А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

ему нужно было идти, но он не мог, он был в безопасности и знал это, немцы никогда не сунутся на холмы в лес. Он отошел от края подальше, выбрал дерево, и, обрывая ногти на руках и ногах, забрался до самой вершины и стал наблюдать за противоположным берегом; ему нужно было знать, когда немцы уйдут, и он с высокого старого клена мог хорошо это видеть; пока он лез на дерево, он упустил из виду немцев и то, что они делали в это время, и уж совсем забыл место, где заметил последний раз Пекарева; ему казалось теперь, что он видел его то в одном, то в другом, совершенно ином, месте. Противоположный берег был весь в разливе луговых трав, немцы бродили в них почти до пояса; вернее, они уже не бродили, а собирались в одно место, на склон холма, с которого Пекарев застрелил собак; туда же они перенесли трех убитых или раненых и долго что-то делали с ними; Сокольцев заметил среди них офицера и пожалел, что у него нет винтовки; от безоблачного, залитого солнцем неба в листьях клена было много света и легкого непрерывного ветра; птицы, не слышные раньше от стрельбы, теперь опять наполнили лес своими голосами. Сокольцев видел, как немцы, соорудив что-то наподобие носилок, положили на них раненых и убитых и пошли; двое из них еще задержались на пригорке, выжидая, но затем и они скрылись.
Сокольцев еще подождал, думая о том, что ранней весной, когда нет листьев, сок у клена сладкий и хорошо было бы сейчас напиться такого кленового соку; юркая лазоревка села на ветку совсем рядом с ним, тут же пискнула и пропала в зелени. Сокольцев слез на землю, перебрался на противоположный берег и стал бродить по высокой траве, порой останавливаясь и говоря: «Эй, Емельяныч? Где ты?» Сколько он ни прислушивался, никакого человеческого звука не было, и он начал волноваться. Конец, наверное, Емельянычу, подумал он. А может, это его они с собой утащили? Ведь не мог же он точно рассмотреть, кого они унесли на носилках.
– Емельяныч! – закричал он во весь голос, и опять никто не отозвался; Сокольцев постоял, опустился на траву и долго лежал на спине в полнейшей безучастности ко всему. Солнце рвалось в него через выгоревшие рыжеватые ресницы, и трава шелестела мягко и непрерывно. Это все ерунда, – сказал он себе, – и то, что я когда-то родился, и жил, и учился, и встречал женщин, а теперь вот встретил Аленку, это все ерунда, и сама жизнь удивительно нелогичная штука. Родиться для того только, чтобы состариться и уйти? Этого ведь не оправдать никакими философиями; вот сейчас, голодный и обессилевший, он вернее всего чувствует, что ничем не отличается ни от этой травы, которую убьет первый же мороз, ни от этого лягушонка, вспрыгнувшего ему на грудь.
Еще часа два он напрасно искал Пекарева, тот бесследно исчез, словно его никогда не было, и Сокольцев, напившись, пошел дальше, один, думая о какой-то перемене в себе, он ее чувствовал; он понял, что боится за себя, если бы ему сейчас нужно было вновь переправиться через реку, он бы не смог; он даже шел, все время оглядываясь, и никак не мог перебороть себя. Что-то случилось с ним во время поисков Пекарева, и, пожалуй, в тот момент, когда он понял, что уже не найдет его, он вспомнил свое предчувствие. «Вот так и со мной может, – подумал он, – исчезну – и все, и останется одна трава, и вода, и небо».
«Да что же это такое?» – зло спросил он себя, неожиданно при виде шевельнувшегося от ветра куста бледнея и покрываясь потом и от этого обессиливая еще больше.
* * *
Ночь была чистая и тихая, как-то неожиданно ударил в глаза острый далекий блеск яркой синеватой звезды, названия которой он не знал; Пекарев увидел ее из своего особого мира, который уже отличался и от земли, и от воды, и вообще от всякой жизни, знакомой ему, той, которой он до этого жил; и он первым делом подумал об этом.
Он лежал, неловко и неудобно завалившись между двумя большими кочками, поросшими высокой и густой осокой, трава почти закрывала от него небо, и была видна всего лишь одна эта острая и далекая звезда. И он, едва взглянув на нее, по-животному сильно и полно почувствовал, что умирает, что и очнулся он, вероятно, лишь поэтому. Он лежал навзничь, под затылком и под спиной у него было сыро, и он попытался приподняться. Резкая, судорожная боль в спине ударила мутной волной, и хотя он на этот раз сознания не потерял, во рту появился металлический соленый привкус и затошнило, и еще он сразу понял, что нижняя половина туловища у него неподвижна, было такое ощущение, что у него ниже поясницы вообще ничего нет. Его охватил страх, и даже не страх, а ужас; его руки, ощупывающие все вокруг, натолкнулись на что-то твердое. Это был автомат. Пекарев подтащил его к себе на грудь и сразу успокоился, холодное, сырое железо рожка коснулось его подбородка, и он расслабленно и часто заморгал от неожиданной тишины, обрушившейся в него; он вспомнил лицо матери с большой родинкой у правого уха и словно услышал над собой ее шепот. «Ну что такое жизнь, – сказал он, – вот и пришел ей конец, а давно ли, кажется, был мальчишкой, болел непрестанно ангинами, и мать, измучившись, ночами сидела, как откроешь глаза, так и видишь ее… А впрочем, о чем это я стал думать и перескочил, о чем-то важном, – сказал он, затаскивая в рот языком жесткую травинку и откусывая ее. – О жизни я думал, – вспомнил он, – так вот, она кончилась, и теперь уже можно сказать, что она кончилась, это я хорошо знаю. Это уже во мне есть, чувство окончания всего, удивительно! – добавил он, чутко прислушиваясь к себе. – И оказывается, все в жизни бывает в первый раз, только вот многое потом повторяется, а вот это бывает однажды, хотя и в первый раз. И даже если бы меня кто-нибудь нашел и стал лечить, ничего бы уже не помогло. Я знаю, я не герой, никогда им не был, почему же я не боюсь? – удивился он. – Раньше, когда я представлял себе смерть, дрожь так и прохватывала, а теперь я совершенно спокоен; я ведь сейчас в самом деле умираю, вот уже и холод от пояса выше передвинулся. Отвратительно, что здесь никогда никто не найдет, проклятое болото, раньше бы косить сюда пришли, а теперь кому это надо? Осенью трава опадет, а затем зима… Да вот не все ли равно, что с тобой потом будет? – попытался он подбодрить себя. – Ты ведь жизнь хорошо прожил, в трудные минуты у тебя хватало сил посмеяться над собой, отчего же сейчас раскис? Это ведь недолго будет, в одну минуту и кончится».
Он не стал больше думать об этом, все дальнейшее было слишком неприятно, даже мерзко, об этом ему нельзя было думать сейчас. Он заметил какое-то посветление в небе и с огромным трудом, уцепившись за кочки, стал вытаскивать себя, ему удалось приподнять верхнюю часть туловища, и он увидел у самого края неба огромную дымчато-тусклую луну. Стоило бы ему свалиться метрах в пяти от берега, и все было бы иначе, там и кочек нет, и воды; вот и надо туда перебраться, решил он, неужели пять метров не одолеть? Не может быть, чтобы Сокольцев его не искал, конечно, а может, и не искал, ведь тут немцы рядом были. А может, они и сейчас рядом, помнится, он одного или двух подстрелил, они должны были все здесь истоптать, если только не показалось им, что он на тот берег ушел.
Он на руках подтянулся, стараясь повернуться на бок, и после третьей попытки это ему удалось, и тело словно само выбрало положение; боль уменьшилась, он мог теперь держать голову повыше и видеть поверх травы. Мир, открывшийся ему, был таинствен и свеж, в совершенном безветрии темнели на другом берегу речки холмы, покрытые лесом, над которыми бледнело небо. Просторно было и светло, покой лежал на всем вокруг, и на травах и на деревьях копилась роса, тяжелая летняя роса, способная, по народным поверьям, выесть очи, пока солнце взойдет. Странный и тяжкий покой томил все вокруг, и Пекарев почувствовал, что уже связан навсегда с этой ночью, луной, росным покоем и не будет больше другой ночи. Вдавливая растопыренную ладонь в водянистую землю, он сделал усилие и продвинулся на вершок, а может, чуть больше, в намеченном направлении, и тут же еще и еще, и за ним, ниже пояса, волочилось что-то чужое и отвратительно непослушное и тяжелое. Он вспомнил об автомате, подтянул его другой рукой к себе, и теперь, передвигаясь, все время помнил о том, что нужно перетаскивать вслед за собою и автомат; он не знал, зачем ему нужен теперь автомат, но не мог оставить его; от ощущения этого организованного куска железа рядом он не боялся ночи, своей беспомощности и ощущения непрерывно увеличивающейся слабости; когда он попытался перевернуться на живот, он опять потерял сознание и, очнувшись, долго не мог вспомнить, что с ним и где он. Где-то грубо и сильно прокричала кошка, ему показалось, что это кошка, но он тут же понял свою ошибку. Голос повторился, кричала выпь, она была поблизости, вольная ночная птица, и на этот раз ее голос упал скрежещуще, тягуче как-то, а может, это у него с ушами что случилось. Он собрался с силами и стал продвигаться дальше, и это продолжалось час или больше. Наконец он почувствовал, что становится суше, и резким движением заставил себя лечь на спину, он уже знал, что это самое удобное и безболезненное положение. Луна вышла в середину своего пути, и стоило ему скосить глаза, как он мог видеть проступавшие очертания чего-то темного на желтой лунной поверхности; он подумал, что хорошо было бы умереть в забытьи и хорошо, что с ним никого нет, и вообще человек должен умирать в одиночестве, ведь в смерти он отвратительно жалок, а человек никогда не должен быть жалким. В нем сейчас было какое-то отстранение от всего: и от тихой ночи, и от лунного света, и от свежего воздуха, который все труднее и труднее проходил в грудь, и от земли, на которой он лежал, и от самого себя; и все это случилось в один последний момент. Он почувствовал его по освобождению от всяких связей, от страха; если раньше в нем еще жила надежда, то теперь и она исчезла, и он был свободен абсолютно от всего, и это наполнило его холодным восторгом. Что-ro прозрачное заслонило or него звезды, и он понял, что это слезы выступили ему на глаза; он подождал, отдыхая, пока перед ним прояснится.
«Зачем, зачем же мне умирать? – сказал он с тайным, мучительным страхом, который он и сейчас хотел пересилить. – Я же еще не так стар и могу жить, могу что-нибудь полезное делать, а умирать страшно и трудно».
И опять гнетущий холод прошелся по сердцу, но он не дал этой вспышке побороть себя окончательно; не думать, не думать, приказывал он себе; не думать было нельзя, не получалось, и нужно было все повернуть как-то по-другому, он попытался отвлечься, опять стал вспоминать мать и отца, и на какое-то время ему удалось успокоиться.
Вот и некуда больше идти, сказал он, и некуда и незачем. Все до этого момента было приятной, острой захватывающей игрой, всего лишь игрой, а он-то думал! А самое серьезное, самое настоящее наступило для него сейчас, он теперь понимал, что и жил-то ради этого вот момента и страдал и любил только вот ради этой необходимости ле жать здесь в совершенном одиночестве и ждать. Конечно, он мог бы все это оборвать, автомат рядом и патроны еще есть, но он должен пройти все до конца, это было нужно ему, необходимо, ведь теперь он знал, что полностью никто и ничто не исчезает; просто тот, кто подходит к этому, перешагивает в иной – белый, слепящий мир; да, его не будет больше, но он не исчезнет совсем, не может исчезнуть; вот оно, со всех горизонтов приближается к нему это огромное небо, и он знал, что скоро, совсем скоро он сойдется в нем в одну точку. И ему хотелось знать , хотелось, чтобы это случилось, случилось скорее; острое предчувствие последнего момента на миг даже остановило сердце, и была чернота перед глазами, но затем он опять увидел вокруг себя, далеко, у самых горизонтов, мутную, неясную окружность; она все-таки придвигалась к нему, но медленно, так медленно, что он застонал. Это ожидание было даже больше и мучительнее, чем вся его жизнь; он скосил глаза в одну сторону, в другую и увидел, что небо как-то одним скачком приблизилось к нему почти наполовину, вплотную нависло над ним, и тогда он вспомнил, что не додумал чего-то самого основного; минутой назад он был близок к самому великому своему открытию жизни, а теперь ему не успеть, ни за что не успеть. И боль затихла в нем совершенно; с трудом отвернув от себя руку, он постарался набрать в горсть земли и долго скреб ее обессилевшими пальцами; наконец ему удалось зацепить немного, и он, словно зажав ее щепотью, поднес к лицу; отчего-то ему захотелось уловить ее запах, но никакого запаха он не почувствовал. И он понял, что все его мысли и переживания и теперь вот еще щепоть земли без запаха – всего лишь надежда, он еще надеялся. Да почему бы нет, почему нет? – пронеслось у него в мозгу. Всякое бывает, вернется Сокольцев, отыщет его. Или кто-нибудь еще натолкнется. Жить потому и хорошо, что трудно. Он бы всем простил: и жене, и Петрову, который почему-то не любил его, он бы по-другому начал жить. Он ни о какой суете, ни о каком тщеславии не думал бы, просто жил бы где-нибудь у самых истоков всего, ну, у бабки Кулины, что ли… «Зачем? Зачем? Зачем? – отдалось в нем. – Я ведь жить хочу, я многое исправить хочу… А теперь вот нужно готовиться, никаких перемен не будет».
«Нужно готовиться », – повторил он, как эхо, бездумно вначале, но тотчас простота и безмерное величие ударившей мысли захватили его. «Так легко и просто?» – удивился он, и в его удивление закралось чувство досады. Что-то поразительно чистое и прохладное коснулось его лица; он не смог открыть глаз и тотчас забыл о своем ощущении, но оно уже успело притаиться в слабевшем сердце, распространяя по всему телу покой и все то же тихое, непрекращавшееся удивление перед творившимся в нем таинством, и, вероятно, это придало ему силы. Чудесно, чудесно, говорил какой-то тихий нежный голос в нем, и, вернее, не говорил, а словно жил, но до него самого эта жизнь доходила в привычных и вечных словах. «Так что же я должен понять? Вот я знаю, что смерть пришла, а мне не страшно, я не боюсь, я лишь жду, жду самого последнего момента, и это мешает мне».
И по-прежнему он пытался что-то вспомнить, необычно важное для себя; он не знал, почему важное, он лишь чувствовал это, да и вообще все, о чем он вспоминал, думал, недолго держалось в нем и расплывалось, подергиваясь какой-то тончайшей пеленой, и отдалялось от него, исчезало. Он уже и тело свое мало чувствовал, он с каждой минутой словно высвобождался из него, вот только вспыхивающая временами боль мешала, но он терпел. «Ах, да, да, – сказал он торопливо, – вот что я не мог вспомнить: фата-моргана, мираж ». Ему с самого раннего детства, как он помнил себя, хотелось увидеть мираж, а теперь он знал, что это такое; у него на белом, бескровном лице с сохнувшей на губах и подбородке кровью, появился легкий еле заметный румянец; довольный, он попытался улыбнуться. Он жил и будет жить во всех измерениях, миражи ведь возникают из ничего, как таинственное безумие матери, как ее смех; да ведь зачем он тогда родился, нужно немедленно что-то предпринять, зацепиться за последний рубеж…
«Да вот я не поддамся, – подумал он еще, – ни за что не поддамся, назло всему ползти буду, пусть даже мне придется кровью блевать… Вот возьму и поползу!» И он судорожно и тяжело всхлипнул и дернулся; тягучая волна боли заставила его крепко стиснуть зубы; небо над ним начало темнеть, и он сразу понял, что это чудовищное, непостижимое оно придвинулось теперь вплотную и уже начинает смыкаться в нем в одну нестерпимо тяжкую точку. И уже в следующую минуту началось удушье. «Ухожу, ухожу», – мелькнуло в нем отрешенно, он почувствовал странную, даже какую-то приятную горечь во рту, и потом показалось, что набухшая камнем грудь сейчас лопнет – до того стало тяжко, нечем дышать; удушье прошло по всему телу, и в груди действительно вспыхнуло и взорвалось; через минуту все было кончено; к рассвету луна закатилась и усилилась росная тяжесть трав, и скоро стали бить перепела.
А на следующий день к вечеру случилась гроза, и даже малые реки на короткое время вышли из берегов от проливного дождя, затопили луга вокруг; над лесом стоял приглушенный стон, часто рассекаемый треском грома; бушевала самая настоящая летняя гроза, такая, какие бывают часто в этой местности во время сенокосной страды.
В это время уже далеко среди необозримых пространств лесов, на полпути к цели, Сокольцев шел в искристых потоках дождя, и только в сердце его таилась и жила непрестанная тихая боль.
4
Отношения Аленки и Алексея Сокольцева после его возвращения все более углублялись и вместе с тем запутывались. Они виделись слишком редко и не могли окончательно привыкнуть друг к другу, но именно это держало теперь Аленку в постоянном напряжении; Сокольцев часто уходил на задания, и она почти не могла спать, проводила ночи напролет, подложив руки под голову, глядела в черноту над собой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104