А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Нэнси сожалеет, что она не сестра мистера Б., хотя и чувствует, что они похожи душой, как близнецы. Прийти ей не позволяет этикет, но она посылает ему для критики свои стихи. Она «предчувствует, что общество друг друга доставит им много радости».
Бернс только что написал Пэгги Чалмерс отчаянное письмо: ему плохо, он несчастен, нога болит, доктор велел держать ее на подушке, он готов был бы «подарить лучшую свою песню худшему своему врагу», если бы Пэгги и Шарлотта были тут: они ангелы и пролили бы бальзам на его израненную душу.
Но, перечитав записку Нэнси, он несколько повеселел — приятно, когда такая изящная и умная женщина предлагает тебе «вечную дружбу»! Он написал ей, что, если бы они встретились раньше, «одному богу любви известно, к чему бы это привело...».
Это письмо, заканчивающееся самыми тонкими комплиментами, Нэнси получила в воскресенье, придя из церкви. Ее испугало пылкое, хоть и скрытое признание в любви — только что мистер Кемп в проповеди говорил о долге замужней женщины...
Она пишет суровое письмо своему «другу»: пусть он не забывает, что она замужем!
Бернс принял это письмо за кокетство и ответил соответственно. Ему сейчас «нечего делать», поэтому он ей пишет, он и в мыслях не имел намерения ее обидеть, и если его сердце «заблудилось», то он клянется честью поэта — он тут ни при чем!.. Ему только жаль, что такая женщина, молодая и обаятельная, брошенная тем, кто обязан был ее защищать, любить и оберегать, к тому же обладающая самой прелестной внешностью и самой благородной душой в мире, — жаль, что она слишком жестоко судит того, кто невольно ею восхищается... Она шутила, что ему, наверно, «придется ждать ее семь лет». А он готов ждать не семь и не четырнадцать, как библейский патриарх ждал свою невесту, а хоть четыреста лет!
«Перечел написанное — такая хаотическая чепуха, что вы, наверно, бросите ее в огонь и назовете меня пустым, глупым человеком. Но что бы вы ни думали о моем уме, я остаюсь в священном преклонении перед вами, сердечно ваш смиренный и покорный слуга...»
И тут исчезает Нэнси, исчезает Роберт. «Я придумала для вас более пасторальное имя, — пишет Нэнси. — Как вам нравится „Сильвандер“? Я как-то испытываю меньше стеснения, когда подписываюсь „Кларинда“.
И полетели письма — в десять, в пятнадцать страниц, каждый день, а то и дважды в день — письма влюбленные, безумные, с упреками, с исповедью Сильвандера и признанием, что его герой — мильтоновский Сатана, с мольбой Кларинды «обратить мысли к богу». И под этими цветистыми, сентиментальными излияниями чувствуешь искреннюю, безудержную тягу двух не очень счастливых, не очень удачливых в любви людей, из которых один — разочарован в женщинах и «остекленел» сердцем, а другая — всей душой стремится к простому женскому счастью и леденеет от страха при мысли, как за это придется расплачиваться.
Наконец они свиделись — Кларинда и ее Сильвандер, но они все еще посылают друг другу письма. Она пишет ему в стихах: «Не говори мне о любви — она мой злейший враг!» Бернс в восторге, он подбирает к этим стихам «превосходную старую шотландскую мелодию» и обещает, что «скоро вы увидите свою песню напечатанной в „Шотландском музыкальном музее“. Сам он пишет и много и хорошо — снова стихи становятся „голосом его сердца“.
Правда, тут же он пишет и стихи «по заказу»: опять умер знатный сановник — лорд Дандас. Доктор Вуд — «Длинный Сэнди», отличный хирург и не менее отличный собеседник, уговаривает Бернса написать «Элегию на смерть Дандаса»: брат Дандаса, некоронованный король Шотландии, Генри Дандас, может быть, тогда что-нибудь сделает для Бернса. Элегию печатают в газете, ее посылают родне покойного, но никакого ответа нет. Миссис Дэнлоп откровенно бранит Бернса за слабые стихи, и он ей отвечает:
«Ваша критика и замечания по поводу „Элегии“ на смерть лорда-президента вполне справедливы. Мне до смерти надоело писать о том, что не находит живого отклика в моей груди. Напишите мне, что вы думаете о нижеследующих стихах: тут как будто в моей груди родился какой-то отклик».
В этих стихах Сильвандер взывает к «владычице своей души — Кларинде»: скоро им придется расстаться, но она, солнце его жизни, всегда будет светить ему, в этом он клянется слезами, наполняющими ее прекрасные глаза!
Да, бедная Кларинда не раз плакала, осторожно выпуская Сильвандера поздним вечером из своего дома, так, чтобы никто не видел... Она провела немало бессонных ночей, мучаясь от желания дать волю своей любви и от страха — а вдруг узнают?
Напрасно Сильвандер утешал ее: они чисты перед ее богом и ее мужем, они ничего дурного не делают, их поцелуи — братские, их встречи — «не преступают границ дозволенного».
Но когда Кларинда прислала в письме Сильвандеру записку своего строгого духовника, узнавшего, что ее «посещает какой-то мужчина», Сильвандер не выдержал: он вдруг снова стал самим собой — он написал Кларинде все, что он думает о ее наставнике, так напомнившем ему вдруг «святошу Вилли».
«Меня ждут к обеду, пишу наспех. Бога ради, скажите сами, на каких условиях вы желаете видеться со мной — вести переписку — я на все готов! Пусть я страдаю, люблю, тоскую втайне — не лишайте меня хоть этого. Вы всегда будете для меня самым светлым, самым дорогим в жизни. Нет у меня терпения читать пуританские каракули — о проклятая софистика! Вы, небеса, ты, творец природы, спаситель рода человеческого, ты взираешь благосклонно на сердце, вдохновленное чистейшим пламенем любви, хранимое истиной, совестью и честью. Но мизерная душонка бесчувственного, равнодушного, ничтожного пресвитерианского лицемера не может простить ничего, что не вмещается в мрачное подземелье его груди и в его затуманенные мозги. Прощайте! Я приду к вам завтра вечером, и будьте совершенно спокойны! Я ваш в той мере, в какой вы считаете это нужным для своего счастья. Не смею писать дальше. Я люблю и буду любить вас... И я презираю накипь чувств и туманы софистики...»
Роберт ушел на званый обед, не отправив письма, и, вернувшись вечером, дописал его:
«После ужасного дня готовлюсь к бессонной ночи. Сейчас я призываю всесильного свидетеля всех моих дел — того, кто, может быть, вскоре станет моим судьей. Я не хочу быть адвокатом страсти. Будь моей опорой и свидетелем моим, о господи, ибо я выступаю в защиту истины!
Я прочитал высокомерное наставительное письмо вашего друга. В таких делах вы ответственны только перед богом. Кто дал право человеку — и человеку недостойному — быть вашим судьей, потому что он вам неровня, — кто дал ему право допрашивать, бранить, унижать, обижать и оскорблять, бессмысленно и бесчеловечно оскорблять вас такими словами? Я не хочу, я вовсе не желаю обманывать вас, друг мой. Всеведец сердец мне свидетель, как вы мне дороги, но если бы и представилась возможность сделать вас еще дороже, я не осмелился бы даже поцеловать вашу руку наперекор вашей совести!
Нет, прочь декламацию! Давайте апеллировать к суду здравого смысла. Не разглагольствованиями обо всем, что свято, не пустыми, напыщенными рассуждениями, не высокомерной и оскорбительной проповедью римского преосвященника можно разрушить такой союз, как наш. Скажите мне, милостивая государыня, неужели на вас лежит хоть тень обязательства — отдавать вашу любовь, нежность, ласку, привязанность, ваше сердце и душу мистеру Мак-Лиозу, человеку, который неоднократно упорно и жестоко рвал все узы долга, природы и благодарности, связывавшие его с вами? Правда, законы вашей родины из весьма полезных политических и социальных соображений охраняют вашу личность, но неужели ваше сердце, ваши привязанности закреплены за тем, кто ни в малейшей степени не отвечает вам тем же?
Нельзя это допустить! Противоестественно заставлять вас так жить. Простые человеческие чувства запрещают это. Разве нет у вас сердца и чувств, которыми вы вольны распоряжаться? Нет, они у вас есть! Было бы в высшей степени нелепо, бессмысленно предполагать противное. Так скажите же мне, во имя здравого смысла, неужели это грех, неужто совместимо с самыми простыми понятиями о добре и зле предположение, что нехорошо отдать ваше сердце, ваши чувства другому, если это ни в малейшей степени не нарушит ваш долг по отношению к богу, к вашим детям, к самой себе или к обществу в широком смысле слова?
Это великое испытание. А последствия — посмотрим, что будет...»
Снова — свидание, снова — клятвы, слезы, «небесное счастье» и горькое раскаяние. Кларинда знает о Сильвандере все: он рассказал ей о Джин, о детях — у него теперь остались только Бесс и Бобби; маленькая Джин умерла, и Бернс жалел, что не взял ее в Моссгил, где умели растить малышей и никогда бы не допустили «безобразного недосмотра», как эти Арморы. Кларинда вышивает рубашонки для крошки Бобби и с удивлением пишет о Джин: «Отречься от вас после таких доказательств любви — нет, эта милая девушка либо ангел, либо дурочка!»
А «милую девушку» в это время родители выгоняют из дому: не сумела женить на себе Роберта, снова ждет от него ребенка — пусть теперь расхлебывает эту кашу сама.
Добрые знакомые — Вилли Мьюр и его жена — приютили Джин у себя на мельнице и написали об этом Роберту.
Только что в письме к старому другу Ричарду Брауну Роберт признавался, что «готов повеситься ради молодой эдинбургской вдовушки, чей ум и красота оказались опасней и смертельней убийственных стилетов сицилианского бандита или отравленных стрел африканских дикарей». Только что он клялся Кларинде, что будет любить ее вечно, что счастлив их встречей...
Но вчера он вернулся от Кларинды с головной болью, измученный ее страхами и сомнениями, и нашел письмо из дому. И все эти шесть недель, когда он сидел, прикованный к креслу, страдал физически от боли в распухшей ноге и душевно — от путаницы чувств и неопределенности отношений с Клариндой, — эти «ужасные шесть недель», как он написал миссис Дэнлоп, показались ему нелепым сном перед настоящей бедой. Джин страдает из-за него, ее приютили чужие люди, она снова носит его ребенка, а он тут никак не может распутаться с неутоленной любовью к милой, беспомощной, запуганной ханжами женщине, никак не может наладить свои дела с Кричем, решить, наконец, свою судьбу и судьбу тех, за кого он отвечает.
И Сильвандер откладывает пастушью цевницу и, очинив перо, садится за письма.
Он пишет резкое и решительное письмо Кричу, требуя от него немедленной уплаты за книгу и за авторское право.
Проглотив самолюбие, он просит аудиенции у знатной дамы, имеющей связи в акцизном управлении. Вернувшись с этого визита, он возмущенно пишет Кларинде: «Я готов отказаться от мысли поступить в акциз. Только что был у одной высокопоставленной особы. Почему великие мира сего не только оглушают нас грохотом своих экипажей и ослепляют пренебрежительной пышностью, но еще непременно хотят донимать нас своими наставлениями и поучениями? Меня допрашивали о моих делах, как мальчишку, меня бранили и отчитывали за мою надпись на окне в замке Стерлинг...»
Но здравый смысл берет верх: надо все же пытаться и дальше что-то сделать для будущего. Лорд Гленкерн знает о нем больше всех, лорд Гленкерн — прекрасный, добрый, внимательный человек, ему Бернс обязан многим. Надо написать ему, пока он не уехал в кругосветное путешествие.
«Милорд!
Знаю, что ваша светлость неодобрительно отнесется к просьбе, с которой я к вам хочу обратиться, но я самым серьезным образом взвесил все: мое положение, мои надежды, проверил мои мысли и решил выполнить свой план, если только мне это удастся. Я хочу поступить в акциз. Мне сказали, что ваше ходатайство легко доставит мне разрешение инспекции. Покровительство вашей светлости и ваша доброта, которые уже спасли меня от безвестности, изгнания и всяких напастей, дают мне смелость просить о вашем ходатайстве. Вы дали мне возможность спасти от разорения мой родной дом — приют престарелой матери, двух братьев и сестер. Условия аренды для моего брата чрезвычайно тяжелы, но я надеюсь, что он, должно быть, выдержит оставшиеся семь лет. После тех сумм, какие я ему отдал и еще отдам в виде небольшого вложения в ферму и пособия для семьи, у меня останется примерно около двухсот фунтов. Вместо того чтобы обречь себя на нищенство, взяв небольшую, но дорогостоящую ферму, я положу мой скромный капитал как неприкосновенный вклад в банк. Предвидение бед или беспомощной старости часто терзали мне душу страхом, а кроме того, есть существа, которые имеют право называть меня отцом. Я пойду на любые уступки, не роняющие чести, дабы оставить им по себе лучшую память, чем клеймо незаконного рождения.
Таковы, милорд, мои взгляды. Я пришел к этому решению после самого глубокого раздумья и теперь, утвердясь в нем, приложу все старания, чтобы это решение выполнить. Покровительство вашей светлости — одна из сильнейших моих надежд, да я ни к кому еще не обращался. Не знаю, как и обратиться к кому-либо другому. Я не приучен пресмыкаться у ног знати с назойливыми приставаниями и дрожу при мысли о равнодушных обещаниях не менее, чем в ожидании холодного отказа. Но для вашей светлости я имею не только честь и счастие, но и удовольствие быть неоплатным должником, вечно вам обязанным, вашим покорным слугой, Робертом Бернсом.
P. S. Прилагаю при сем «Святошу Вилли» и буду иметь честь явиться к вам в начале следующей недели, так как к тому времени рассчитываю закончить все дела с мистером Кричем».
Доктор Александр Вуд пришел навестить Бернса, когда тот дописывал это письмо. Длинный Сэнди очень привязался к своему пациенту и, заходя к нему, всегда прихватывал бутылку хорошего вина «для подкрепления сил бедного инвалида». Обычно он, сам того не замечая, выпивал три четверти этого лекарства, так как Бернс и теперь пил мало, хмелея от одного стакана.
Но на этот раз Роберт совсем отказался от вина и на расспросы доктора Вуда откровенно рассказал ему о Джин, о пиявке Криче, о письме к лорду Гленкерну. Только о Кларинде он не сказал ни слова. Он не знал, что Вуд на днях чуть не избил некоего франта, осмелившегося дурно говорить об отношениях Бернса к миссис Мак-Лиоз.
Вуд не любил пустых обещаний и ничем не обнадежил Бернса Но в тот же вечер он заехал к одному из влиятельнейших инспекторов главного акцизного управления, Роберту Грэйму, и попросил его помочь Бернсу.
Мистер Грэйм помнил Бернса: он познакомился с ним на том злосчастном обеде в замке герцога Атоль, когда Николь увез Бернса. Грэйм сожалел, что не узнал Бернса ближе: на полке его библиотеки стояли оба издания стихов, и он давно оценил их автора.
Через несколько дней Бернс получил официальное разрешение пройти курс инструктажа по акцизному делу и обещание дать ему должность по месту жительства, когда представится возможность.
Знал ли Бернс, прощаясь с Эдинбургом и с Клариндой, что их любви пришел конец? Вероятно, знал, вернее — чувствовал в глубине души, не сознаваясь себе в том.
Он обещал ей писать ежедневно и каждый вечер, выйдя из дому, смотреть на те же звезды.
Он спрашивал, будет ли для нее радостью получать письма, знать, что о ней думают, что ее боготворят.
Бедная Кларинда! Ей приходилось соглашаться, что такие «возвышенные» отношения — именно то, чего она хотела.
Она отдала ему подарок для маленького Бобби — вышитые ее руками рубашонки. Она целовала его на прощание, с отчаянием чувствуя, что хуже цепей и железных ошейников ее связывает пресловутая «супружеская верность».
А может быть, и она, несмотря на всю влюбленность, понимала, как понимал Роберт, что их пути расходятся...
18 февраля 1788 года Бернс уехал из Эдинбурга с официальной бумагой из акцизного управления, с приглашением мистера Миллера еще раз посмотреть его ферму, с медальоном, в который был вделан портрет Кларинды и локон ее волос, и с горькой тревогой за Джин, брошенную на произвол судьбы.

Часть четвертая
Поэт и мир
1
XVIII век шел к концу. Остался год до того июльского дня 1789 года, когда первым громовым раскатом прокатилось по всему миру падение Бастилии. С этого года началось последнее десятилетие славного века — века познания великих истин в науке, века потрясений и переворотов, открывших путь новой эре в жизни человечества, рождению нового класса — рабочего класса. Он еще «был ничем», и ему предстояла долгая и упорная борьба, чтобы «стать всем».
В XVIII веке человечество старалось окончательно отвергнуть миф о божественном происхождении власти королей и ограничить их власть.
Впервые в истории христианства в этом веке люди пытались не просто заменить одну церковь другой, одного бога — другим, но и совсем уничтожить власть религии, заменив ее торжеством Разума, провозгласив новое учение о Свободе, Равенстве и Братстве.
И в каждой стране, под каждым небом подымал голос человек, наделенный высоким даром — говорить словами, отобранными, очищенными, отлитыми в прекрасную форму стиха, романа, трактата, проповеди или песни.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32