А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Сын нежно старался успокоить отца. Он не отрицал своей любви к Онорине. Но он говорил, как благоразумный юноша, готовый ждать, сколько понадобится. А там видно будет. Что тут дурного, если он иногда встречается с девушкой и они дружески здороваются? Хоть и не принадлежишь к одному кругу, разве это может помешать друг другу нравиться? И если даже сословия перемешаются, разве это так плохо? Люди будут больше знать и любить друг друга.
Но Морфен, полный гнева и горечи, внезапно поднялся, его голова почти касалась каменного потолка.
— Можешь уходить, когда захочешь!.. — сказал он, сопровождая свои слова трагическим жестом. — Поступай, как твоя сестра: плюнь на все, что люди уважают, погрузись в разврат, в безумие. Вы мне больше не дети, я вас не знаю, кто-то вас подменил… Оставьте меня одного в этом диком логове, может, эти скалы когда-нибудь обрушатся и раздавят меня!
В это время подошел Лука; он остановился на пороге и услышал последние слова Морфена. Они огорчили Луку, он глубоко уважал старика. Он долго убеждал Морфена. Но тот уже затаил свое горе, снова превратившись в простого рабочего, в послушного подчиненного. Он не позволял себе даже осуждать Луку, хотя именно тот и был причиной потрясений, от которых мучительно страдал Морфен. Хозяева имеют право действовать по своему усмотрению, а рабочие должны выполнять свой долг, по примеру предков.
— Пусть вас не тревожит, господин Лука, что у меня есть свои убеждения и что я сержусь, когда мне прекословят. Это случается со мной очень редко, вы знаете, я почти не разговариваю… Будьте спокойны, это не мешает работе, я всегда на месте, ни одна плавка не проходит без меня… Когда на сердце тяжело, работаешь еще упорней, ведь так?
Лука снова попытался водворить мир в этой семье, разрушенной преобразованиями, проповедником которых он был. Плавильщик чуть было не рассердился опять.
— Нет, нет! Довольно! Пусть меня оставят наконец в покое! Если вы пришли сюда, чтобы говорить о Ма-Бле, господин Лука, вы это зря затеяли: только хуже будет. Пусть она живет сама по себе, и я буду жить сам по себе!
Желая переменить разговор, Морфен заговорил о другом; он сообщил Луке дурную весть — она во многом объясняла его тяжелое настроение.
— Я, верно, сам спустился бы к вам сегодня вечером, чтобы рассказать, что я утром был в руднике и совсем потерял надежду найти жилу с богатой рудой… Я думал, мы непременно найдем ее в конце галереи, прорытой по моему указанию… Но что поделаешь! Точно проклятие какое лежит на нас с некоторых пор: за что ни возьмемся, ничего не удается!
Эти слова прозвучали в сознании Луки словно похоронный звон: все его надежды рушились. Он еще немного поговорил с этими двумя великанами — отцом и сыном. Морфен, последний свидетель уходящего мира, гигант с огромным лицом, изрытым и опаленным пламенем, с горящими глазами, с искривленным и обожженным ртом, приводил Луку в отчаяние. Еще более опечаленный, молодой человек направился в обратный путь, спрашивая себя, на какой же груде огромных, все умножающихся развалин придется ему возводить свой Город.
Даже в самом Крешри, несмотря на спокойную нежность Сэрэтты, многое удручало Луку. Сэрэтта продолжала принимать аббата Марля, учителя Эрмелина и доктора Новара; и она бывала так счастлива, когда в эти дни за завтраком присутствовал и он. ее друг, что Лука не решался отказываться от ее приглашений, несмотря на тягостное чувство, которое вызывали в нем постоянные споры между учителем и священником. Спокойную Сэрэтту эти споры не раздражали: сна полагала, что они занимают и Луку; а Жордан, закутанный в свои пледы, с блуждающей на устах улыбкой, больше делал вид, что прислушивается к разговору: на самом деле он думал о каком-нибудь начатом опыте.
Однажды Луке пришлось особенно тяжело; это случилось в один из вторников, когда, выйдя из-за стола, все перешли в маленькую гостиную. Эрмелин обрушился на Луку в связи с системой образования, которая была принята в Крешри, где дети учились вместе в пяти классах и уроки перемежались продолжительными переменами и долгими часами работы в мастерских. Школа, построенная по методу, противоположному методу Эрмелина, уже отняла у того многих учеников; этого учитель не мог простить. Его острое лицо с костистым лбом и узкими губами было бледно от сдерживаемой злобы; Эрмелин не мог примириться с тем, что кто-то верует в иную истину, чем та, которую исповедовал он.
— Я готов еще допустить совместное обучение мальчишек и девчонок, хотя мне это и не кажется правильным даже теперь, когда оба пола разделены, у школьников и так достаточно дурных инстинктов, их воображение чертовски развращено; а тут еще эта нелепая идея о совместном обучении: — оно будет только возбуждать чувственность детей и портить их. Воображаю эти милые игры по углам, едва отвернется наставник… Но уж вовсе недопустим подрыв авторитета учителя, уничтожение дисциплины; а это неизбежно, коль скоро начинают обращаться к личности этих малышей и позволяют детям вести себя так, как им заблагорассудится. Не сами ли вы говорили, что каждый ученик следует у вас своей склонности, выбирает тот предмет, который ему нравится, и имеет право свободно обсуждать заданный урок? У вас это называется: будить энергию!.. И потом, что это за занятия? Вечно играют, книги в загоне, слова учителя можно подвергать критике, ученики проводят почти все время или в саду, или в мастерских, стругая дерево и шлифуя железо. Конечно, полезно изучать какое-нибудь ремесло, но ведь для всего есть свое время; и прежде всего надо колотушками вбить в голову этих лентяев возможно больше грамматики и арифметики!
Лука уже не спорил; он устал от постоянных столкновений с этим нетерпимым сектантом, католиком навыворот, мечтавшим внедрять прогресс по приказу и не желавшим ни на шаг отступать от догмы. Он ограничился тем, что спокойно ответил:
— Да, мы хотим сделать труд привлекательным, заменить классическую школу изучением реального мира: наша цель — выковывать волю, создавать человека.
Эрмелин не выдержал:
— Ну, а вы знаете, чего вы достигнете? Вы создадите деклассированных людей, бунтовщиков. Есть только один способ выращивать граждан для государства — это формировать их по определенному образцу, воспитывать их такими, в каких оно нуждается, чтобы быть могущественным и славным. Отсюда — необходимость однородного воспитания, построенного прежде всего на дисциплине и на программах, признанных наилучшими; только такое воспитание даст государству нужных ему рабочих, специалистов и чиновников. Без власти невозможна никакая уверенность… Никто, надеюсь, не заподозрит во мне ретрограда: я старый республиканец, человек свободомыслящий и атеист; и все же ваш метод образования, ваше, как принято говорить, свободное воспитание, выводит меня из себя, потому что при такой системе менее чем в полвека не останется ни граждан, ни солдат, ни патриотов… Да, из ваших свободных людей солдат-то уж никак не получится, а кто станет защищать родину в случае войны?
— Конечно, в случае войны родину надо защищать, — сказал Лука спокойно. — Но зачем нужны будут солдаты, если люди перестанут воевать? Вы рассуждаете, как капитан Жолливе в «Боклерской газете»: он тоже обвиняет нас в том, что мы изменники, что у нас нет родины.
Эта незлобивая ирония окончательно привела Эрмелина в бешенство.
— Капитан Жолливе — идиот, которого я презираю… И все же правда, что вы готовите разнузданное поколение; оно восстанет против государства и наверняка приведет республику к самым ужасным катастрофам.
— Очевидно, всякая свобода, всякая истина, всякая справедливость — катастрофа, — сказал, улыбаясь, Лука.
Но Эрмелин продолжал рисовать пугающую картину грядущего общества; оно неизбежно будет таким, если школы перестанут готовить граждан, в точности похожих друг на друга, приспособленных для служения централизованной и самовластной республике; чем больше дисциплина, тем больше возможностей администрирования, тем сильнее государственная власть, тогда как излишняя свобода приводит к полной физической и нравственной развращенности. И тут аббат Марль, слушавший Эрмелина, сочувственно покачивая головой, не мог удержаться от восклицания:
— О, как вы правы, и как это хорошо сказано!
Его широкое, полное лицо с правильными чертами и большим, толстым носом сияло от удовольствия: это яростное нападение на зарождающееся общество, в котором, он чувствовал, его богу суждено обратиться в исторического идола мертвой религии, доставляло ему радость. Он сам во время воскресных проповедей бросал с кафедры те же обвинения, предрекал те же бедствия. Но его не очень-то слушали: церковь пустела с каждым днем; аббат глубоко страдал, видя это; но он скрывал огорчение и все более замыкался в своей узкой доктрине, ища в ней утешения. Никогда еще не был он так привязан к каждой букве религии, никогда еще не заставлял своих духовных дочерей так строго соблюдать обряды; он как будто хотел, чтобы буржуазный мир, гниение которого он прикрывал мантией католицизма, погиб, по крайней мере, с достоинством. Ему хотелось быть в алтаре в тот день, когда его церковь рухнет, и под ее обломками закончить свою последнюю обедню.
— Воистину, близится царствие сатаны: девочки и мальчики, воспитывающиеся вместе, разнузданность дурных страстей, разрушение авторитета, царство божие, низведенное на землю, как во времена язычников, — да, нарисованная вами картина так верна, что я ничего не мог бы к ней прибавить.
Похвала священника, с которым он обычно расходился во мнениях, поставила учителя в неловкое положение; он сразу замолчал и принялся смотреть в окно на лужайки парка, как будто ничего не слышал.
— Но есть и другая вещь, еще менее простительная, нежели развращающее душу воспитание, которое дети получают в вашей школе, — продолжал аббат Марль, — ведь вы изгнали бога; в вашем новом городе, среди стольких прекрасных и полезных зданий, вы умышленно позабыли построить церковь… Неужели вы намерены жить без бога? До сих пор ни одно государство не могло без него обойтись, религия всегда была необходима для управления людьми.
— У меня нет на этот счет никаких определенных намерений, — ответил Лука. — Всякий человек свободен в своей вере, и если церковь доныне не построена, значит, никто из нас еще не почувствовал в ней необходимости. Но ее можно будет построить, если найдутся верующие, которые станут в нее ходить. Всякая группа граждан вольна объединиться, чтобы удовлетворить любую свою разумную потребность. Что же касается религии, то без нее, конечно, не обойтись, когда хотят управлять людьми. Но мы не хотим ими управлять; напротив, мы хотим, чтобы они были свободны в свободном Городе… Не мы разрушаем католицизм, господин аббат, он сам собой разрушается, он медленно умирает собственной смертью, как умирают все религии, исполнив свою историческую миссию, умирают в назначенный эволюцией человечества час. Наука упраздняет один за другим все догматы; истинная религия человечества уже родилась, и она завоюет мир. Зачем нам католическая церковь в Крешри, если ваша церковь и так уже слишком велика для Боклера, если и она день ото дня все больше пустеет и вскоре полностью придет в упадок?
Священник побледнел; он не понял, вернее, не захотел понять. Он только повторял с упорством верующего, вся сила которого в убежденности, а не в рассуждениях и доказательствах:
— Если бог не будет с вами, ваше поражение неизбежно; Послушайте меня, постройте церковь!
Эрмелин не выдержал. Похвалы священника привели его в негодование, особенно возмутил его довод священника о необходимости религии.
— Ну уж нет, нет, аббат! Не надо церкви! — воскликнул он. — Я не скрываю, что многое здесь, в Крешри, мне не по душе. Но что я приветствую, так это отказ от всякого религиозного культа… Управлять людьми, конечно, необходимо; но управлять ими будут не священники в их церквах, а мы, граждане, в наших мэриях. Мы превратим церкви в общественные склады, в хлебные амбары.
Аббат Марль рассердился и заявил, что он не допустит в своем присутствии таких кощунственных речей; после этого спор принял столь ожесточенный характер, что пришлось, как всегда, вмешаться доктору Новару. До сих пор он слушал, улыбаясь тонкой улыбкой и молча наблюдая за спорщиками; будучи человеком мягкого и немного скептического нрава, он не смущался никакими резкими репликами. Но ему показалось, что Сэрэтта тяготится этой ссорой.
— Погодите, погодите, — вот вы почти что и согласились друг с другом, раз вы оба хотите использовать церковь. Аббат всегда сможет отслужить в ней обедню, только в урожайные годы ему придется уступить какой-нибудь угол для хранения плодов земных… И господь бог какой угодно религии, наверное, не будет этому перечить.
Затем доктор заговорил о новом виде розы, который ему удалось вырастить: это ослепительно белая роза, сердце которой согрето брызнувшей струей кармина. Новар принес букет таких роз, и Сэрэтта, глядя на вазу с чудесными благоухающими цветами, снова заулыбалась; но все же она была утомлена и опечалена той ожесточенностью, с какой велись теперь споры на ее вторниках. Скоро совсем нельзя будет встречаться.
Тут впервые заговорил Жордан. Он все время сохранял внимательный вид, как будто слушал. Но слова его свидетельствовали о том, как далеко витали его мысли.
— Вы знаете, в Америке одному ученому удалось собрать такое количество солнечного тепла, что его оказалось достаточно для получения электричества…
Когда Лука остался наедине с Жорданами, наступило глубокое молчание. Мысль о несчастных людях, свирепо борющихся друг с другом в слепой погоне за счастьем, сжимала сердце молодого инженера. Так трудно было работать для общего блага, встречая сопротивление даже со стороны тех, кого хочешь спасти, что Лука порою падал духом, и если еще не признавался в этом, то все же чувствовал себя разбитым телесно и душевно, как после тяжелых и бесполезных усилий. В такие минуты воля его слабела, готовая сломиться.
И в этот день с его уст вновь сорвался крик сердечного сокрушения:
— В них нет любви! Живи в них любовь, все было бы оплодотворено, все бы росло и радовалось жизни!
Несколько дней назад, осенним утром, Сэрэтта неожиданно испытала глубокое горе, ранившее ее в самое сердце. Встав по своему обычаю очень рано, она пошла отдать распоряжения на молочную ферму, которую устроила для своих яслей; проходя по террасе, кончавшейся у флигеля, занятого Лукой, Сэрэтта взглянула на дорогу, ведущую в Комбетт. Как раз в ту минуту выходившая на дорогу дверь флигеля приоткрылась, и Сэрэтта увидела, что оттуда выскользнула женщина, легкая тень женщины, почти тотчас же растаявшая в розовом утреннем тумане. Но Сэрэтта узнала эту женщину — тонкую, хрупкую, полную неотразимого очарования, похожую на нежное видение, ускользавшее навстречу дню. То была Жозина, выходившая от Луки: очевидно, она провела у него ночь.
С тех пор, как Рагю покинул Крешри, Жозина несколько раз приходила таким образом к Луке в те ночи, когда была свободна. На этот раз она пришла сказать ему, что больше не сможет приходить: она боялась, что ее увидят шпионившие за нею соседки. Кроме того, Жозине стала слишком тягостна необходимость лгать и прятаться, чтобы иметь возможность отдаваться своему божеству, и она решила ждать того дня, когда сможет открыто объявить о своей любви. Лука понял ее и подчинился. То была ночь, полная ласк, прерываемых взрывами отчаяния; и как печально было утреннее прощание при первом свете зари! Они вновь и вновь целовали друг друга, вновь и вновь обменивались клятвами, и было уже совершенно светло, когда молодая женщина вырвалась наконец из объятий Луки. И только утренний туман полуприкрыл ее уход.
Жозйна проводит ночи у Луки, Жозина уходит от Луки на рассвете! Это неожиданное открытие оглушило Сэрэтту, словно гром губительной катастрофы. Она внезапно остановилась, прикованная к месту, как будто перед ней разверзлась земля. Она была совершенно потрясена, в ушах ее, казалось, гудела гроза, она ничего не чувствовала, ничего не понимала. Сэрэтта остановилась, забыв, что шла на ферму, чтобы отдать распоряжения, и внезапно обратилась в бегство; она вернулась домой, стремительно вбежала в свою комнату, заперлась и бросилась на неубранную постель, закрыв глаза и уши руками, не желая ничего видеть и слышать. Сэрэтта не плакала, сна еще ничего не успела ясно осознать: смертельное отчаяние, смешанное с безграничным ужасом, наполнило ее душу.
Почему же так страдает она, будто все ее существо разрывается на части? Она ведь считала себя только близким другом Луки, его ученицей и помощницей, страстно преданной тому делу справедливости и счастья, которому он служил.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71