А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

И еще подумайте: мой друг, эльзасский предприниматель, задал вопрос писателю, наполовину итальянцу, о браке нормандского адвоката и парижской дамы отдаленно аристократического происхождения. И все это на обеде, данном мной, родившимся евреем. Где найти лучшую квинтэссенцию цивилизации, чем эта? Сплетня связывает трех людей — сплетничающих и предмет их сплетен — воедино. При частом повторении она связывает воедино все общество.
Боюсь, друзья мои, в будущем у нас уже не будет времени для сплетен, и нас разбросает так далеко, что никто уже не сможет стать предметом сплетен. И потому, в заключение этого обеда, я объявляю цивилизацию закрытой. Она была прекраснейшим плодом человеческого духа, пожалуй, слишком уж прекрасным, чтобы просуществовать долго. Мы должны оплакать ее кончину и превратиться в зверей, чтобы пережить то, что нас ждет. Господа, прошу вас встать. Наш тост — «Цивилизация»!
Три часа спустя Клод Бронсен сел в свой автомобиль, нагруженный канистрами с бензином на заднем сиденье и банками консервов, потому что он как мог подготовился на все возможные случаи, и начал с трудом пробираться на юг по дорогам, уже забитым беженцами. Он заранее условился с Юлией о встрече в Марселе, сказал, чтобы она отправилась туда, если случится что-либо ужасное. Ему даже в голову не пришло, что она может быть в безопасности вдали от него, как никогда не приходило в голову, что ему может быть хорошо, если ее не будет рядом. Шесть недель спустя в Марселе его арестовала французская полиция как еврея-иностранца и отправила в лагерь для задержанных лиц в Ле Милле. Три месяца спустя в зимние холода он умер от пневмонии, вызванной недоеданием. На следующее утро его закопали в ничем не помеченной могиле.
Жюльен был растроган и несколько удивлен этим прощальным тостом, он никак не ожидал, что человек вроде Бронсена был способен на подобную речь, — времена, видимо, воздействовали на людей самым странным образом. Он был приглашен на обед, потому что его вызвали в Париж ознакомиться с чьей-то диссертацией, и он воспользовался случаем проверить, не вернулась ли Юлия в свою квартиру. Когда там никто не откликнулся, он посетил дом Клода Бронсена в Нейи-сюр-Сен, где застал его за торопливыми сборами и впервые в нерешительности, как поступить. Жюльен посоветовал ему уехать в Англию, пока еще можно: он отыщет Юлию и обеспечит, чтобы она последовала за ним туда.
— Если она на юге, то пока непосредственная опасность ей не угрожает. Ваше положение, по-моему, гораздо рискованнее. Если вы останетесь, она будет тревожиться за вас, а не думать о себе. Так что уезжайте. Отправляйтесь в Нормандию, где, возможно, найдете еще действующий порт.
Но он не захотел. Он не мог допустить, чтобы Юлия была чем-то обязана кому-то, кроме него. Это была его величайшая слабость, черта, почти обесценивавшая все лучшее, что он сделал для нее как отец. Даже в подобных обстоятельствах он не отступил, не позволил кому-то еще защитить ее, и уж тем более он не хотел, чтобы она оказалась обязанной именно Жюльену.
— Нет. Лучше, чтобы мы были вместе. Я ее найду, и мы отправимся в Марсель. Об этом я ее уже предупредил. У меня заказан номер в отеле и есть контакты с пароходной компанией. Нам потребуются несколько виз, и только. Возможно, она уже ждет меня там.
Жюльен повторил свое предложение, затем отступил и принял приглашение на обед.
Самая обыденность причины, которая привела его на север, тот факт, что академическая жизнь могла продолжаться в такое время, сами по себе подразумевали доверие, возлагавшееся на французскую армию до самого последнего момента. Он приехал за два дня до стремительного наступления немцев, чтобы присутствовать на защите исследования позднего античного города — пересмотр труда Фюстеля, совсем не оригинальный, но кое-что обещающий, — когда танки ворвались в Арденнский лес, считавшийся непроходимым и практически не обороняемый. К тому времени, когда кандидат начал принимать поздравления, обход французских сил, защищавших страну от дивизий, которых перед ними не было, почти завершился. В течение дня между моментом, когда он облачился в мантию, и моментом, когда пожал руку кандидата, война была, по сути, проиграна — хотя на осознание этого потребовалось еще несколько недель. Даже немецкое командование встревожилось, не в силах поверить, что им не подстроена какая-то ловушка, не сомневаясь, что безрассудная доблесть, остановившая их в прошлый раз, рано или поздно обернется сопротивлением.
Когда вся колоссальность поражения начала осознаваться, Жюльен в отличие от многих других не поддался слепой панике, однако больше всего он хотел вернуться на юг как можно скорее. Обычная реакция в то лето: многие люди бежали от наступающих армий, но очень скоро ими овладевало всеподавляющее желание вернуться домой. Жюльен сначала полагал, что просто может сесть в поезд, но затем понял, насколько глупа эта мысль. Поезда принадлежали цивилизации, а ей, хотя бы временно, пришел конец. У него не было автомобиля, но даже если бы и был, для него не нашлось бы бензина. В конце концов он вырвался из Парижа и умудрился достичь юга благодаря Бернару. Ничто больше не действовало, кроме родства и связей, — предвестие того, что вскоре наступило. Жюльен отправился повидать его в редакции газеты, где он тогда сотрудничал, отчасти чтобы узнать последние новости, но главным образом потому, что дружба в такое время обретала особую важность. Они обнялись с теплотой, которой ни тот, ни другой не испытывал с тех дней, когда детьми они играли на главной площади Везона. Оба испытали облегчение, ощутив что-то прочное и надежное. Старая дружба заменила национальность, место и положение, только она и осталась.
Бернар, как всегда, был хорошо информирован — человек, который как будто мог понять необъяснимое. На сортировочной станции на юге Парижа формируется поезд, чтобы увезти младших членов правительства и старших чиновников в Тур, сказал он. Поговаривают о новой линии обороны на Луаре. А еще — о перемирии.
— Почему они уезжают?
Странно! Здание выглядело опустевшим. В разгар величайшего кризиса, который когда-либо поражал страну, газета словно бы закрылась. Жюльен один раз зашел сюда к Бернару незадолго до начала войны. Тогда деловая суматоха и шум работы были предельными и бодрящими. Теперь тут царила тишина, словно события были слишком ошеломляющими для того, чтобы какая-то газетка могла освещать их и объяснять.
— Если они останутся, то будут схвачены в ближайшие же дни. Здесь все кончено. Есть только одна альтернатива: отступить и начать сначала. Немцы не готовы к массированному наступлению. Их коммуникационные линии слишком растянутся. Им необходимо остановиться и перегруппироваться, а тогда мы сможем контратаковать.
Он умолк и посмотрел на Жюльена с непонятной полуулыбкой на губах.
— Но мы этого не сделаем, — сказал он негромко. — Генералы и политики уже сдались. Еще до того, как война началась. И уезжают туда, где смогут капитулировать. И назовут это перемирием. Снова мир с сохранением чести. Сколько же чести у этих людей? По-видимому, неистощимые запасы.
— А что будешь делать ты?
Бернар покачал головой.
— Не знаю. Подумывал уехать в Бретань. По слухам, англичане намерены ее удерживать, хотя не думаю, что они продержатся долго. С другой стороны, правительство направляется на юг. Пожалуй, я последую за ним.
Он засмеялся.
— Поразительно, не правда ли? Четыре дня назад мы были убеждены, что сумеем противостоять всему, что могут бросить против нас немцы. Говорили только об атаке, о наступлении. А теперь? Мы даже не знаем, кто возглавляет правительство и что оно намерено предпринять. И значит, мы должны следовать своим инстинктам и что-то совершить, пусть это будет просто жест, — продолжал он, размышляя вслух и совсем забыв о присутствии Жюльена. — Все-таки я поеду в Бретань. Конечно, я нахожусь в немецком списке нежелательных лиц, а потому остаться здесь не могу.
Как всегда, тщеславие внесло свою лепту в его понимание мира. Он обернулся к Жюльену.
— Поедешь со мной? — спросил он. — Тебя, подозреваю, никто за это не поблагодарит, ни правительство, ни англичане. Но это будет приключение. Ты и я против всего мира, совсем как когда мы разбили окно в церкви.
Жюльен покачал головой.
— На что может кому-нибудь пригодиться сорокалетний классицист? — спросил он.
— А тридцативосьмилетний пустозвон-журналист? — последовал ответ. На самом деле Бернар был ровесником Жюльена, и оба это знали. Жюльен покачал головой.
— Ты слишком уж любишь жесты, — сказал он. — К тому же я свою войну отвоевал. И повторить не могу. В прошлый раз это ничего не дало и теперь тоже не даст.
Бернар кивнул.
— Хорошо бы побольше немцев придерживались такого же мнения. И поменьше французских генералов. Но я тебя не упрекаю. В конце-то концов, ты прав. Отправляйся домой. Там тебя, во всяком случае, никто не потревожит. Если ты туда доберешься.
Он повернулся и потряс руку Жюльена.
— Зайди сегодня днем в Министерство внутренних дел. Я поговорю кое с кем и позабочусь о какой-нибудь подходящей бумаженции, чтобы тебя посадили на поезд. Но дальше тебе придется действовать самому.
Жюльен кивнул и стоял, глядя, как его друг решительным шагом направляется в отдел новостей с внезапной целеустремленностью, тогда как он остался без единой цели, кроме потребности вернуться домой. В походке его друга появилось что-то новое, почти упругость, которая выдавала, что на самом деле Бернар упивается происходящим, что перед ним открывается какая-то счастливая возможность. И это встревожило Жюльена больше всего остального, что произошло в этот день.
Исход этой случайной встречи был заложен на тридцать лет раньше в сценке, когда компания мальчишек играла летом 1911 года на площади Везона высоко в средневековом городе на вершине холма, куда перебрались горожане задолго до дней Оливье и где они оставались, пока за полвека до рождения Жюльена не начали вновь перебираться на равнину, где некогда кипел жизнью античный город.
Бернар, младший на несколько месяцев, наиболее предприимчивый, бесшабашно прыгает с оград, громко хохочет. Иногда в окне какого-нибудь дома появляется голова, и голос — старый или молодой, мужской или женский, сердитый или посмеивающийся — требует, чтобы они не шумели. И несколько минут они не вопят, пока Бернар не отыскивает еще какую-нибудь причину для смеха.
Марсель, на год старше, не уверен, что ему следует проводить время с малышами, и стоит в стороне, но потом его втягивают в игру. Они бросают камешки в брызжущий водой фонтан под окном церкви. Их лица говорят об их характерах. Бернар швыряет камешки упоенно, азартно проверяя, удастся ли ему попасть в каменную чашу, но не огорчаясь, когда промахивается. Он наслаждается движением своей руки, дугой, которую описывает камешек. Он примеривается к разным броскам: быстрым, параллельным земле, медленно и грациозно описывающим крутую параболу. Стоя спиной к мишени, швыряя через плечо, вопя с одинаковым восторгом и когда попадает, и когда мажет. Его камешки часто разбрызгивают воду — он прирожденный спортсмен.
Жюльен — и не такой озорной, и куда менее меткий. Он усердно сосредоточивается, стараясь взять верх над своей природой. Он промахивается снова и снова, но упорно продолжает, и камешки падают все ближе и ближе к цели, пока не попадают в чашу.
Он смеется от радости, а Бернар откликается веселым «ура!» и прыгает вокруг него и хлопает в ладоши.
Марселю не нравится такое внимание к нему. Он бросает свой камешек со всей силы и неосторожно. Камешек разбивает церковное окно, осыпая маленькую площадь осколками стекла и звоном. Он убегает, оставив Бернара и Жюльена стоять там. Когда из своего дома выходит священник, Бернар берет вину на себя, зная, что отец Марселя — человек жестокий и грубый, — услышав о случившемся, свирепо его изобьет.
Марсель его не поблагодарил, хотя он и не был неблагодарным.
Вот о каком случае упомянул Бернар — одном из тех моментов детства, которое проецирует всю взрослую жизнь. Жюльен, нервный, не виноватый, но твердо оставшийся на месте. Беззаботный Бернар, делающий великолепный жест во имя дружбы и самовозвеличения, его действия экстравагантные, но благородные. И Марсель, трусоватый, испуганный, боящийся власть имеющих, не желающий брать на себя ответственность за свои поступки, довольный, когда за него наказывают других. Готовый к сопротивлению, коллаборационист и колеблющийся интеллектуал. Миниатюрная сценка будущих событий, истории целых жизней, втиснутые в маленькую площадь провинциального городка.
Впрочем, Жюльен помнил ее такой потому, что Бернар много лет спустя как-то упомянул ее в подробностях и напомнил ему о ней. Благодаря дару рассказчика он наложил свою версию на то, что успело стать смутным, слабеньким воспоминанием. Жюльен не усомнился в его рассказе и даже вспомнил панику на лице Марселя и кривоватую улыбку бравады на губах Бернара, когда он шагнул вперед.
Но изредка он был почти уверен, что ему-то помнилось совсем другое: бросил камень и убежал Бернар, а избит был Марсель.
Несмотря на множество мелких обязанностей, которые должен был выполнять Оливье, чтобы сохранить свое положение в доме кардинала Чеккани и место в папской администрации, гарантировавшее ему его жалованье, у него оставалось достаточно свободного времени для удовлетворения своей страсти к розыскам древних знаний. Безмолвный уговор с его патроном касательно этого был совершенно ясен. Когда обнаруживалось нечто особенно важное, Оливье, если возможно, должен был приобрести находку для коллекции кардинала, а если это оказывалось невозможным, то сделать копию для его библиотеки. На протяжении лет Оливье приобрел около сорока подлинных манускриптов. Большинство он купил либо за деньги, либо за обещания милости или заступничества. Четыре украл, потому что они были в небрежении, в опасности, а он к тому же невзлюбил их номинального хранителя. Насколько он мог судить, ему ничего не стоило бы прихватить и гораздо больше. Во всяком случае, кражи никто не заметил бы.
«Сон Сципиона», философское завещание Манлия, он с усердием переписал сам, не поддавшись искушению опустить его в свою сумку потому лишь, что старый монах, позволивший ему взять его в руки, был таким добрым и питал такое странное уважение к манускриптам, которые сам не удосуживался прочесть. Щуплый коротышка — старый, но жилистый и крепкий, — он, видимо, получил под надзор библиотеку, потому что в монастыре к нему относились с пренебрежением. Оливье не понимал почему. Конечно, он был немного невнятен, слегка мечтатель, рассеянный, иногда ворчливый и раздражительный, но легко отходивший и отзывчивый на любое проявление интереса. Сначала, когда Оливье только появился сопровождении аббата, прочитавшего рекомендательное письмо Чеккани, — он был равнодушен, даже враждебен и чинил ему всяческие помехи. На второй день, после того как Оливье не поскупился на время для разговоров, он сам принес ему манускрипты посмотреть. А на третий — вручил массивный ключ и велел самому брать, что ему приглянется.
И хотя многие — если не почти все — старинные документы никем прочитаны не были, он тем не менее относился к своим владениям с немалой гордостью. Полки все были чистыми, пыль стерта, рукописи в хорошем состоянии и расположены в определенном порядке. Но содержание их оставалось неизвестным — опознаны были только тексты, которыми пользовались. Проглядывая их, Оливье предложил составить список, чтобы в будущем все могли знать, что они содержат, но его предложение было отклонено. Слуга кардинала Чеккани мог осматривать и читать все, что ни пожелает. Однако монах не предполагал, что найдется другой такой же дурак, ну а он не испытывал ни малейшего желания узнать, что именно он так усердно охраняет и оберегает. У него была своя обязанность, и он ее усердно исполнял, а какой в ней был смысл, его совершенно не заботило.
Оливье было подумал, что манускрипт — еще одна копия труда Цицерона, носящего то же название. А поскольку это было одно из известнейших классических произведений, дошедших до его дней, находка еще одного списка особого значения не имела. Ну, пожалуй, она могла помочь ему исправить некоторые ошибки — Оливье примерно сознавал, что систематическое сравнение разных источников может привести к очищению текста от ошибок, которые вкрадывались в него в процессе переписывания. Но по этому пути он особенно не продвинулся. Переписка манускрипта была исполнением долга, а не трудом любви. И только когда он прочел несколько первых страниц, ему стало ясно, что это нечто совсем иное.
Тем не менее в особый восторг он не пришел, так как больше всего его интересовал золотой век Рима, век Катулла, Вергилия, Горация, Овидия и — самое главное — Цицерона.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50