А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

О существовании тайных обществ в России не имел другого сведения, как по общим слухам. О названиях же их и цели никакого понятия не имел и какие лица в них участвовали, не знал». Как бы то ни было, Чаадаев был в очень близких отношениях с руководителями Северного общества. Но он всегда выступал против насильственных методов ведения борьбы.
Чаадаев признавал, что перед отъездом из Петербурга за границу он виделся с Матвеем и Никитой Муравьевыми, князем Трубецким и Николаем Тургеневым. Матвей Муравьев-Апостол и Раевский провожали Чаадаева. Но ведь это элита тайного общества!
Когда декабристы выступили против царя, Чаадаев был за границей. Еще в 1823 году он отправился в трехлетнее путешествие. Петр Яковлевич посетил Англию, Францию, Италию, Швейцарию, Германию. В Карлсбаде он встречался с немецким философом Шеллингом. На родину Чаадаев вернулся лишь осенью 1626 года, когда его друзья-декабристы были осуждены.
Поражение декабристского движения передовая общественность переживала очень глубоко. У Чаадаева для этого были и причины личного характера. С осени 1826 года Чаадаев живет в имении тетки в Дмитровском уезде. Пять лет продолжается его затворническая жизнь, наполненная напряженной мыслительной работой. Его позиция в тот период очень хорошо иллюстрируется содержанием письма к Вяземскому: «Неуж-то надобно непременно делать дела, чтобы делать дело? Конечно, можно делать и то и другое, но из этого не следует, чтобы мысль… не могла быть вещь очень дельная. Настанет время, она явится и там».
В это время он познакомился с Екатериной Дмитриевной Паниной. Ей было двадцать три года, но она уже пять лет была замужем, правда, детей не имела. Екатерина Дмитриевна выделялась в глазах Чаадаева из толпы беспокойством духа и развитостью ума, умением находить «прелесть в познании и в величавых эмоциях созерцания». Надо только, думал он, наполнить эти свойства существенным содержанием, ибо молодая женщина не заглядывает в Евангелие, не ходит в церковь и вообще пребывает в полном религиозном неведении. Тогда и многие тяжелые для нее проблемы повернутся к ней другой стороной.
И Чаадаев посоветовал Екатерине Дмитриевне, говоря словами его первого философического письма, «облечься в одежду смирения, которая так к лицу вашему полу», «что «скорее всего умиротворит ваш взволнованный дух и прольет тихую отраду в ваше существование».
Мы не знаем доподлинно всего, что сделано Чаадаевым в эти пять лет. Возможно, что помимо сохранившихся в полицейских архивах произведений были и другие работы. Известно точно, что к 1830 году «Философические письма» были закончены. Чаадаев хлопочет об издании написанного. А пока созданное им читают в списках.
С 1831 года он навсегда поселяется во флигеле большого дома Е. Г. Левашевой на Ново-Басманной. Здесь живет какое-то время вместе с М. Бакуниным, знакомится с В. Белинским. Отсюда ездит не только в Английский клуб, но и туда, где собираются люди, глубоко озабоченные судьбами России, — Герцен в «Былом и думах» вспоминает споры и прения очень длинные, до 2 часов ночи по два-три раза в неделю: у Чаадаева (понедельник), Свербеева (пятница), А. П. Елагиной (воскресенье) и др.
Чаадаев не принадлежал, очевидно, ни к одному из образовавшихся тогда кружков. И это неудивительно. Он постоянно ощущал учрежденный над ним тайный надзор, от которого не избавляло и пятилетнее «примерное» поведение в деревенской глуши». Тем более, ему как «уличенному в связях с декабристами», в силу запрета заниматься общественной деятельностью, недоступны были какие-либо официальные формы проявления своих демократических убеждений. Он не мог, подобно Грановскому, высказывать свое кредо с университетской кафедры, не мог заняться издательской деятельностью. Не следует ли предположить, что обращение к Васильчикову, Бенкендорфу и Николаю с просьбой об определении на государственную службу было попыткой как-то легализовать свое положение? Можно ли и стоит ли объяснять унизительные письма властвующим особам только тяжелым материальным положением или, тем паче, желанием примкнуть к чиновничьему сословию?
Эти вопросы имеют под собой тем большее основание, если учесть, что 31 января 1833 года цензурный комитет не дал разрешения на опубликование представленной Чаадаевым книги.
Чаадаев настойчиво ищет возможность сделать достоянием широкой гласности то, что выстрадано им в тишине кабинета. Наконец ему это удается. Редактор журнала либерального направления «Телескоп» Надеждин взял на себя смелость опубликовать первое философическое письмо в пятнадцатом номере за 1836 год. Из сопровождающего публикацию замечания Надеждина видно, во-первых, что статья рассчитана на «мыслящих читателей», во-вторых, что она лишь звено в серии писем, проникнутых одним духом, развивающих одну главную мысль (Надеждин, естественно, умалчивает, какую), в-третьих, что имеется «дозволение украсить наш журнал и другими из этого ряда писем», и, наконец, в-четвертых, обо всем этом сообщается «с удовольствием», ибо просматривается «возвышенность предмета, глубина и обширность взглядов, строгая последовательность выводов и энергическая искренность выражения…»
Заметим, что до официальной реакции Чаадаев не только не жаловался на издателей, но был весьма воодушевлен фактом появления статьи. В письме к княгине С. Мещерской от 18 октября 1836 года, то есть сразу после опубликования письма, когда еще на Чаадаева не обрушились репрессии, он пишет: «Говорят, что шум идет большой; я этому нисколько не удивляюсь. Однако же мне известно, что моя статья заслужила некоторую благосклонность в известном слое общества. Конечно, не с тем она была писана, чтобы направиться блаженному народонаселению наших гостиных, предавшихся достославному быту виста и реверси. Вы меня слишком хорошо знаете и, конечно, не сомневаетесь, что весь этот гвалт занимает меня весьма мало. Вам известно, что я никогда не думал о публике, что я даже никогда не мог постигнуть, как можно писать для такой публики, как наша: все равно обращаться к рыбам морским, к птицам небесным. Как бы то ни было, если то, что я сказал, правда, оно останется, если нет, незачем ему оставаться».
Шум же от первой — и единственной прижизненной — публикации Чаадаева был действительно большой. Герцен очень образно уподобил «Философическое письмо» выстрелу среди ночи. По свидетельству биографа М. Жихарева, никакое событие, не исключая и смерть Пушкина, не произвело такого впечатления: «Даже люди, никогда не занимавшиеся никаким литературным делом; круглые неучи; барыни, по степени интеллектуального развития мало чем разнившиеся от своих кухарок и прихвостниц, подьячие и чиновники, увязшие и потонувшие в казнокрадстве и взяточничестве; тугоумные, невежественные, полупомешанные святоши, изуверы или ханжи, поседевшие и одичалые в пьянстве, распутстве или суеверии, молодые отчизнолюбцы и старые патриоты — все соединилось в одном общем вопле проклятия и презрения человеку, дерзнувшему оскорбить Россию».
В первом из философских писем Чаадаев советует своей корреспондентке (подразумевается Панова) придерживаться всех церковных обрядов, упражняться в покорности, что, по его словам, «укрепляет ум». По мнению Чаадаева, только «размеренный образ жизни» соответствует духовному развитию. В отношении России Чаадаев высказывается весьма критически, полагая, что одинокие в мире, мы ничего не дали миру, ничему не научили его, мы не внесли ни одной идеи в массу идей человеческих. Мы жили и продолжаем жить лишь для того, чтобы послужить каким-то важным уроком для отдаленных поколений. В то же время он всемерно превозносит Западную Европу, полагая, что там идеи долга, справедливости, права, порядка родились из самих событий, образовывавших там общество, входят необходимым элементом в социальный вклад. Чаадаев видел в католической церкви, господствующей на Западе, поборницу просвещения и свободы. Одновременно Чаадаев критиковал крепостное право в России.
Тон гонениям задал управляющий департаментом духовных дел иностранных исповеданий Ф. Ф. Вигель. В письме митрополиту от 21 октября 1836 года он обращает пастырское внимание на то, что в «богомерзкой статье, нет строки, которая бы не была ужаснейшею клеветою на Россию, нет слова, кое бы не было жесточайшим оскорблением нашей народной чести». Далее достаточно четко формулируется обвинение в преступной принадлежности к революционной партии: «Среди ужасов французской революции, когда попираемо было величие Бога и царей, подобного не было видно. Никогда, нигде, ни в какой стране, никто толикой дерзости себе не позволил». И, наконец, вопль: «И где? в Москве, в первопрестольном граде нашем… сие преступление. И есть издатель, который превозносит ее похвалами и грозит другими подобными письмами! И есть цензура, которая все это пропускает. О Боже! до чего мы дожили».
Из письма Бенкендорфа царю» «Все, что для нас россиян есть священного, поругано, уничтожено, оклеветано с невероятною предерзостью, и с жестоким оскорблением как для народной чести нашей, так для правительства и даже для исповедуемой нами православной веры».
Дальнейшее известно. Последовала резолюция царя, в соответствии с которой Чаадаева объявляли умалишенным. Ему предписывалось не выходить из дома. Полицейский надзор ожесточился открытыми принудительными мерами.
Сам Чаадаев отнесся к своей участи со свойственной ему печальной иронией. В письме к брату он пишет: «У меня по высочайшему повелению взяты бумаги, а сам я объявлен сумасшедшим. Поражение мое произошло 28-го октября, следовательно, вот уже три месяца как я сошел с ума. Ныне издатель сослан в Вологду, цензор отставлен от должности, а я продолжаю быть сумасшедшим. Теперь, думаю, ясно тебе видно, что все произошло законным порядком, и что просить не о чем и некого». Более всего его удручает невозвращение отобранных бумаг, «потому что в них находятся труды всей моей жизни, все, что составляло цель ее».
Было от чего впасть в отчаяние. Но, хотя многие связи рушились, хотя приходится довольствоваться одной прогулкой в день и «видеть у себя ежедневно господ медиков» (первое время — наглого и пьяного штаб-лекаря), Чаадаева обнадеживает утешительная дружба милых хозяев и частое посещение товарищей.
В общении с власть имущими и в открытой для цензуры переписке «сумасшедший» продолжает разыгрывать лояльного по отношению к правительству человека, а в неподцензурных произведениях звучит его страстный голос просветителя и борца.
Вершина политической мысли Чаадаева, вместе с прокламациями 1840-х годов — «Апология сумасшедшего» (1837), написанная в 1837 году и опубликованная только после его смерти в 1862 году в Париже князем Гагариным. Чаадаев уже более трезво оценивает историю России. Он пишет, что бесплодность исторического развития России в прошлом представляет собой в некотором смысле благо, так как русский народ не скован окаменелыми формами жизни и потому обладает свободой духа, чтобы выполнить великие задачи будущего, которые стоят перед ним. При этом он придавал большое значение православию, которое, по его мнению, способно оживить тело католической церкви. Он признал, что в будущем Россия станет центром интеллектуальной жизни Европы, если она, конечно, ассимилирует все самое ценное в Европе и осуществит миссию, предначертанную ей Богом. В этих своих мыслях Чаадаев перекликается с идеями славянофилов.
Легко ошибиться, если рассматривать жизнь Чаадаева и, в частности, настроения последних лет в отрыве от конкретно-исторических условий и сути жизни вообще, в отрыве от уровня самосознания философа. Вспомним лучше его собственные слова: «Безотрадное зрелище представляет у нас выдающийся ум, бьющийся между стремлением предвосхитить слишком медленное поступательное развитие человечества… и убожеством младенческой цивилизации, который таким образом поневоле кинут во власть всякого рода причуд воображения, честолюбивых замыслов, а иногда — приходится это признать — и глубоких заблуждений».
Чаадаев и в конце своего жизненного пути остался верен своему принципу, искать истину вопреки официальному запрету, вопреки официальному мнению властей, вопреки существованию этих властей, но не любой ценой, не ценой своей головы, а соблюдая осторожность, заискивая перед власть предержащей, заверяя ее в полной преданности. Трудно теперь сказать, в какой степени и все ли верили в «верноподданнические» чувства философа.
30 октября 1837 года Николай I на доклад московского генерал-губернатора князя Д. В. Голицына о прекращении «лечения» Чаадаева наложил следующую резолюцию: «Освободить от медицинского надзора под условием не сметь ничего писать». Чаадаеву было разрешено выходить на прогулки, но не наносить визитов. Он продолжал оставаться «сумасшедшим», его опасались. Чаадаев был обречен на одиночество (не сбылись пророчества юности, очевидной стала бессмысленность суеты окружающей российской жизни). И если кто-то еще надеялся на перемены в связи с воцарением Александра II, то Чаадаев остался верен себе: «Взгляните на него, просто страшно за Россию. Это тупое выражение, эти оловянные глаза…».
Если и мог с кем-либо связывать Чаадаев осуществление своих идеалов, то разве лишь с народными массами. К ним обращается он в ставшей известной теперь прокламации. В ней — пропаганда европейских революционных событий, призыв к единению народов против самодержавного гнета. Проникновенные строки адресованы крестьянской массе. Другими словами, в 1840-е годы Чаадаев оказался левее тех европейских социалистов, которые в решении социальных противоречий рассчитывали на благородство и иные добродетели правящих классов. Более того, когда революционное движение 1848–1850 годов потерпело неудачу и, казалось бы, рухнула последняя надежда, Чаадаев, можно предположить, не потерял веру во всемогущество просветительской деятельности в широких массах.
Петр Яковлевич Чаадаев умер квартирантом в чужом доме 14 апреля 1856 года по старому стилю.
Через все перипетии личной жизни Чаадаев пронес глубокую и неординарную любовь к Отечеству, к русскому народу. Любовь к Отечеству для него — далеко не одно и то же, что любовь к царствующему дому и «публике», погрязшей в прихотях и похотях. В период расцвета творческих сил мыслителя укрепилась его вера в светлый идеал такого общественного устройства и такого пути развития, при котором все народы обретут просвещение и свободу. С верой в грядущий час России Чаадаев прошел свой путь до конца.
ОГЮСТ КОНТ
(1798–1857)
Французский философ, один из основоположников позитивизма и социологии. Позитивизм рассматривал как среднюю линию между эмпиризмом и мистицизмом; наука, по Конту, познает не сущности, а только явления. Выдвинул теорию трех стадий интеллектуальной эволюции человечества, определяющих развитие общества. Разработал классификацию наук. Основные сочинения: «Курс позитивной философии» (т. 1–6, 1830–1842), «Система позитивной политики» (т. 1–4, 1851–1854).
Огюст Конт родился 19 января 1798 года в Монпелье. Его отец, Огюст Луи, служил сборщиком податей. Мать Конта была ревностная католичка. Семья имела средний достаток.
В девять лет Огюста отдали в лицей Монпелье. Уже в школе проявилась такая черта его характера, как независимость. Для него не существовало авторитетов, но он отдавал должное умственному и нравственному превосходству. Огюст вел себя вызывающе с директором или наставниками, но к учителям относился с почтением. Слабый и болезненный на вид, Конт избегал детских игр, но товарищи его любили: он всегда готов был прийти на помощь.
Из учителей Конта следует выделить пастора Анкорта, преподававшего в лицее математику. Обладая обширными философскими познаниями и редкими нравственными качествами, он оказал большое влияние на воспитанника. Не случайно Конт посвятил ему одно из своих сочинений («Субъективный синтез»).
В пятнадцать лет Огюст окончил лицей. В 1814 году он поступил в Политехническую школу в Париже, которая была в то время одной из самых популярных во Франции. Конт изучал математику и вырабатывал навык научного мышления, кроме того он читал сочинения Адама Смита, Юма, Кондорсе, де-Местра, Биша, Галля и других авторов. Огюст избегал студенческих компаний, не вступал в дискуссии и не предавался томным мечтаниям. Погруженный в размышления, он выглядел не по возрасту серьезным. Но это не мешало ему участвовать в стычках с начальством. В конце концов это кончилось плачевно в 1816 году правительство закрыло Политехническую школу, как рассадник вольнодумства и волнений.
Конта отправили на родину под надзор полиции, так как он считался одним из заводил. В Монпелье Огюст провел всего несколько месяцев.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123