подписали бы все обитатели его квартала. Но он хочет добиться, чтобы городские власти сами взяли дело в свои руки, возбудили процесс против Крешри, потребовали возврата ручья и возмещения убытков. Гурье молча выслушал Лабока и только сочувственно покачивал головой, несмотря на глухую ненависть, которую он сам питал к Луке. Он попросил несколько дней на размышление, желая всесторонне обдумать вопрос и кое с кем посоветоваться. Мэр прекрасно понимал, что Лабоку не хочется выступать самому и поэтому он предлагает действовать городским властям. Целых два часа Гурье обсуждал положение, запершись с супрефектом Шатларом; Шатлар, вечно опасавшийся осложнений, убедил мэра, что наиболее мудрая тактика — предоставить судиться другим; поэтому мэр, пригласив Лабока, пространно разъяснил ему; что в том случае, если дело будет возбуждено от имени города, судебное разбирательство пойдет гораздо медленнее и вообще вряд ли приведет к серьезным последствиям; гораздо опаснее окажется для Крешри дело, возбужденное частным лицом, особенно если после удовлетворения этого иска посыплются иски и от других частных лиц.
Через несколько дней Лабок предъявил иск, требуя двадцать пять тысяч франков в возмещение убытков. В связи с этим Лабок созвал у себя заинтересованных лиц под невинным предлогом завтрака, устроенного его дочерью Эвлали и сыном Огюстом для их друзей: Онорины Каффьо, Эвариста Митена и Жюльенны Даше. Дети росли: Огюсту было уже шестнадцать лет, Эвлали — девять, Эваристу — четырнадцать, он стал совсем серьезным мальчиком; девятнадцатилетняя Онорина, уже невеста, с материнской нежностью относилась к восьмилетней Жюльенне, самой младшей из всей этой юной компании. Молодежь тотчас же расположилась в тесном садике; начались игры, зазвенел громкий смех; дети беззаботно веселились, чуждые ненависти и злобы родителей.
— Наконец он у нас в руках! — воскликнул Лабок. — Господин Гурье разъяснил мне, что если мы доведем дело до конца, то разорим завод… Допустим, что суд присудит заплатить мне десять тысяч франков; сотня людей может предъявить такой же иск, так что господину Луке придется выложить целый миллион. И это еще не все: он должен будет вернуть ручей, разрушить уже возведенные сооружения и лишиться той прекрасной, свежей воды, которой так гордится… Вот ловко-то получится, друзья мои!
Все торжествовали при мысли о возможности разорить завод, а главное, нанести удар этому Луке, этому сумасшедшему, который задумал уничтожить торговлю, право наследования, деньги — словом, все самые почтенные устои человеческого общества. Один только Каффьо сидел задумавшись.
— Я все-таки предпочел бы, — сказал он наконец, — чтобы иск возбудил город. Когда дело доходит до борьбы, эти богатеи всегда стараются загребать жар чужими руками. Где они, те сто человек, что предъявят иск к заводу?
Даше вскипел:
— Эх, с каким удовольствием я подал бы иск, не находись мой дом по другую сторону улицы! А впрочем, посмотрим: ведь Клук протекает через двор моей тещи. Черт побери! Я непременно хочу принять участие в этом деле.
— Что ж, — продолжал Лабок, — ведь есть еще госпожа Митен; она находится в тех же условиях, что и я, ее хозяйство также страдает от исчезновения ручья… Вы возбудите дело, не правда ли, госпожа Митен?
Лабок пригласил г-жу Митен с тайным умыслом добиться от нее согласия на участие в затеянной им тяжбе; он знал, что красивая булочница, женщина мирная и порядочная, тщательно оберегает свое спокойствие и уважает спокойствие других. Булочница рассмеялась.
— Ну, какой же ущерб нанесло моему хозяйству исчезновение Клука? Нет, сосед, по правде говоря, я отдала приказание не брать ни капли этой отвратительной воды, потому что боялась испортить желудки своих клиентов… Вода была такая грязная и так дурно пахла, что в тот же день, как нам вернут ручей, нужно будет не пожалеть денег и отвести его под землю, как это и собирались сделать когда-то.
Лабок притворился, будто не расслышал ее слов.
— Но все-таки скажите, госпожа Митен, ведь вы с нами, у нас же общие интересы, и если я выиграю процесс, вы будете заодно со всеми прибрежными домовладельцами?
— Там посмотрим, — ответила уже серьезно красивая булочница. — Если суд будет правый, я буду на стороне правосудия.
Лабоку пришлось удовольствоваться этим неопределенным обещанием. Впрочем, злобное возбуждение, в котором он находился, лишило его всякого благоразумия; лавочник уже торжествовал победу над теми, как он выражался, сумасбродными социалистическими затеями, которые за четыре года уменьшили его оборот почти наполовину. Это будет месть за все общество, вопил Лабок, сидя рядом с Даше и колотя кулаками по столу; осторожный Каффьо вел более сложную игру: он решил выждать, кто победит — старый Боклер или Крешри, — и только тогда окончательно стать на ту или другую сторону. А за своим столом, уставленным пирожными и сладкими напитками, дети, не слушая всех этих разговоров о предстоящей борьбе, беззаботно веселились, словно веселые птицы, выпущенные в небо навстречу свободному будущему.
Когда обитатели Боклера узнали об иске, учиненном Лабоком, и о том, что он требует двадцать пять тысяч франков, все были потрясены: это уже был ультиматум, открытое объявление войны. Дело Лабока давало боклерцам почву для объединения, разрозненные противники сплотились в готовое к бою войско и дружно выступили против Луки и его предприятия, против этого дьявольского завода, ковавшего гибель древнему, почтенному обществу. Надо было отстоять от врага власть, собственность, религию. Постепенно в борьбу втянулся весь Боклер; пострадавшие поставщики убеждали своих клиентов, и буржуа, напуганные новыми идеями, поддавались уговорам. Все, вплоть до скромного рантье, чувствовали, что над ними нависла опасность ужасной катастрофы, угрожающей гибелью их узкоэгоистическому существованию. Возмущались, негодовали и женщины: им представили дело так, будто в случае победы Крешри город превратится в сплошной гигантский притон, где они окажутся во власти любого прохожего, который пожелает их взять. Даже рабочие, даже умиравшие с голода бедняки тревожились и проклинали человека, пламенно желавшего их спасти: они обвиняли его в том, что он только увеличивает нищету, так как озлобляет хозяев и богачей и делает их еще безжалостнее. Но больше всего отравляла и возбуждала умы боклерцев та злобная травля, которую повела против Луки местная газетка, издававшаяся типографом Лебле;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71
— Да разве вы не знаете, — кричал Лабок, — что этот господин Лука, как его называют, стремится, в сущности, только к одному: он хочет уничтожить торговлю! Да, он этим похваляется, он во всеуслышание заявляет чудовищные вещи: торговля, по его словам, не что иное, как кража, все мы воры и должны исчезнуть. Для того, чтобы смести нас с лица земли, он и основал свой завод.
Даше слушал, весь побагровев, с округлившимися глазами.
— Ну, а как же люди будут есть, одеваться и все прочее?
— Он, видите ли, говорит, что потребитель будет непосредственно обращаться к производителю.
— А деньги? — спросил мясник.
— Деньги? Он их тоже собирается уничтожить, денег больше не будет! Каково? Что может быть глупее? Да разве можно прожить без денег?
Даше едва не задохнулся от злобы.
— Ни торговли, ни денег! Он все разрушает, и этого бандита даже не посадят в тюрьму! Если мы не вмешаемся, он разорит Боклер.
Но Каффьо серьезно покачал головой.
— Он говорит вещи и почище… Заявляет, что все должны трудиться; видно, хочет устроить настоящую каторгу, где надсмотрщики с палками станут следить, чтобы каждый делал свою работу. Он утверждает, что не должно существовать ни бедных, ни богатых, каждый будет есть то, что заработает, — впрочем, не больше и не меньше, чем любой его сосед; и вдобавок никто даже не будет иметь права делать сбережения: мол, человек, умирая, должен иметь не больше денег, чем появляясь на свет.
— Ну, а наследство? — вновь прервал его Даше.
— Наследство отменяется.
— Как?! Отменяется? Я не могу оставить дочери своих собственных денег? Черт побери, это уж слишком!
И мясник изо всех сил ударил по столу кулаком.
— Он говорит еще, — продолжал Каффьо, — что не будет больше никакой власти: ни правительства, ни жандармов, ни судей, ни тюрем. Каждый станет жить, как захочет, есть и спать, когда ему вздумается. Он говорит также, что в конце концов всю работу будут выполнять машины, а рабочим останется только управлять ими. И тогда наступит рай на земле, потому что люди больше не будут враждовать и не будет больше ни армий, ни войн… А еще он говорит, что если мужчина и женщина полюбят друг друга, они будут сходиться на то время, на какое захотят, а потом добровольно расходиться, и каждый сможет опять сойтись с кем-нибудь другим. А если появятся дети, общество будет воспитывать их на свой счет, всех вместе, как попало, и им не нужно будет ни отца, ни матери.
Красивая г-жа Митен до сих пор не вмешивалась в разговор; но тут и она не выдержала.
— О, несчастные малютки! — Надеюсь, каждая мать все же будет иметь право воспитывать своих детей. Растить детей кое-как, чужими руками, точно в сиротском приюте… — все это годится только для тех ребят, которых бессердечные родители бросили на произвол судьбы… То, что вы рассказываете, кажется мне малопривлекательным.
— Скажите лучше — это настоящая грязь! — завопил вне себя Даше. — Все равно, как на панели: встречают девку, берут ее, потом бросают. Их будущее общество — просто публичный дом!
И Лабок, помнивший, какая опасность угрожает его интересам, подводил итог:
— Этот господин Лука просто сумасшедший. Мы не можем позволить ему разорять и бесчестить Боклер. Нам надо столковаться и действовать.
Когда в Боклере узнали, что зараза, исходившая из Крешри, охватила также и соседнюю деревню Комбетт, гнев обывателей дошел до неистовства. Люди были ошеломлены, возмущены: «Смотрите-ка, господин Лука принялся развращать и отравлять крестьян!» Ланфан, комбеттский мэр, вместе со своим помощником Ивонно помирили между собой четыреста жителей селения и убедили их объединить свои земли, что и было закреплено особым договором, составленным по образцу того договора, на основании которого объединились капитал, труд и талант на новом заводе. Наделы крестьян сливались в одно обширное землевладение; это открывало возможность применять сельскохозяйственные машины, усиленно удобрять почву, возделывать интенсивные культуры, что должно было увеличить размеры урожая и обещало крупные прибыли. Обе ассоциации будут взаимно укреплять друг друга: крестьяне станут поставлять хлеб рабочим, а те — снабжать их орудиями и другими необходимыми промышленными изделиями. Таким образом, намечалось сближение и постепенное слияние этих двух прежде враждовавших классов, возникал в зародыше единый братский народ. Это событие потрясло Боклер. Трепетное предчувствие катастрофы охватило город. Если социализм завоюет на свою сторону даже крестьян, этих бесчисленных тружеников деревни, считавшихся до сих пор оплотом своекорыстной собственности, готовых, казалось, уморить себя трудом, только бы сохранить свой клочок земли, — тогда старому миру конец!
Первыми пострадали опять-таки Лабоки. Они потеряли всех своих комбеттских клиентов: никто из крестьян уже не заходил к ним купить лопату, плуг или какой-нибудь инструмент. Когда Ланфан был в последний раз у Лабоков, он долго торговался, ничего не купил и заявил им прямо, что раз уж они вынуждены делать такую накидку на товары, которые сами покупают на соседних заводах, он больше ничего у них приобретать не станет и сбережет таким путем тридцать процентов стоимости каждой покупки. С тех пор комбеттцы обращались непосредственно в Крешри: они примкнули к его кооперативным магазинам, неуклонно расширявшим свой оборот. Тут-то всех мелких торговцев Боклера и охватила паника.
— Пора действовать, пора действовать! — со все возрастающей злобой повторял Лабок, когда к нему заходили Даше и Каффьо, — Если мы станем дожидаться, пока этот сумасшедший заразит всю округу своими чудовищными теориями, будет уже поздно.
— Но что же делать? — спрашивал осторожно Каффьо. Даше стоял за физические меры воздействия:
— Подкараулить бы его вечером за углом и задать хорошую взбучку: небось, одумается!
Но тщедушный и коварный Лабок мечтал о более верных способах уничтожения врага.
— Нет, нет! Он восстанавливает против себя, весь город; нужно дождаться такого случая, когда весь Боклер окажется на нашей стороне.
Вскоре случай действительно представился. Через старый Боклер уже в течение нескольких столетий протекал Клук, грязный ручей, нечто вроде открытого стока нечистот. Никто не знал, откуда он берет свое начало: казалось, он вытекал из-под развалившихся лачуг, сгрудившихся при входе в ущелье Бриа; думали, что это горный поток; истоки их часто бывают неизвестны. Старики вспоминали, что когда-то русло Клука было до краев полно водой. Но уже в течение многих лет по его дну бежала скудная струя воды, в которую стекали вонючие отбросы соседних заводов. Хозяйки стоявших на его берегах домов смотрели на Клук, как на естественное место для стока помоев и нечистот; не удивительно, что ручей, уносивший с собой таким образом все отбросы бедных кварталов, издавал в летние дни ужасающее зловоние. Как-то, из боязни эпидемии, городской совет поднял, по инициативе мэра, вопрос о том, не следует ли превратить этот ручей в подземный. Но расходы показались слишком большими, проект заглох, и Клук продолжал спокойно отравлять и заражать воздух. И внезапно Клук совершенно иссяк, пересох; осталось только жесткое, каменистое русло без единой капли воды. Боклер словно по мановению волшебного жезла оказался вдруг освобожденным от этого очага всяческой заразы (Клуку, в частности, приписывались все местные злокачественные лихорадки). Осталось только любопытство и желание узнать, куда мог деться ручей.
Сначала шли только смутные слухи. Затем выяснились кое-какие факты, наконец, было установлено, что случившееся — дело рук г-на Луки: он начал отводить поток в другое русло уже с того времени, когда стал использовать для нужд Крешри ручьи, сбегавшие с Блезских гор; их чистая, прозрачная вода стала для рабочих завода дополнительным источником здоровья и благосостояния. Но окончательно Лука отвел Клук тогда, когда решил отдать избыточные воды переполненных до краев заводских резервуаров комбеттским крестьянам; эта вода, поступавшая в общее пользование, была для комбеттцев благодеянием: она объединила их и открыла им путь к богатству. Догадка горожан получила вскоре множество подтверждений; вода, исчезнувшая из Клука, вливалась теперь в Гранжан, но уже очищенная и превращенная человеческим разумом из отвратительного носителя смерти в источник благосостояния. И тогда злоба и негодование боклерцев против Луки вспыхнули с новой, удесятеренной силой. Как посмел он так бесцеремонно распоряжаться тем, что ему не принадлежало? Как решился он украсть ручей? По какому праву удерживал его в своей власти и предоставил в пользование своим приспешникам? Разве можно вот так просто взять и отнять у города воду, лишить его ручья, который всегда через него протекал, к которому привыкли, который использовали для всяких нужд? Люди забыли о том, что то была всего-навсего узкая зловонная струйка грязной, кишащей бациллами воды, в которой гнили отвратительные отбросы. Никто уже не собирался упрятать ручей под землю: все вспоминали о том, какие удобства представлял Клук для поливки, для стирки, для ежедневных нужд. Такую кражу нельзя простить! И обыватели требовали вернуть Клук, эту омерзительную, отравляющую город сточную канаву.
Конечно, больше всех шумел Лабок. Он явился с официальным визитом к мэру Гурье, чтобы узнать, какую резолюцию по столь важному вопросу думает мэр предложить в городском совете. При этом Лабок утверждал, что особенно пострадал именно он, ибо Клук протекал позади его дома, в конце маленького садика, и он, Лабок, якобы извлекал из ручья значительные выгоды. Если бы он вздумал собрать подписи под общим протестом, то протест этот подписали бы все обитатели его квартала. Но он хочет добиться, чтобы городские власти сами взяли дело в свои руки, возбудили процесс против Крешри, потребовали возврата ручья и возмещения убытков. Гурье молча выслушал Лабока и только сочувственно покачивал головой, несмотря на глухую ненависть, которую он сам питал к Луке. Он попросил несколько дней на размышление, желая всесторонне обдумать вопрос и кое с кем посоветоваться. Мэр прекрасно понимал, что Лабоку не хочется выступать самому и поэтому он предлагает действовать городским властям. Целых два часа Гурье обсуждал положение, запершись с супрефектом Шатларом; Шатлар, вечно опасавшийся осложнений, убедил мэра, что наиболее мудрая тактика — предоставить судиться другим; поэтому мэр, пригласив Лабока, пространно разъяснил ему; что в том случае, если дело будет возбуждено от имени города, судебное разбирательство пойдет гораздо медленнее и вообще вряд ли приведет к серьезным последствиям; гораздо опаснее окажется для Крешри дело, возбужденное частным лицом, особенно если после удовлетворения этого иска посыплются иски и от других частных лиц.
Через несколько дней Лабок предъявил иск, требуя двадцать пять тысяч франков в возмещение убытков. В связи с этим Лабок созвал у себя заинтересованных лиц под невинным предлогом завтрака, устроенного его дочерью Эвлали и сыном Огюстом для их друзей: Онорины Каффьо, Эвариста Митена и Жюльенны Даше. Дети росли: Огюсту было уже шестнадцать лет, Эвлали — девять, Эваристу — четырнадцать, он стал совсем серьезным мальчиком; девятнадцатилетняя Онорина, уже невеста, с материнской нежностью относилась к восьмилетней Жюльенне, самой младшей из всей этой юной компании. Молодежь тотчас же расположилась в тесном садике; начались игры, зазвенел громкий смех; дети беззаботно веселились, чуждые ненависти и злобы родителей.
— Наконец он у нас в руках! — воскликнул Лабок. — Господин Гурье разъяснил мне, что если мы доведем дело до конца, то разорим завод… Допустим, что суд присудит заплатить мне десять тысяч франков; сотня людей может предъявить такой же иск, так что господину Луке придется выложить целый миллион. И это еще не все: он должен будет вернуть ручей, разрушить уже возведенные сооружения и лишиться той прекрасной, свежей воды, которой так гордится… Вот ловко-то получится, друзья мои!
Все торжествовали при мысли о возможности разорить завод, а главное, нанести удар этому Луке, этому сумасшедшему, который задумал уничтожить торговлю, право наследования, деньги — словом, все самые почтенные устои человеческого общества. Один только Каффьо сидел задумавшись.
— Я все-таки предпочел бы, — сказал он наконец, — чтобы иск возбудил город. Когда дело доходит до борьбы, эти богатеи всегда стараются загребать жар чужими руками. Где они, те сто человек, что предъявят иск к заводу?
Даше вскипел:
— Эх, с каким удовольствием я подал бы иск, не находись мой дом по другую сторону улицы! А впрочем, посмотрим: ведь Клук протекает через двор моей тещи. Черт побери! Я непременно хочу принять участие в этом деле.
— Что ж, — продолжал Лабок, — ведь есть еще госпожа Митен; она находится в тех же условиях, что и я, ее хозяйство также страдает от исчезновения ручья… Вы возбудите дело, не правда ли, госпожа Митен?
Лабок пригласил г-жу Митен с тайным умыслом добиться от нее согласия на участие в затеянной им тяжбе; он знал, что красивая булочница, женщина мирная и порядочная, тщательно оберегает свое спокойствие и уважает спокойствие других. Булочница рассмеялась.
— Ну, какой же ущерб нанесло моему хозяйству исчезновение Клука? Нет, сосед, по правде говоря, я отдала приказание не брать ни капли этой отвратительной воды, потому что боялась испортить желудки своих клиентов… Вода была такая грязная и так дурно пахла, что в тот же день, как нам вернут ручей, нужно будет не пожалеть денег и отвести его под землю, как это и собирались сделать когда-то.
Лабок притворился, будто не расслышал ее слов.
— Но все-таки скажите, госпожа Митен, ведь вы с нами, у нас же общие интересы, и если я выиграю процесс, вы будете заодно со всеми прибрежными домовладельцами?
— Там посмотрим, — ответила уже серьезно красивая булочница. — Если суд будет правый, я буду на стороне правосудия.
Лабоку пришлось удовольствоваться этим неопределенным обещанием. Впрочем, злобное возбуждение, в котором он находился, лишило его всякого благоразумия; лавочник уже торжествовал победу над теми, как он выражался, сумасбродными социалистическими затеями, которые за четыре года уменьшили его оборот почти наполовину. Это будет месть за все общество, вопил Лабок, сидя рядом с Даше и колотя кулаками по столу; осторожный Каффьо вел более сложную игру: он решил выждать, кто победит — старый Боклер или Крешри, — и только тогда окончательно стать на ту или другую сторону. А за своим столом, уставленным пирожными и сладкими напитками, дети, не слушая всех этих разговоров о предстоящей борьбе, беззаботно веселились, словно веселые птицы, выпущенные в небо навстречу свободному будущему.
Когда обитатели Боклера узнали об иске, учиненном Лабоком, и о том, что он требует двадцать пять тысяч франков, все были потрясены: это уже был ультиматум, открытое объявление войны. Дело Лабока давало боклерцам почву для объединения, разрозненные противники сплотились в готовое к бою войско и дружно выступили против Луки и его предприятия, против этого дьявольского завода, ковавшего гибель древнему, почтенному обществу. Надо было отстоять от врага власть, собственность, религию. Постепенно в борьбу втянулся весь Боклер; пострадавшие поставщики убеждали своих клиентов, и буржуа, напуганные новыми идеями, поддавались уговорам. Все, вплоть до скромного рантье, чувствовали, что над ними нависла опасность ужасной катастрофы, угрожающей гибелью их узкоэгоистическому существованию. Возмущались, негодовали и женщины: им представили дело так, будто в случае победы Крешри город превратится в сплошной гигантский притон, где они окажутся во власти любого прохожего, который пожелает их взять. Даже рабочие, даже умиравшие с голода бедняки тревожились и проклинали человека, пламенно желавшего их спасти: они обвиняли его в том, что он только увеличивает нищету, так как озлобляет хозяев и богачей и делает их еще безжалостнее. Но больше всего отравляла и возбуждала умы боклерцев та злобная травля, которую повела против Луки местная газетка, издававшаяся типографом Лебле;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71