А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Он приветливо поздоровался с Сизовым и повернулся ко мне:
– Звали, Семен Афанасьевич?
– Я зачисляю в ваш отряд вот этого товарища, Познакомься.
– Королев!
– Си… Сизов…
– Возьми его под свое начало, – продолжал я. – Покажи ему все, расскажи о наших порядках. Парень он здоровый, я думаю – скоро привыкнет и загорит.
– А почему у него руки болтаются как привязанные? – с интересом спросил Митя. – Он мыть полы умеет?
– Да… как сказать. Наверно, умеет.
– А почему он такой худой? Или питание плохое?
Задав этот нахальный вопрос, Митя исчез и вернулся с новыми синими трусиками в руках:
– Раздевайся!
Слава беспрекословно повиновался.
– А с этим что будем делать? – Кончиками пальцев Митя брезгливо приподнял голубую шелковую рубашку и нарядные оранжевые штиблеты. – Это у нас ни к чему!
– Ни к чему, – подтвердил я, передавая вещи Сизову-старшему, который во все глаза смотрел на происходящее.
– Простись с отцом, – сказал я затем Сизову-младшему.
Слава, белокожий, сутулый и нескладный без своего попугайского оперения, подошел к Борису Петровичу и неловко остановился подле него. Отец торопливо, не разжимая губ, поцеловал сына, тот еще постоял и повернулся к Мите.
Когда мальчики скрылись за дверью, я поглядел на побледневшего отца и спросил:
– Может быть, пока не поздно, хотите взять его обратно?
– О нет, нет! – вырвалось у него из глубины души.

* * *

За то время, что я работал самостоятельно, у меня до сих пор был лишь один мальчик, принесший свою болезнь из семьи, – Андрей Репин. Над остальными поработала улица, беспризорщина. Те же, что были у меня сейчас, болели одним – сиротством и одиночеством, а это излечивается только теплом и любовью.
А Слава Сизов страдал от пресыщения. Он объелся любовью, заботой и уже не воспринимал ни того, ни другого. И лечить мальчишку надо было не лаской – его надо было, как запаршивевшее растение, спрыснуть чем-нибудь едким, ядовитым; ведь иной раз хорошо отмеренная доза яда – лучшее лекарство.
Главным и основным свойством этого характера было то, что я почуял в нем сразу: трусость.
Он никогда никого не боялся – ни бабушек, ни деда, ни отца с матерью. Он тиранил бабушек, выкамаривал что хотел с дедом, плевал на всех и неизменно чувствовал себя господином. Чем трусливее человек, тем больше он любит помыкать другими. И чем смелее он с теми, кто ему подчиняется, тем трусливее он среди людей, которые его не боятся.
У нас никто никого не бил и никто никем не помыкал, никто никого не боялся – даже самые маленькие и тихие самых сильных, самых резких и неуживчивых. И все же Слава был напуган. Его испугал я, ему было страшновато среди ребят. Поначалу он жался к Мите, слушался его беспрекословно и ходил за ним по пятам. Тот обращался с ним по-свойски.
– Эй, давай-давай не скучай! – говорил он, когда ребята окапывали картошку, а Слава один стоял в стороне, свесив длинные руки, и озирался – нельзя ли удрать?
Но ни удрать, ни ослушаться он не решался. И ходил за Митей неотступно, надеясь, видно, что тот его защитит в случае каких-либо посягательств на его драгоценную особу. А что посягательства будут, он, всех меривший своей меркой, нимало не сомневался.
Однако прошло два дня, три… пять, а его никто и пальцем не тронул. Сизов расправил плечи, посмотрел вокруг повеселевшим взглядом и решил, что бояться нечего.
За обедом Митя спросил его:
– Ты почему кашу не ешь?
– Вашей кашей только свиней кормить.
В столовой стало тихо – фразу эту услышали все, потому что сказана она была громко, отчетливо и с вызовом. И в тишине раздался спокойный, насмешливый голос Мити:
– Свиней кормить? Так почему же ты не ешь?
Столовая грянула смехом. Все оценили шутку. И простой этот случай опять напугал Славу, потому что снова сказал ему: «Здесь ты не среди покорных стариков, здесь – ребята, они дружные, они все заодно. Они в обиду себя не дадут, и лучше не пытаться их обидеть».
Спустя неделю Слава получил еще один урок – на сей раз от меня.
Вышниченко умел работать и работал хорошо, когда хотел. Но хотел он, к сожалению, не часто, и хотя дорожил моей дружбой и знал, что лентяев я терпеть не могу, однако всякий раз, когда от работы можно было увильнуть, увиливал.
Я вошел в мастерскую, когда Вышниченко углубился в довольно распространенное занятие: вырезал свои инициалы на новеньком столике, который только-только вышел из рук Катаева. Рядом стоял Сизов и с интересом смотрел.
Что было делать? Сказать Михаилу: «Зачем ты портишь стол? Стол не для того сделан, чтобы вырезать на нем, это нехорошо», и прочее в том же роде? Но он ведь и сам знал, что портить мебель нельзя, нехорошо и прочее.
Я решил пощадить Вышниченко: наказать его прежде, чем ему воздаст по заслугам Катаев.
Я взял в руки топор, и тут Сизов увидел меня. Он остолбенел, уставился на топор, перевел глаза на Вышниченко – видно было, что он не может вымолвить ни слова, ему перехватило горло. Он приподнял руку, пытаясь сигнализировать, но Михаил, как на грех, в его сторону не глядел.
Я шагнул ближе, взмахнул топором и, трахнув изо всех сил по столу, раскроил крышку пополам.
Вышниченко отшатнулся с отчаянным воплем:
– Что вы делаете! Семен Афанасьевич! Да что же вы наделали!
– А ты? – загремел я в ответ. – Я другой такой же стол сделаю. А ты? Ты бездельник, ты доску толком не обтешешь, а над чужой работой издеваешься!
Нужно отдать справедливость Мише – он быстро пришел в себя.
– Не надо! – крикнул он, когда я снова замахнулся топором. – Не надо! Я все сделаю, вот увидите! И стол починю! И другой сделаю! Ей-богу, сделаю! Не надо, Семен Афанасьевич!
Сам он преспокойно портил чужую работу, кромсал ножом гладкую, сверкающую лаком крышку, выводя свой знаменитый вензель – М. В. Но он не стерпел, когда кто-то другой стал измываться над этой работой. Он словно увидел в десятикратном размере тупую, безобразную бессмыслицу того, что он делал, – ох, полезно человеку увидеть себя со стороны!
Но самое большое впечатление произвело все это на Славу. Он так и замер с открытым ртом и расширенными глазами. В глубине души он, должно быть, не сомневался, что я с такой же легкостью, с какой минуту назад трахнул по столу, могу опустить топор и на него.
В тот вечер мне посчастливилось услышать, как под покровом темноты в саду под яблоней Сизов признавался Королю:
– Ты не видел, какой стал Семен Афанасьевич! Ну зверь!
– Да что ты? – лукаво удивился Митя.
– Нет, правда, знаешь, я думал – он убьет Мишку.
– А что ты думаешь? Очень даже просто! – ответил Король и добавил снисходительно: – Эх ты, голова с ушами.

* * *

У черешенского агронома была дочка Валя. Она училась в одном классе с Федей, Лирой и Виктором. Лира глядел на нее с глубоким восхищением. Он часто и восторженно рассказывал, как она ни в чем не уступает мальчишкам, задачки решает не хуже Федьки и ни капельки не задается. Он не скрывал своего чувства. Однажды я увидел: он встал из-за стола, держа в руках круглое, румяное яблоко.
– Что же ты не ешь, Анатолий?
Он ответил честно, не запнувшись:
– Вале отдам.
Лира умел внушать уважение к своим поступкам. Другого давно бы задразнили. Поначалу Литвиненко, завидев Лиру рядом с Валей, начинал выкрикивать столетней давности стишки насчет жениха и невесты. Но Лира даже бровью не повел. Все видели – он не обижен, скорее, польщен. А какая же охота дразнить, если ты стараешься изо всех сил, а человек тебя просто не замечает?
Лева отстал. Пробовали Лиру пощипать и другие – с тем же успехом. Лира был влюблен открыто и бесстрашно.
Валя приходила к нам покататься на карусели, поиграть в волейбол. Однажды, когда Ступка заиграл на баяне польку (он умел и это), она подошла к самому Коломыте, к суровому, неприступному Коломыте, и потащила его в круг танцующих. Коломыта упирался изо всех сил, но Валя все-таки заставила его сделать круг, со смехом хватая его за руки, за рубаху всякий раз, когда он пытался улизнуть.
Коротко говоря, славная девочка была Валя Степаненко, и мы вполне понимали Лиру.
Этим летом мы помогали совхозу «Заря» убирать урожай. Лира был в восторге: все школьники, а значит и Валя, участвовали в сборе колосков. Они с Валей работают вместе – это ли не счастье!
Командиром сводного отряда назначили Коломыту, заместителем – Лиру. Коломыта начал с того, что переплел грабли, и они уже не пропускали колосков. И переплел не только свои, как сделал бы прежде!
А Лира недаром прошел Митину школу. Он умел теперь не только суетиться и шуметь. Он умел работать весело. Притом, у счастливых легкая рука: они приносят удачу окружающим.
Однажды ребята вернулись с поля праздничные, сияющие.
– Семен Афанасьевич, – сказал Лира с напускной небрежностью, – приходите завтра на седьмую делянку.
– А что такое?
– Да ничего такого. Вася, у тебя газета? А, вот, у меня.
Анатолий вынимает из кармана маленькую газету – она вся величиной с ученическую тетрадку, называется, как и совхоз: «Заря». И я читаю:

«Ребята из детского дома с самого начала повели работу организованно. Они уже собрали больше 1400 килограммов зерна. Лучшие ударники: Лида Поливанова, Мефодий Шупик, Григорий Витязь, Анатолий Лира, бригадир Василий Коломыта и несколько других – будут премированы.»

– Ну, Анатолий, давай руку!
Василий Борисович, как взрослому, жмет Лире руку, и Лира изо всех сил сдерживает ликование, но куда там! Он полон происшедшим, рады и остальные, каждый по-своему. Совершенно спокоен один Коломыта. Свой номер газеты он отдает онемевшей от восторга Насте.
– Семен Афанасьевич, – шепотом от полноты чувств спрашивает Настя, – а что Васе подарят? Ведь не ленты, нет? Вася, а?
– А кто их знает, – отвечает Вася.
Назавтра в обеденный перерыв ребятам вручают премии. На запыленном газике приезжает начальник политотдела Сидоренко, с ним редактор районной газеты. Сидоренко произносит речь, благодарит ребят за помощь, Потом вызывает первого из премированных:
– Василь Коломыта!
Вася выходит вперед, тут же останавливается, о минуту разглядывает занозу в пятке и только потом берет из рук Сидоренко вышитую украинскую рубаху. Вздох восторга проносится по рядам – уж очень хороша, а как пойдет ему! Вася отходит, то и дело останавливаясь и разглядывая занозу, будь она неладна…
Лира тоже получает рубашку, и Мефодий тоже. Девочки – косынки, и все – конфеты. Каждый отходит, боясь расплескать свое счастье: как ни говори, первая награда.
…А через два дня Вася, которого я после этого считал уж вовсе невозмутимым человеком, прибежал домой, схватил меня за руку и потащил за собой, приговаривая:
– Скорее, Семен Афанасьевич! Я Воронка запрягу, это скорей надо!
Сколько раз уже он приносил беду, этот внезапный вопль: «Скорей, Семен Афанасьевич»!
– Да что такое? Скажи сразу!
– Глядите, глядите, что написано!.
Снова у меня в руках маленькая районная газета.
– Вон тут, тут читайте!

«На 7-й делянке тракторист Кононенко с Войсковым перевозили зерно, – читаю я. – Во время езды борт грузовика открылся, и так они проехали 120 метров, рассыпая по дороге зерно.
Стыдно, товарищи Кононенко и Войсковой, так безответственно относиться к такой важной работе.»

– Врут, все врут! – повторял Василий. – Одно вранье, вот вам крест, Семен Афанасьевич! Кононенко этот нас с Мефодием вчера возил. На поле я заместо себя вчера Лиру оставлял, а мы Кононенке и нагружать и разгружать помогали, мы с ним все ездки ездили! Не открывался борт, не рассыпалось зерно, все довезли целое, ну вот провалиться мне! Это не им стыд, это газете стыд!
– Так ты поди в редакцию и расскажи все, как есть.
– Семен Афанасьевич! – Впервые на моей памяти в голосе Коломыты звучит мольба. – Ну, прошу и прошу вас – не пойду я один, не поверят мне, и скажу не так, – поедемте!
– Ну куда я поеду? Ведь на все про все часа два надо, а у меня дел по горло. Запряги Воронка и езжай. Сам все в редакции растолкуешь.
Он посидел в раздумье на крыльце, видно, прикидывал, как ему управиться. Потом попросил разрешения взять с собой Шупика, чтоб был свидетель, запряг Воронка и отбыл. Вернувшись, сказал скупо и досадливо:
– Говорят – разберутся.
Через три дня в газете появилось опровержение.

«Мы вместе с Кононенко и Войсковым возили зерно. Никакой борт не открывался, зерно не просыпалось, все было довезено до места. Не такой человек тов. Кононенко, чтобы просыпать зерно. Это не ему стыдно, а тому стыдно, кто поставил не те фамилии.
Воспитанники детдома имени Челюскинцев В. Коломыта, М. Шупик .»

В примечании редакции говорилось, что описанный в газете случай произошел не с Кононенко и Войсковым, а с Онищенко и Теслюком. Редакция приносит Кононенко и Войсковому свои извинения.
Читаю эти несколько строк, перечитываю – жаль выпустить из рук такой дорогой подарок!
– Каков наш Коломыта? – говорю Василию Борисовичу.
– Семен Афанасьевич, а вы у моря бывали? – отвечает он странно, как будто невпопад.
– Бывал. А что?
– Видали, как чайки ходят по берегу? Неуклюже, переваливаются с боку на бок, словно утки. А взмоет вверх – вольно, красиво! Откуда берется и сила, и легкость…

* * *

– Семен Афанасьевич! Письмо! Наверно, про Федьку!
У Лиры от нетерпения дрожат руки, глаза так и сверлят шершавую, толстую бумагу самодельного конверта.
Торопливо вскрываю конверт, смотрю на подпись – нет, фамилия чужая, не Федина.

Уважаемый товарищ учитель Карабанов! Сообщаю, что Софья Александровна Голубкова назад три месяца уехала к сестре в город Псков. Она, как Федя ушел, полгода искала, а потом сказала: здесь больше оставаться нет мочи. Уехала в город Псков, наказала писать ей, если что. Она мне вестей больше не подавала. Я ей сейчас ваше письмо посылаю и вам тоже пишу. Адрес в городе Пскове у нее такой…

Не знаю почему, но от этого письма пахнуло на нас тревогой. Почему бы? Ведь это так понятно: женщине невмоготу было оставаться там, где все напоминало ей о пропавшем мальчике, вот она и решила переехать к родне в другой город. Но тревога не проходила. Галя тут же при Лире составила подробную телеграмму, которую он тотчас отнес на почту. О письме сибирской соседки Феде решили не говорить.
Я ждал ответной телеграммы назавтра, на худой конец – через день. Прошло пять дней – ответа не было. Через неделю Галя с Лирой пошли на почту, чтобы послать новую телеграмму, и там им вручили письмо с псковским штампом.

Уважаемый тов. Карабанов! – прочли мы. – Пишет Вам сестра покойной Софьи Александровны Голубковой. Скончалась она ровно месяц назад, 15-го, от брюшного тифа. Я сама фельдшер, ходили мы за ней в больнице день и ночь, но уж спасти нельзя было. Она никак не могла оставаться на старом месте, когда Федя пропал. Переехала с Фединым братишкой ко мне. Разыскивала Федю, но ничего не могла о нем узнать. Ваша телеграмма опоздала на месяц. Для сестры было бы легче хоть перед смертью узнать, что Федя жив и здоров. Она обоих мальчиков любила, как родных сыновей. Феде четырех лет не было, а Егорушке только три месяца, когда она их взяла. Их мать была наша с Соней близкая подруга. Соня взяла обоих мальчиков, потому что у меня своих трое, а у Сони своих детей не было. Она очень к ним привязалась, заменила им мать. Почему Федя ушел, понять нельзя. Сестра, все себя упрекала, что, значит, не сумела быть ему настоящей матерью. А я знаю, что это неправда. Она все силы отдавала ребятам, только о них и думала. Зачем Федя такое горе ей принес, не понимаю и простить ему не могу. Он уже большой мальчик, мог бы понимать. Егор пока находится у меня, очень тоскует по матери и брату…

Поначалу я начисто ничего не понял. Трижды, четырежды перечитали мы эти строки: «Феде четырех лет не было, а Егорушке только три месяца, когда она их взяла».
– Подумай, только подумай! – сказала Галя. – Значит, она а Феде и Егору была приемная, а не родная! Обоих вырастила, вынянчила… А он-то, глупый…
Мы знали: Феде до поры ничего говорить нельзя. Надо что-нибудь придумать, сообразить. Но что? Как ему объяснишь, почему так долго нет ответа?
Мы забыли одно – Лиру. Мы не догадались выпроводить его, прежде чем вскрыть письмо. А у Лиры слишком выразительное лицо. Прямо от нас он побрел в ягодник. Но кто-то его увидел, кто-то сказал Феде. Федя отыскал его и, не поверив односложному «зубы болят», что-то заподозрил.
Он застиг нас с Галей врасплох, без стука распахнув дверь. Подошел, схватил меня за руку:
– Письмо? Дайте!
Я не сумел ни солгать, ни что-либо придумать, чтобы оттянуть время, секунду я колебался. Федя повернулся к Гале, глянул в ее невеселые глаза, она не стала их отводить.
– Дайте!
Она молча протянула ему письмо.

* * *

Когда умирает дорогой человек, всегда, не жалея себя, вспоминаешь обо всем, в чем был перед ним виноват. И малая вина становится большой. Вспоминаешь все душевные слова, которые человеку нужны были при жизни, а ты почему-то на них поскупился.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31