А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Она стояла там, словно бросая вызов кому-то. Люди с воображением, заполняющие пробелы с помощью фантазии, если отсутствуют конкретные данные, пожалуй, уловили бы нетерпение. Поглядите-ка, она думает, зачем мы зря теряем время тут, когда на берегу можно столько увидеть и столько сделать?
Более того: она была одна. На переполненном, кишащем людьми пароходе она стояла одна и ждала. Может быть, ей было трудно обзаводиться друзьями? Или она в них не нуждалась? И выражение, словно она все время искала и никогда не находила. Да, она выглядела слегка настороженной, но полной решимости не выдать свою слабость.
Ничего больше нельзя было извлечь из этой фотографии, столь грубо вырванной из своего контекста, когда скрывавший ее том перевернули и встряхнули, так что она спланировала на старый истертый ковер, откуда ее смели со всем прочим мусором. В результате была утеряна единственная подсказка: ведь до того, как родственник Барнёва так бесцеремонно нарушил ее покой, фотография пряталась в томе, посвященном живописи в провансальских церквах, заложенная на странице с репродукцией, как уверовал Жюльен, единственного портрета истинной неизвестной возлюбленной Оливье де Нуайена.
Всякий, кто увидел бы их рядом — если бы они потрудились взглянуть, если бы они знали эти лица так хорошо, что они врезались бы в их память, как врезались в память Жюльена Барнёва, — не могли бы не признать, что сходство было поразительным.
Как только он отказался — пока еще в сердце своем, а не открыто — от карьеры юриста, Оливье де Нуайен в течение нескольких лет не сомневался, что станет священником, вопреки тому, что совершенно не годился для такой жизни, и до того свыкся с этой мыслью и столь бездумно, что до конца так от нее и не отказался. Было бы более удивительным, если бы такое намерение у него не возникло. В конце-то концов, он жил в окружении клерикалов в доме князя церкви и был знаком главным образом со священниками или теми, чье будущее так или иначе было связано с церковью. Духовный сан к тому же наиболее верно сулил покровительство — оставайся в стаде и можешь рассчитывать на патронаж Чеккани и членов его круга, которые охотно посодействуют карьере презентабельного, хотя и взбалмошного молодого человека, наделенного недюжинным умом. А патронаж в свою очередь принесет честь и им. Ведь Оливье пошел бы далеко — в распоряжении Чеккани было множество возможностей. Хотя Оливье вряд ли мог надеяться на большое продвижение вверх, так как инстинкты, необходимые политику, были настолько же чужды ему, насколько неотъемлемы от натуры его покровителя, он, без сомнения, занял бы в курии довольно влиятельное место, а слуги часто обретают больше власти, чем господа, которым они служат.
Жизнь в изобилии, власти и безвестности. Сколько имен ватиканских бюрократов знаем мы теперь? Сколько их привлекли внимание Жюльена Барнёва? Римляне (до того, как стали христианами, а вполне вероятно, и после) считали Молву богиней и искали ее суровых милостей, даже когда обрести их можно было ценой смерти и позора. Нечто в Оливье влекло его к этому алтарю, нечто непостижимое для человека вроде Жюльена. А если (как также считали римляне, часто тут противореча сами себе) бессмертие даруется памятью о нас, хранимой другими людьми после нашей смерти, то Оливье был единственным из них, кто сумел обрести вечную жизнь.
Не то чтобы он все это продумал, взвесил все «за» и «против» различных открывавшихся перед ним возможностей и уж потом принял решение. Если бы он пошел этим путем — если бы он был более рассудительным, — то стал бы священником, поскольку не знал, что ищет славы, и так и не понял, почему он ее искал.
Нет, его жизнь внешне развивалась именно так, чтобы потакать его страсти к древней учености. Едва его отец ушел, а слезы высохли, он сразу же бросился в скрипториум своего патрона, достал перо, чернила, песочницу и скопировал уничтоженный манускрипт. Слово за словом без единой ошибки. Он так часто его перечитывал — а к тому же обладал феноменальной памятью, благодаря которой раз прочитанный текст запоминался ему навсегда, — что никакой трудности это не составило. И тут на него снизошло озарение, пусть маленькое. Ненависть к отцу, которую он не позволял себе испытывать — чувство слишком противоестественное, чтобы в нем можно было признаться даже себе, — он преобразил в преклонение перед Чеккани, в любовь к нему. И в знак этого преклонения решил преподнести своему патрону подарок.
По-своему это явилось первой его публикацией, единственно возможной в дни, когда печатный станок еще не был изобретен. Своим лучшим, хотя еще подростковым почерком он переписал сокровище, которое так долго хранил только для себя в тайне от всех, и, как того требовал обычай, приложил отдельный лист, на котором написал посвящение, восхваляя высочайшую образованность того, кому предназначался дар, который назвал лучшим, на что был способен, и описал, как радость от их воссоединения — сама по себе достаточная награда для того, кто восхищается Чеккани не меньше, чем почитает Цицерона. И все это он изложил в стихах, хотя сначала у него такого намерения не было. Но первые две строки сложились в правильный гекзаметр, и едва Оливье это заметил, как ему стало ясно, что он может усилить комплимент, воссоздав классическую форму для человека достаточно образованного, чтобы ценить стиль. По более поздним критериям — его собственным и того интеллектуального мира, воскрешению которого он способствовал, — это были жалкие вирши, неуклюжие, не отточенные, и, без сомнения, именно поэтому он не позволил переписать их. Но тем не менее в них была подкупающая свежесть, дыхание весны в его словах. Система образов, грамматические построения, бесспорно, выглядели слишком простыми, однако, кроме того, в них не было ни хитроумной изысканности, ни самодовольства более раннего и более позднего периодов. Он написал стихотворение очень простое и прямолинейное — теплое утро после долгой холодной зимы, когда в воздухе веет чуть заметными ароматами розмарина и лаванды, сулящими скорое наступление весны.
Кроме того, для шестнадцатилетнего мальчика и это было немалым достижением, а величайшее дарование Чеккани как прелата и политика заключалось в умении распознавать таланты и использовать их в собственных целях. Оливье был слишком застенчив, чтобы преподнести свой подарок на людях (за обедом в зале или воспользовавшись другой подобной возможностью), когда другие смогут увидеть, а возможно, если его старания не заслужат одобрения, стать свидетелями презрения его патрона. И он несколько дней, нерешительно упуская один удобный случай за другим, носил за пазухой туники заветный свиток, аккуратно обвязанный красной ленточкой, которую он украл у белошвейки, и запечатанный воском с оттиском печати, которую вырезал себе на куске дерева.
Ожидать поддержки и одобрения от других мальчиков-служителей не приходилось — у Чеккани их было около двенадцати, они ожесточенно соперничали между собой. Все они знали, что покровительство да повышения выпадут на долю лишь немногих счастливчиков, и старшие, занимавшие верх этой иерархии, прилагали много усилий, чтобы бросить тень на младших и заранее покончить с ними как с соперниками. Оливье инстинктивно понимал, что никто не должен проведать про его подарок, прежде чем он будет преподнесен. Иначе свиток либо украдут, либо изуродуют, стоит кому-нибудь заподозрить о его существовании. Очень небольшое число тайных государственных писем и еще меньшее союзных договоров пап или императоров имели такую важность для христианского мира, как эти его несколько листков для мирка общей спальни этих мальчиков, так как могли перевернуть этот мирок вверх тормашками, разрушить союзы, изменить равновесие власти, одних обречь на изгнание, других осыпать золотом.
Понимал ли это Оливье? Был ли его подарок невинным подношением юного мальчика, снедаемого любовью к знанию и опьяненного смутным ощущением своих способностей? Или же это было его первое подношение богине Молвы, первым ходом в великой игре влияний и возвышений? Возможно, и тем, и другим. Быть может, он знал, что необходимо и то, и другое, что его желания могут обрести удовлетворение, только если он обеспечит себе поддержку людей, подобных Чеккани, и что его подарок был первым шагом к обретению этой поддержки.
Как бы то ни было, он день за днем носил при себе свой свиток, прежде чем обстоятельства вдохнули в него смелость. Он увидел, что Чеккани идет по коридору только что достроенного дворца, настолько величественного, что лишь папский дворец превосходил его размерами и великолепием. Одно обладание им уже обеспечивало Чеккани власть: никто не мог войти в этот дворец — или хотя бы с улицы увидеть его высокие стены и укрепленную башню — и не проникнуться благоговением. С ним был лишь один из его секретарей, и Оливье, понимая, что лучше шанса ему никогда не представится, встал перед кардиналом, затем поклонился и не попятился, чтобы дать ему пройти.
Чеккани остановился с выражением удивления и лице, достаточно двусмысленным, которое в один миг могло смениться гневом или веселой усмешкой.
Оливье еще раз поклонился и сунул руку за пазуху даже не заметив тревоги, скользнувшей по тяжелому властному лицу коренастого прелата. Ведь в том, что чело века его положения сражал наемный убийца, не было ничего необычного, как и в том, что юноши и моложе Оливье прятали за пазухой кинжалы. Как-никак это был папский двор.
— Мой господин, э… — начал Оливье и умолк пол влиянием сомнений, тревог и необоримой застенчивости. На лице Чеккани появились первые признаки гнева; он счел гротескное неизящество подобного обращения оскорблением его особе и положению. Оливье уловил это слишком даже хорошо и понял, что ему остается доля мига, прежде чем его судьбе, а может быть, и всей его жизни будет положен предел.
— Мой господин, мне было милостивейше дозволено жить под твоим кровом и пребывать в твоем присутствии много месяцев, а я ни разу ничем не выразил своей благодарности. И я вот приготовил этот подарок. Он убог и ничтожен, и я лишь надеюсь, что ты не сочтешь его дерзостью. Но если ты прочтешь слова автора, а не дарящего, то, думаю, моя смелость не слишком тебе не угодит.
И он протянул свиток — Чеккани, а не секретарю, что само по себе было дерзостью, — чинно поклонился и чуть ли не погубил все, окончательно струсив и умчавшись по коридору.
Вдогонку ему, прежде чем он свернул за угол, донесся громкий хохот Чеккани и секретаря, чьи напряжение и тревога сразу исчезли. Уши у него горели еще несколько дней. А ночью, когда остальные мальчики услышали про его выходку, он был свирепо избит. Они знали, что больше у них никогда не будет такой возможности, если его прошение встретит милостивый прием.
С той поры, когда люди начали изучать себя, акт дарения приковывал завороженное внимание тех, кто видит в нем одну из самых странных и сложных форм общения — особо, хотя и не исключительно, человеческую. Когда дарить, как дарить, что дарить — это крайне сложные вопросы, и требуется много тонкости и тщания, чтобы найти правильный ответ и достигнуть искомой цели. Во многих отношениях для Оливье, как ни был он юн, эта задача была очень облегчена, поскольку он жил в эпоху, когда язык подношения даров был общепонятен, грамматически прямолинеен и синтаксически прост. Его положение по отношению к Чеккани было абсолютно ясно им обоим, и какие-либо недоразумения исключались. Ему не требовалось просить чего-либо взамен, поскольку само собой разумелось, что таково его желание, и просьба (и ее выполнение, если она окажется успешной) воздаст честь дарящему, а не свяжет его тяжелым обязательством. Мальчика не пугало, что он окажется обязанным кому-то, возможно, до конца жизни — ведь каждый человек был обязан кому-то (если ему посчастливилось), и все были обязаны Богу.
Единственно неопределенным заранее был отклик — ласковые слова, которые все истолкуют как: «Я принимаю твою просьбу, но не считаю, что имеет смысл что-то сделать для тебя — твой род незначителен, и нет никакой надежды, что ты отплатишь мне, достойно оправдав мое покровительство». Или наоборот: «Твоя просьба исполнена. Я беру тебя под свое покровительство, а ты окажешься мне полезен, ибо, согласно моему намерению, то, что ты будешь делать и как себя вести, станет малой — очень малой — помощью мне в моем непрерывном восхождении во мнении людском. А может быть, и Бога».
Разумеется, подобные слова никогда не произносились вслух, но в этом не было нужды. Восторг, переполнивший сердце Оливье, когда в ответ он получил письмо от Чеккани, причем собственноручное, в котором кардинал пожелал узнать его мнение о форме герундия в седьмом предложении, не имел пределов. Его просьба была принята, дальнейший путь ему обеспечен; через несколько часов об этом узнал весь дворец.
К тому времени, когда отец Оливье снова его увидел — а прошел почти год, прежде чем он еще раз проехал через Авиньон, — сразу же стало ясно, что о сжигании книг и наставлениях, как стать юристом, больше и речи быть не может. Мальчик навсегда вышел из-под отцовского контроля. И тот факт, что эта перемена никогда прямо не упоминалась и не было даже намека на злорадное торжество, очень много говорит о характере Оливье или же о формальном почитании отцов в те времена. А об отце много говорит другой факт: хотя он горевал, что желания, которые он семнадцать лет вынашивал в своем сердце, теперь угасли, но позволил себе утешиться мыслью о выгодах, которые может обеспечить ему сын на папской службе. Дети существуют, чтобы оберегать своих родителей в старости, таково их единственное назначение. Вместо унылой скудной старости (если Господь позволит ему прожить так долго), существования на жалкие доходы с его небольшого поместья, отец де Нуайена мог теперь наслаждаться перспективой будущего обеспечения или даже пенсии, каковыми его одарит двор через посредство его сына. Эти ожидания (которые в позднейшем более жестоком веке будут вызывать только злобную досаду у младшего поколения) сполна разделялись Оливье, и хотя он редко об этом думал, но когда его мысли все-таки обращались к его будущему как хорошего, блюдущего свой долг сына, они доставляли ему большое удовольствие.
Торжество это было того же масштаба, как достижение Жюльена, когда он выдержал agregation, хотя француз не увидел бы тут ни малейшей параллели; он смотрел на свой успех как на законный результат престижного экзамена, а не проявления капризного личного фаворитизма. Про элемент же покровительства — про то, что он был под крылом великого Гюстава Блока, который решил продвинуть его и тем самым усилить собственную, уже внушительную репутацию, а также влияние, он даже не подумал. И точно так же, когда он сошел с парохода по окончании круиза и подарил Юлии Бронсен старинную книгу, которую нашел (за приличную цену) у букиниста в Палермо и снабдил дарственной надписью со скрытым комплиментом, он ни на секунду не заподозрил какой-нибудь задней мысли в этом подарке и не подумал, что выразил желание получить что-то взамен.
Всего несколько слов, но сколько смысла! Выбор книги («Эклоги» Вергилия) воздавал дань интеллекту и образованию молодой женщины, указывал, что даритель воздает должное ее интересам и разделяет их. Издание — Альдине — указывало на общность вкусов и взыскательность — так ли уж много людей по-настоящему понимают разницу между одним изданием и другим, видят что-нибудь помимо переплета, который в данном случае требовал больших забот и бережности?
Дарственная надпись, отрывок второй строки стихотворения де Нуайена, которое начинается «Моя душа в свершеньи устремилась к Богу.», представляла собой странный выбор. Совсем не подходящая к случаю — слегка дисгармоничная, чуть чрезмерная для подарка, во всех других отношениях такого корректного и изысканного. И тем не менее из всех фраз всех стихов именно она пришла на ум Жюльену и врезалась в него, пока он обдумывал надпись. Стихотворение это, как он открыл позже, было первым истинно любовным, созданным тогда, когда. Оливье оставил позади воспевание идеала и оказался в тисках подлинной страсти.
Ну а Манлий, записывая «Сон», в который вместил все учение Софии, как понять его дар? Он не был преподнесен с тем чувством, с каким преподносились его первые подарки в самом расцвете его юности, когда восторженность делала из него глупца. Тогда в Марселе он сделал ей два подарка, и оба были отвергнуты. Во-первых, он попытался выразить свое преклонение перед ней, предложив ей деньги, достаточную сумму, чтобы она могла вести обеспеченную жизнь; он преподнес сундучок, набитый золотом, — вульгарный, хвастливый дар, свидетельствующий о грубой бестактности юности и надменном высокомерии аристократа, которое он так и не научился контролировать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50