А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Если женщина с собственными детьми худо обращается, у нее вместо сердца осиновая чурка. А уж если с сиротами… Так вот: еще раз скажете грубое слово – уволю.
Она пробормотала то ли «подумаешь», то ли «больно надо» и отвернулась к духовке.
…И вот еще один вечер, пора ужинать. Загремели посудой дежурные. Уже стояли на столах плетенки с хлебом, уже нес целую башню из тарелок Крикун. Придерживая подбородком край верхней тарелки, он водрузил башню на стол и снова отправился на кухню. Через минуту заглянул туда и я.
Когда я переступил порог, Марья Федоровна стояла ко мне спиной, приподняв крышку одного из трех наших огромных чайников – должно быть, проверяла, скоро ли закипит.
– Марья Федоровна, – сказал Катаев, который тоже дежурил, – а что это каша какая пересоленная, прямо горькая!
– И так слопаете, – ответила она, не оборачиваясь.
Катаев посмотрел на меня с любопытством. Крикун – с испугом.
Эх, если бы не сорвался тогда у меня с языка «дурак»! Ну, да ладно!
– Марья Федоровна, с завтрашнего дня вы здесь больше не работаете, – сказал я сухо.
Она обернулась на мой голос. В лице этой женщины было все, что считают признаками добродушия: оно и круглое, и румяное, и нос вздернутый, и даже ямочки на щеках… но – вот поди ты! – от этого оно казалось только еще злее и неприветливее.
Она не ответила мне и молча стала швыряться всем, что попадало под руку: отлетели тряпка, веник, загремела алюминиевая ложка. Раскидывая все на своем пути – табуретка, щетка, ведро словно шарахались от нее, – она пошла из кухни. На пороге обернулась, крикнула злобно:
– Выдумают тоже – за кашу увольнять!
– Не за кашу. И в семье случается недосол, пересол – это дело поправимое. Увольняю не за кашу – за грубость. У нас в доме – люди, не свиньи. Они едят, а не лопают. Понятно? Я вас предупреждал. Крикун, поди скажи ребятам, что ужин запаздывает.
Не обращая больше внимания на злую бабу, я снова поставил на огонь котел с кашей, подлил молока, потом наклонился и подбросил дров. За моей спиной яростно хлопнула дверь.
Остаться без поварихи, когда на руках шестьдесят человек детей, – это не шутка. И все-таки я ни минуты не жалел о сделанном. Хамство заразительно. Нет уж, будем пока справляться сами.

* * *

Галя раздобыла в районе ящик яиц, села на попутную машину и поехала в Черешенки. По пути, у дверей роно, ее приметил инспектор, окликнул. Галя умолила шофера остановиться.
– К вам тут один мальчик направляется, захватите, – сказал инспектор Кляп.
– Одну минутку…
Минутку шофер обещал повременить. Но, конечно, минутка потянула за собой и другую и десятую. На пороге вновь появился Кляп:
– Подождите еще, надо выправить документы.
Шофер ждать отказался. Галя соскочила с машины, а шофер, которому изрядно надоела эта канитель, столкнул ящик с яйцами наземь. Раздался, как принято говорить, характерный треск.
Наконец документы были выправлены, еще через полчаса удалось снарядить сани, и Галя с мальчиком могли ехать.
– Помоги, пожалуйста, втащить ящик, – попросила Галя.
Он молча повиновался.
– Понимаешь, какая беда, – пожаловалась Галя. – С таким трудом удалось добыть эти несчастные яйца… а тут такая неприятность.
Мальчик сидел в санях, придерживая рукой сундучок, и безучастно слушал. На нем были меховая ушанка, хорошее, теплое пальто. Он не проявил ни малейшего сочувствия, напротив, почти отвернулся от Гали.
– Ты откуда? – спросила она.
– Ниоткуда, – холодно ответил мальчик.
– Как тебя зовут?
– Ну, Крещук.
– А имя?
– Ну, Федор.
– Как же это, Федя, ниоткуда?
– Все равно не скажу, – ответил он.
Галя до того удивилась, что и про битые яйца забыла. Разговор так и не завязался. О чем бы она ни спросила, Федя отвечал: «Не скажу».
– Ну что ты так? – сказал наконец возница. – С тобой по-доброму, по-хорошему, а ты все одно волчонок какой.
– Мне не надо по-доброму, – последовал ответ.
– Ух, трудно вам, должно быть, – покачал головой возница. – Ежели каждый с этаким норовом.
Когда они приехали, я вышел им навстречу. Галя представила мне Федю, а сама опять захлопотала вокруг злополучного ящика; кликнула ребят, и с величайшими предосторожностями они стали сгружать ящик с саней. Из щелей текли желтые ручейки.
– Ах, жалость какая! – донесся до нас Галин голос.
– Вот… на человека им наплевать. Им всегда какой-нибудь ящик важнее… – произнес новичок.
В изумлении я остановился.
– Кто это они?
Он дернул подбородком: они, мол, и все.
Я так и не понял, что же скрывается за этим местоимением. Они – учителя? Или они – взрослые вообще? Или – чем черт не шутит – женщины?
Я отвел его на кухню: все уже давно пообедали, и в столовой шли занятия. Поручил Лире накормить новичка. Лира тотчас заметался: тарелку! Ложку! Хлеба побольше!..
– Вот хлебай борщ, – сказал он через минуту, ставя перед Федей полную до краев тарелку, а сам сел напротив, подперев щеки кулаками, и стал внимательно смотреть Феде в лицо.
Федя немного похлебал и отложил ложку.
– Ешь! – возмутился Лира.
– Не хочу.
– Ешь, говорят!
– Да ты что привязался? Не буду я больше.
Федя устало отвернулся. Потом достал из кармана платок и вытер лоб.
– Твой платок? – спросил я.
– А то чей же?
– Поел? Ну, пойдем, познакомлю с товарищами.
Он поднялся, мы вышли из кухни.
– Скажи, – спросил я, – почему метка у тебя на платке «Ф. Г.», если ты Крещук?
Он исподлобья глянул на меня, тотчас отвел глаза и сжал губы: мол, все равно ничего от меня не добьешься.
– Ну, как знаешь, – сказал я.

По бумагам понять, откуда он родом, где его семья и почему он ушел из дому, не удалось. Из школы документов не было. Но Крещук сказал, что ему двенадцать лет и что учился он в четвертом классе.
Я был убежден, что фамилия у него другая, он сменил ее, чтобы не отыскали его семью. Когда я был мальчишкой, так делали нередко; иные беспризорники даже и забывали свою настоящую фамилию, называли себя привычным прозвищем, кличкой, приросшей к ним за время бродяжничества. Но то было в двадцатых годах, а сейчас уже тридцать пятый, ребята сбегают из дому все реже. И потом, видно, что в семье о Феде заботились: пальто у него не новое, но добротное, крепкая обувь, белье аккуратно заштопано. На его светлой рябенькой рубашке у плеча, видно, был вырван клок, и чья-то заботливая рука положила штопку разными нитками: голубой, розовой, белой – по цветам ткани. Такими не бывают вещи мальчика неухоженного.
– Кто штопал? – мимоходом спросил я.
– Сам, – был ответ.
Через несколько дней я показал ему дырку в кухонном полотенце и попросил:
– Почини-ка.
Он было вскинулся, потом вспомнил, замялся… Галя дала ему иголку, нитки, он хмуро и неловко поковырял иглой минуты две и молча отложил полотенце. Все было ясно, и он только глазами сказал: «Поймали… ну и ладно».
– Послушай, – сказал я ему, – зачем нам играть в прятки? Зачем тебе выдумывать? Силком тебя никто домой не отправит. Скажи, как оно есть на самом деле, и мы вместе решим.
Он даже не ответил. Молчал, упрямо, добела сжав губы.
Мы определили Крещука в отряд Искры, и тут на него предъявил свои права Лира.
Лира дружил со всеми. Вернее, дружил он со мной – поверял мне все свои огорчения, делился мыслями и планами. Он неутомимо ссорился с Ваней Горошко, слушался Короля, уважал Искру («Ух и память! Ух и головастый!»), презирал неизвестно почему Любопытнова, а в общем, был одинаково хорош со всеми. Но Крещук задел какие-то особые струны его сердца, а почему – этого не мог понять ни я, ни, кажется, он сам.
– Хочу с ним подружить, – сообщил он мне однажды.
– Понравился он тебе?
– Угу.
– Чем же?
– У него почерк хороший, – сказал Лира, помолчав.
Я постарался ничем не выдать своего удивления. Почерк у Феди действительно был превосходный: мелкий, но отчетливый, круглый, однако мне казалось, что для дружбы этого, в общем, маловато.
Но вот незадача: оказалось, Крещук не хотел дружить с Лирой. Он ни с кем не хотел дружить, а Лира ему, видно, был и вовсе без надобности.
– Отстань, – сердито говорил Федор, когда Лира подходил к нему с наилучшими намерениями. – Чего привязался?
Анатолий горяч и самолюбив – это известно. И по всем законам, божеским и человеческим, он должен бы сказать про себя, а еще вернее – во всеуслышание: «Ну и черт с тобой!»
Но он этого не сказал. Получалось, что Фединых слов, Фединого отпора он просто не слышит: он не огрызался, он упорно садился рядом с Федей готовить уроки и очутился по соседству с ним в спальне, для чего поменялся кроватями с Искрой.
Взрослых Федя слушался беспрекословно – никогда не отказывался, не спорил. Учился хорошо. И в общем, внешне ничем не отличался от других.

* * *

Пришло письмо Леве Литвиненко.
– Это, верно, не мне. Откуда мне напишут? У меня родных никого нет, совсем никого.
Но на конверте стояло черным по белому: «Литвиненко Льву Андреевичу».
Лева взял у меня конверт, разорвал, первым делом взглянул на подпись; просияв, быстро прочел письмо. Только после этого поднял просветлевшие глаза.
– Это от Лючии Ринальдовны.
Я очень удивился, услыхав такое необыкновенное имя-отчество, но Лева, видно, иначе понял мой удивленный взгляд.
– Семен Афанасьевич, она очень хорошая, очень, прямо замечательная! – начал он горячо, как будто я высказал на этот счет какие-то сомнения. – Она подруга моей бабушки. Когда бабушка умерла, она хотела взять меня к себе, только это не вышло. У нее муж был очень больной. А теперь вот она велит спросить: можно ей навестить меня?
– Конечно, можно. Раз она твой друг, пускай приезжает, мы будем рады. А почему у нее имя такое… странное?
– О, это целая история! Она итальянка. Ее родители давно-давно переехали в Россию. И она совсем как мы, только вот имя такое. А фамилия самая простая – Веткина.
Мы дали ей телеграмму, приглашая навестить Леву, и она приехала. Небольшого роста, стройная, быстрая. Ничего старческого не было в ней, кроме седины: волосы как снег, а смуглое лицо почти без морщин, и глаза живые, даже лукавые. И одета она была как-то очень ладно, и двигалась легко, и разговаривала открыто и располагающе.
Она всплакнула, обнимая Леву, но тут же вытерла глаза маленьким, в кружеве, платком, и сказала Гале:
– Я знала его мать и бабку – всю семью. Близкие, очень близкие мне люди.
Лева стоял, хмурясь и кусая губы, – то ли улыбку сдерживал, то ли слезы.
– Не надо, не надо, – заторопилась Лючия Ринальдовна, – то все прошло. Я растревожила тебя, прости. Хотелось повидаться с тобой, я ведь теперь тоже одна, ты знаешь…
Мы оставили их вдвоем у меня в кабинете, чтобы они могли поговорить без помехи.
Вечером, когда мы с Галей поили Лючию Ринальдовну чаем у себя в комнате (она осталась переночевать), кто-то прошел мимо нашей двери, и до нас донеслось:
– А эта старушка, которая приехала, она Левке бабушка или кто?
Кто-то зашикал в ответ (должно быть, показывая на нашу дверь).
– Никак не могу привыкнуть к тому, что я старушка, неисправимый я человек, – заговорила наша гостья. – Вот приятельница моя моложе на три года – ей всего шестьдесят. Вижу: старушка. А себя – нет, никак не чувствую старушкой. Годы мои, конечно, не малые. А только очень не люблю, когда меня старушкой зовут! – с веселым вызовом докончила она.
– Ладно, не буду! – говорю я и невольно смеюсь.
– Это хорошо, так и надо! – поддерживает Галя.
– А не смешно, нет? – добродушно и пытливо поглядела на нее Лючия Ринальдовна, и в ее глазах я прочел: «А и посмеетесь – не испугаюсь!» – Я рада, рада, что мальчик попал к вам, – продолжала она. – Боюсь детских домов. Когда-то бывала я в приютах – тягостно вспомнить: дети обриты наголо, худые, серые такие. Ну что ж, никакого сравнения, – И, помолчав, вдруг перешла на другое: – Это я к Леве проездом попала. Еду от дочки к брату. Не ужилась.
– Что так?
– У дочки – свекровь. А свекровь с тещей в одном доме – не дело это.
– Ну смотря какие характеры у тещи со свекровью, – неделикатно замечаю я.
– Какие-никакие, все равно. Нет, не люблю есть хлеб из чужих рук. К брату еду.
– А там не чужие руки?
– Работать буду. Могу хозяйство вести, экономкой пойду.
– Вот и пошли бы к нам, в наш дом – хозяйство вести, – полушутя предлагаю я.
– Что вы! С детьми – это работа адская. Я свою дочку растила – с ног сбилась.
– Потому что дочка одна, верно?
– Верно, одна. А когда много, легче?
– Куда легче! Она смеется.
– А правда, Лючия Ринальдовна, – вдруг и просительно и настойчиво говорит Галя, – пошли бы вы сюда, к нам! Подумайте хорошенько. Правда, семья большая…
– Да уж слишком велика семья, – качает головой гостья. – Я к такой не привыкла.
На другой день она сердечно распростилась с нами и уехала, ни словом не вспомнив о нашем предложении.

* * *

На большом плотном листе начерчен план наших угодий: три дома, пустырь, за пустырем – плодовый сад.
Что здесь будет?
Сделаны уроки, кончен ужин, и в какую комнату ни загляни – на чьей-нибудь кровати разложен план и вокруг собрались ребята.
– Вот бы, – говорит Витязь, – вот бы посадили бы мы дуб до самой школы. А в школе стали бы сажать дальше – до самой Хмелевки. А в Хмелевке стали бы сажать до Якушенцев. И так до самой Москвы. А?
– Уж лучше тогда березу – такая будет белая дорога, – говорит Крикун.
…В столовой полутьма. Стоит одна только лампа, отбрасывая неширокий круг света. Возле нее двое – Король и Василий Коломыта.
– Слушай, Коломыта, – говорит Митя, поднимая голову от тетради, – что же ты со своими не думаешь ни о чем? Твои все бегают и к другим заглядывают, нет чтоб самим придумывать. Будете в хвосте – что хорошего?
Василий машет рукой: отвяжись, мол.
– Э-эх! – говорит он надсадно. – Ну их к лешему, ваши детские дома! Душно в них. Воздуху нет. Кричат, бранятся: того нельзя, этого нельзя.
– Ты в уме? Кто это на тебя кричит? – вскидывается Митька.
– Ну, это я зря. Тут никто не собачится, верно. Так велят учиться. А если я не хочу? Каждый день – работай, работай. А что работать-то?
– Да ведь начинаем только. Увидишь, работы будет – дохнуть некогда. Еще взвоешь!
– Взвою… Разве ты понимаешь! У меня к работе так руки и лезут. А учиться… Вон в задаче спрашивается: сколько сена съест коза? Ну к чему? Сколько ей надо, столько она и съест.
В отряде у Коломыты – Горошко, Щупик, Литвиненко. Шупик, если его не подтолкнуть, так и будет стоять на месте. Литвиненко – былинка. Его гнет и качает то в одну сторону, то в другую, его мало заботит, на каком месте окажется отряд. Но не такой человек Ваня Горошко! Да еще ему вечно портит настроение Лира, который давно уже всех оповестил, чтоб никто и не надеялся придумать лучше, чем придумают у них в отряде. Каково выносить этакое бахвальство, да еще когда у тебя такой тюлень командир!
Свои огорчения есть и у Лиры: его возмущает Король. Митя ничего не хочет скрывать и, если кто интересуется, преспокойно рассказывает обо всем, что затевает отряд.
– Дурак ты после этого! – кричит Анатолий.
– Да что ты жмешься? Жалко разве? А мы еще придумаем, трудно нам, что ли! – весело подмигивает Король.
– Рука дающего не оскудевает, – говорит Василий Борисович. – Легкий будет человек Митя. И с ним всякому будет легко. Вот только не попалась бы ему жена с характером. Он по доброте не станет ей перечить, она его и скрутит в бараний рог.
Я смотрю на Короля – до свадьбы ему еще далеко. Нет, не такой растет человек, чтоб его кто согнул в бараний рог!

* * *

– Семен Афанасьевич! Вам письмо!
Лира мчится на всех парусах и машет белым конвертом.
Я всегда нетерпеливо жду почты. От кого оно, письмо? Что принесло с собой?
Знакомый почерк. О, да это Репин.
Из Березовой Поляны обычно получал я письма, написанные сообща. Часто писали Саня Жуков и Сергей Стеклов. Но от Репина это первая весточка. Я ждал ее давно. В письмах, которые я слал в Березовую, я не раз обращался к нему, но он не откликался, и это тревожило. Даже в горячке новой работы я много думал об Андрее – почему он молчит? И наконец-то вот оно.
Дорогой Семен Афанасьевич! – читаю я. – Все не писал Вам, все хотел сначала решить, а потом уж написать. Очень хотел ни с кем не советоваться, решить на свой страх и риск. Но вижу, что никак ни на чем не могу остановиться.
Месяц назад приезжал в Березовую мой отец. Вы знали, что он приедет? Я думаю, что знали. Приехал отец и зовет домой, и я не знаю, как поступить. Мне хочется остаться в Березовой, еще больше хочется поехать к Вам. Но и туда тоже хочется…
Перед словом «туда» несколько слов было зачеркнуто. Я вгляделся. Сначала Андрей написал «домой» – зачеркнул. Написал «к отцу и к маме» – зачеркнул. Видно, долго искал верного слова и остановился на неопределенном «туда».
Что же мне делать? – читаю я дальше. – Я бы хотел просто съездить, навестить, а потом уж решать. Что Вы мне посоветуете? Отец привез мне письмо от матери («мамы» было зачеркнуто). Она зовет. Владимир Михайлович говорит, что надо ехать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31