А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Попади он на глаза приказчику Игнату в будний день, да что там Игнату! Первый же староста схватил бы этого мазурика за шиворот, приволок на кнутовой допрос в съезжую избу, там бы в два счета открылось его пустосвятство с поддельными цепями, теплой бабьей душегрейкой под суровым рубищем, мягкие заячьи шкурки под грязными онучами. Но теперь, в дни Масленицы, Дуда чувствовал себя вольготно: днем сидел на площади, или на церковной паперти, грозя непочтительным прохожим анафемой, таращил глаза, истошно вопил, пуская изо рта слюни, или смиренно обнимал ноги, умоляя вместе помолиться о грядущей кончине мира. Оттого Дуда каждый день собирал щедрое подаяние, набивая суму отменным харчем, или разживался деньгой. По вечерам юродец ходил вместе с ряженой молодежью по дворам, охальничал, пел срамные песни, пытаясь залезть к девкам под подол. Но больше того смотрел да спрашивал, что, мол, здесь так, а что эдак…
Каждый день, собрав после утрени обильные подношения, Семка бежал к воротной страже, поил их водкою и, потешая озорными да похабными прибаутками, скакал на палочке вокруг хохочущей стражи.

— Ай дуду, ай дуду!
Сидит ворон на суку.
Во горшке ядреный суп,
Зачесался девкин пуп.
Надо, надо мужика,
Чтобы не было греха!
Ой, смех, смех, смех, —
Позабавиться не грех!
Ибо грех, когда ногами вверх,
А под венец встала — невинною стала!
Под одобрительное улюлюканье стражников Семка, виляя бедрами, как мог, подражал женской походке, хватая мужиков за полы шуб. Затем ласково гладил и обнимал свою палочку-коняжку и, подражая близости, ахая и охая, валился в снег.
Хохоча, воротные подбадривали юрода криками:
— Давай, хорошенько наддай!
— Сотри пузо начисто, чтобы как бляха блестело!
— Жми пуще, будет гуще!
Семка кувырнулся через голову и, ловко вскочив на ноги, стал обегать стоящий полукруг стражников, заглядывая им в глаза:

— А баю-баю-баю,
Не ложися с краю.
Придет серенький волчок
И ухватит за бочок!
После этих слов юрод присел на корточки, съежился, и стал по-кошачьи фырчать, отмахиваясь руками:
Усь, усь, не боюсь,
На полати заберусь,
Кирпичами закладусь!
Говорите шепотом,
Пропадите пропадом…

***
На широкий четверг Карий возвратился в Орел, удивляясь царившему в городке разгулу: на башнях не выставлены дозорные, крепостные ворота настежь растворены, а плохо соображавшая стража, ища похмельного рассола, слонялась без оружия.
— Появись сейчас Кучум с сотней нукеров, до захода солнца город падет к его ногам, — Карий посмотрел на Трифона, а затем на Савву. — Понимаете, к чему говорю?
Не дожидаясь ответа, пояснил:
— Вы заметили трущегося у городских ворот юрода? Ты, Трифон, знаешь, кто таков этот блаженный?
— Единожды зрю, — старец пожал плечами. — Разумею, не Божий слуга это, пройдоха и пустосвятец. Вишь, телом гладок, а ликом и повадками паскудист — истинно скоморох со двора боярского!
— А может, не боярского, а княжеского? Откуда здесь боярам-то взяться? А вот за Камнем князь пелымский Бегбелий живет-поживает, добра наживает, да о том, как Строгановых со свету сжить, день и ночь думает. Теперь смекаете?
— Выходит, что под носом у Григория Аникиевича соглядатай пелымский разгуливает, а Строганов себе празднует, да в ус не дует!
— Молодец, Савва! — Карий хлопнул послушника по плечу. — Раз ты догадливый такой, прыгай из саней, да походи за юродом. Под вечор найдемся, повяжем пустобреха и потолкуем, какому Богу наш дурачок молится, какому царю справляет службу.
Данил о взял у Снегова поводья и, подталкивая послушника в спину, попросил Трифона:
— Благослови, старче, раба божьего Савву постоять за правое дело.
Трифон с укоризной посмотрел на Карего, но Савву благословил охотно.
На разгульском ристалище прежде кулачных боев назначали медвежью потеху: каждый охочий показать свою удаль, вооружась рогатиной и ножом, мог схлестнуться с медведем и биться насмерть. За уважение, не за деньги.
Охотником потягаться с медведем на этот раз вызвался здоровенный солевар Фомка Лапа. Он трижды перекрестился, поклонился собравшемуся люду, взял рогатину с ножом и вошел за ристалищный частокол. Медведя подвезли в большой клетке на колесах, собранной из толстых перевязанных лыком жердей, протолкнули в ворота, закрывая их наглухо, чтобы зверь случайно не мог вырваться из ристалища. Не дав медведю опомниться и рассвирепеть, Фомка нанес удар первым, да не удачно — рогатина скользнула по ребрам, ушла в сторону, продрав толстую шкуру насквозь, вынося на острие остатки мяса и жира. Толпа ахнула и замерла в ожидании развязки.
Преследуя юрода, Снегов протискивался сквозь толпившийся вокруг ристалища народ, пока, наконец, не встал за Семкиной спиной. Не отрывая глаз, Савва смотрел на застывшее лицо юрода с тихой безмятежной улыбкой. Кто-то из стоящих рядом сказал:
— Отступи назад, перехвати рогатину, нырни под лапу…
— Не успеет, растерялся ваш Фомушка-то, оттого и умрет, — неожиданно серьезно прошептал юрод и, встретившись со взглядом Снегова, стал быстро выскальзывать из плотного круга армяков и тулупов.
Фомка резко потянул рогатину на себя, но медведь откинул ее лапой и, не давая солевару опомниться, ударил по голове другой. Боец застонал и рухнул наземь, зверь победно поднялся над ним, замахиваясь для последнего, смертельного удара. В этот миг раздался выстрел. Медведь зашатался и стал медленно оседать назад. В левом боку дымилась рана, из которой, пульсируя, била кровь.
— Дело не сделано, Фомка покудова живой!
— Медведя надо было теперя пущать в лес!
— Кто стрелял? По какому праву?
Сначала в толпе послышались недовольные голоса, которые постепенно начали перерастать в разъяренный гул.
— Я стрелял, — показался дюжий человек в простом охотничьем полушубке с большой пищалью на сошке.
Толпа расступилась и, смиряя гнев, ахнула:
— Григорий Аникиевич…
— Я стрелял, — утвердительно сказал Строганов. — А право мое — Божье: «Зуб за зуб, око за око, смерть за смерть». Или не слышали о сем, маловеры?
Григорий зло оглядел собравшихся:
— Вам потеха нужна, или смерти Фомкиной возжелали? Тогда нате, — он швырнул на снег длинный нож, — идите и дорезайте солевара. Тогда и потешитесь.
— Что мы, каины какие? Зачем так, Григорий Аникиевич… Просто, положено по другому, по честному, чтоб до конца…
— Выходит, я бесчестье творю, не позволив зверю человека задрать! Или вам будет лучше, если его дети останутся сиротами, да по миру пойдут? — Григорий отшвырнул пищаль и неверной пьяной походкой пошел от ристалища прочь.
***
— Постой-ка, постой, тебе говорю! — Снегов едва поспевал вслед улепетывающему со всех ног юродцу.
Наконец, догнав Семку, схватил его за шиворот и тяжело отдышался:
— Попался, чертяй криволапый. Живо сказывай, кто таков, чего высматриваешь?
Семка принялся было верещать да отбиваться, но, уступая настойчивой силе послушника, сник, осел в снег, принявшись ползать на карачках у ног Саввы, жалобно подвывая:

— Несчастный сиротка,
Соли щепотка,
Землицы горсть,
Да убогая кость.
На паперти сижу,
На мир гляжу —
Все Богу скажу!
— Ты своими побасенками зубы не заговаривай! Иначе… — Савва замахнулся на юрода рукой, подумав, что до встречи с Карим он ни за что не мог бы ударить человека.
Семка сжался, взвыл, и, отползя в сторону, затараторил:

— Волк молодец,
Жил средь овец.
Бога не слушал,
Кровушку кушал.
Спасу крестился —
Переродился.
С нашего краю
Выехал в раю.
Грешным — спасенье,
Всем — умиленье…
Разозлившись, Савва хорошенько стукнул юрода кулаком по голове:
— Хватит мороку напускать. Вставай, пошли со мной, про все в избе потолкуем!
Семка, вцепившись в колени послушника, стал трясти головой и упираться пуще прежнего:

— Не поп писал — Ермошка,
Коротенькая ножка…
Савва и не заметил, как юрод раздвинул бутафорский крест, как в руках дурачка стремительно блеснуло лезвие и метнулось под шубу, в живот. Савва ощутил холод, словно по телу провели сосулькой, а через мгновение понял, что руки и ноги его не слушают, тело стало тяжелым и чужим. Свет таял, застилавшая мутная пелена смерти утаскивала его на дно забвения, туда, где белою кувшинкою покачивался на болотной зыби блуждающий по водам смерти рассудок.
Глава 12. Жало смерти
Ночь клонилась к рассвету. Удобное, заправленной пуховой периной ложе снова превращается в пыточную скамью, в разверзшуюся пасть смертного одра. По лбу текут струйки холодного пота, как один большой нарыв саднит плоть. Худо. В голове звучит неотвязно: «Я пролился, как вода; все кости мои рассыпались; сердце мое сделалось, как воск, растаяло посреди внутренности моей. Сила моя иссохла, язык мой прильнул к гортани моей, и Ты свел меня к персти смертной. Ибо псы окружили меня, скопище злых обступило меня, пронзили руки мои и ноги мои. Можно перечесть все кости мои; а они смотрят и делают из меня зрелище…» Сколько раз за сегодняшнюю ночь повторил этот псалом, царь не помнил. Он сбился со счета.
Иоанн поднялся, взял странный подарок, присланный ему римским кесарем Максимилианом, подошел к мерцающей лампаде. Это был небольшой кинжал с ножнами, украшенными изображением плясок смерти — Le Dans Macabre, известного гравера Гольбейна. В безумном танце сошлись живые и мертвые, сцепившись подобно палачу и его жертве, слились, как страстные любовники, желающие и ненавидящие друг друга.
Иоанн вздрогнул. Перекрестился. Завернул кинжал в плат, расшитый крестами и защитными молитвами. Воротившись, неспешно лег на ложе. Зачем римский кесарь послал ему этот кинжал? Ни для войны, ни для охоты он не годен, это — ритуальный кинжал, каким в сердце закалывают упырей или ведьм. Но Максимилиан безразличен к молоту нечисти, он борется только за власть. Значит, посылая аллегорию владыке Третьего Рима, кесарь подразумевал иное. Предупреждает об измене, об адских кознях и лукавом роде, царя окружившем и увлекающем во ад?
Иоанн поднялся, выхватил из ларца сверток и, развернув плат, трясущимися руками поднес кинжал к глазам: «Шесть танцующих пар: шесть живых, шесть мертвых… Здесь мудрость. Кто имеет ум, тот сочти число зверя, ибо это число человеческое; число его шестьсот шестьдесят шесть…»
***
— Гляди, Офонька, и вникай в мерзкое нутро людское, — Малюта Скуратов подвел робеющего строгановского холопа к истерзанному каленым железом человеку. — Знаешь ли, кто таков?
— Истинный крест, не ведаю! — испуганно побожился Офонька, и виновато уставился в пол.
Скуратов довольно хмыкнул и, подбадривая холопа, похлопал его по плечу:
— Очи-то долу не опускай, али девицей стать хочешь?
Стоявшие в застенке заплечные мастера гулко расхохотались.
— Нельзя мне девицей, — растерянно пробормотал Офонька, — сам государь велел наставить раба своего по уставу опричненому!
— Царь сказал, да Бог развязал! — пуще рассмеялся Малюта. — Небось, по чести поглядим, готов ли ты царевым псом стать.
Скуратов приказал вздернуть изувеченного на дыбу и, с важностью обращаясь к холопу, произнес:
— Богомаз это знатный, диакон Николка Грабленой, что и собор Благовещенский писал после Полоцкого взятия, и в Новгороде знатно малевал образа. — Малюта сжал иконописцу лицо в ладонях, забавляясь уродливо изменяющимися чертами. — Из Новгорода и привезен, от Троицы Живоначальной…
Снующий подле Скуратова кособокий палач Чваня заблажил:
— Ой, Николка-то наш, богомаз, писаный уродец! Как только его харю святые угодники выносят? Насмотрятся, небось, да в мучеников оборачиваются!
Чваня подбежал к диакону и плеснул на открытые раны крепким соляным раствором. Дьякон взвыл позвериному, выгнулся на дыбе и, теряя сознание, бесчувственно обмяк.
Офонька понял, что теперь молчать никак нельзя, что теперь будет решаться и его участь: облачится ли он в опричненые ризы, или займет место на этой дыбе.
— Хорошо вы его прищучили, — подавляя тошноту, холоп подошел к дьякону и с размаха ударил его ладонью по щеке.
— Мы и тебя так же сможем, — хихикнул Чваня, тихонечко подталкивая Офоньку к дыбе, — а то и того чище отделаем!
— Бьешь, даже не полюбопытствуя, за что человек муку смертную терпит? — усмехнулся Малюта. — Вдруг перед тобою страдалец невинный, за веру да царя смерть принимает?
Офонька усмехнулся и покачал головой:
— Опричники царю невинных не тронут, ибо сами есть псы государевы!
— Разумно глаголешь, — согласился Скуратов и, прищурившись, негромко спросил: — А ежели я говорил о другом Царе? Тогда как быть?
— А никак! — увереннее ответил холоп. — Наш царь поглавнее Царя Небесного будет! Иначе ему бы власть над чужими жизнями не была дана!
Малюта задумался и, усмехнувшись, негромко отпустил:
— Верно сказал, только за слова такие тебя хоть сейчас вздергивай на дыбу.
Видя, что сказанное может обернуться против него, холоп, повалившись в ноги Скуратову, принялся целовать его сапоги:
— Батюшка, не выдай! Сказал от своего скудоумия, подумал, чтобы вышло как лучше!
— Николка тоже как лучше хотел, — безучастно обронил Малюта. — Годков пять назад малевал диакон в соборе фреску «Грядет Судия праведный». Знатно выписал и Христа, и праведников, и грозного Архангела Михаила, сатану с грешниками во ад спроваживающего…
— Пощади, — ожидая кровавой развязки, ныл Офонька. — Как пес тебе служить стану…
— Только вот ныне посмотрел на сатану государь, да и в нем себя признал, — не слушая холопьих причитаний, бесстрастно продолжал Скуратов. — Стало быть, сотворил Николка великую крамолу, дабы смущать умы православных супротив своего государя. И все эти годы безнаказанно упивался своим грехом, подобно жалу змеиному, отравляя им невинные души.
— Что же делать… пропал! Совсем пропал… — Офонька катался по полу и драл волосы на своей голове.
— Почему же пропал? — удивился Малюта. — Сыщется для твоего спасения средство.
Скуратов подал знак, и палач, перерезав дьякону горло, наполнил миску еще живою кровью.
— Пей, коли жить хочешь, — Малюта протянул холопу собранную кровь. — Опричником станешь!
— Да как можно… — испуганно пробормотал Офонька, пятясь от наступавшего Скуратова.
— Пей! — Мал юта властно сунул миску холопу в лицо, и одуревший от ужаса холоп прильнул трепещущими губами к обжигающей терпкой крови.
***
— Ваня… Ванечка…
Только улеглась боль, отпустили черные думы…
— Ванечка, пробудись…
Что за голос чудный? Откуда ему взяться?
— Вставай, пошли со мной…
— Нет, нет — смежились очи, наступило долгожданное забытье.
Он почувствовал, как легкое дуновение коснулось лица, разливаясь по телу необыкновенной легкостью, подняло с опостылевшего ложа.
Царь огляделся: свет и пустота, в зиянии разверзшегося мира. Только острые воздушные грани режут глаза, слепят, как зеркала, поймавшие солнце.
— Анастасия!
— Твоей Анастасии больше нет, она умерла.
— Тогда кто ты?
— Не спрашивай, просто иди за мной.
Представился. На сердце стало покойно и тихо.
Оказывается, как не много надо человеку — всего лишь почить с миром.
«Обдержит душу мою ныне страх велик, и трепет не исповедим. И болезнена есть, внегда изыти ей от телесе…» — шепотом читал канон на исход души, но слова таяли, путаясь с неведомо откуда доносящимися до него звуками.
— Ты почто о себе молишься, как о мертвом? — Анастасия подошла к нему, ласково заглядывая в глаза. — Живой ты, невредимый.
— Нет, я умер! Теперь с тобой буду, вместе в светлый рай пойдем!
Анастасия отвернулась, пошла дальше, легко ступая по бездонной пустоте.
Иоанн бросился ей во след, но упав, увидел на ногах ременные путы, какими пастухи стягивают лошадям ноги во время пастьбы. Попробовал освободиться — ремни не поддавались, нещадно жаля, впивались в ноги десятками острых шипов.
— Жено, освободи меня.
Анастасия повернулась к нему и, указывая вдаль, улыбнулась:
— Он поможет!
Иоанн поднял ставшие смертельно тяжелыми веки. Там, где солнце мрачно как власяница, а луна красна как кровь, где звезды небесные пали на землю и небо скрылось, свившись как свиток, показался конь бледный, и на нем всадник, которому имя смерть. И ад следовал за ним. И дана ему власть над четвертою частью земли — умерщвлять мечом и голодом, и мором, и зверями земными.
— Вот он, твой освободитель! — Анастасия залилась пронзительным смехом, укрывая лицо рукавом собольей шубы. — Иди к нему, он ждет.
— Зачем ты так говоришь, жено…
Иоанн с укоризной посмотрел на Анастасию, но вместо нее была мерзостная обнаженная баба с вывалившимся из совиной головы змеиным языком.
— Иди ко мне, стань моим псом и блудодействуй со мной, напои моим вином сердце свое…
Пространство сжималось, пустота густела, обретая соленый вкус крови. Царь полз прочь, но его тело, но его мучимую, раздираемую на части душу влекло к мерзкой похотливой бабе, он жаждал быть с ней, упиваться ее отвратительным телом, служить ей, как преданный пес, и ради брошенных с ее стола крох отречься от всего, что было прежде.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26