А-П

П-Я

 

Видимо, в Цюрихе – конец возни с левыми…
Но – не надо жалеть, хоть и проигрыш. Знал всегда, как гнилы европейские социалистические партии. Теперь и на практике сам испытал.
Не надо жалеть. Что было сделано – не пропадёт совсем бесследно. После нас, преемники наши – а создадут левую партию в Швейцарии!
23 февраля назначено было собрание левых – и даже не состоялось: просто не пришли, никому не нужно. Собирался Ленин доклад делать – сходил впустую, вернулся в бешенстве. В бешенстве на всю ночь.
Он завидовал – Инессе, Зиновьеву, как они там где-то ездили, выступали с рефератами: там видишь перед собой не социалистических мещан, а – свежих людей, рабочих, толпу, и влияешь сразу на массу.
Тут много было и других расстройств. С Радеком – вперемежку дружба и ссоры (он невыносим, когда в академизм лезет), а Инесса и Зиновьев восприняли их разлад тяжело. То ссора с Усиевичем. (А с Бухариным и не вылезали из ссоры, хорошо хоть не вынесли на публичность). То Шкловский растратил партийную кассу. То Инесса вздумала «пересматривать» вопрос о защите отечества – и сколько же лишних убеждений пришлось потратить.
В письмах. Так и не приехала в Цюрих ни разу.
Скоро год…

6

Правильно говорят: тюрьма да сума дадут ума. В чём хочешь дадут. Прежде-то Козьма по пустякам попадал, сразу и выпускали. А теперь предъявили 102-ю статью Уголовного уложения: преступная организация, направленная на свержение…
Как и вся Рабочая группа, арестован был Козьма Гвоздев 27 января – но пристигло это его при воспалении лёгких, и дали ему три недели дома отлёживаться, только вот пять дней, как в тюрьму забрали. А ребята уже здесь и месяц.
Дома-то лежать куда полегше – и притекают новости, и газеты читай, и можно письмо отослать-получить, и знал Козьма, как весь рабочий Питер перебудоражен арестом их Группы, и Гучков хлопотал грозно. Поднялся шум в их заступу, и не было туги, что вот теперь им сидеть долго, никакого тяжкого наказания не должно бы лечь: ни на кого же не опускалось, всё в стране плыло как пьяное, и вон даже убийц не арестовывали, – хотя нашего-то брата всегда легче сажают, а возвышенных – не-е… Но с ареста Группы был Козьма как в спине переломан, как палками избит весь: дело делал неправильное? или неправильно? Значит, не совладал все концы стянуть, не укрепил, как надо. Да как его было от начала делать? Большевики кричали: стачколомы! предатели! А большие газеты писали: «они – настоящие патриоты», – и так заляпывали перед большевиками. Но самим заявить: нет, мы не патриоты! мы революционеры! – перед большевиками всё равно не оправдаешься, а перед правительством будешь изменник, тут вас и разгонят.
Так ведь – и патриоты.
То и обидно, такое положение: ни в какую сторону не оправдаться, хоть вовсе дела не делай.
За эти месяцы почтил Козьму двумя письмами сам Церетели из ссылки. И ведь скажи: в Сибири сколько лет, а понимает дело лучше многих питерских. Да, Ираклий Георгиевич, написал ему Козьма, вот так и я ищу-добиваюсь: кроме нужд рабочего класса есть же и нужды самой промышленности, не останавливать её нашей борьбой. И есть нужды воюющей страны и армии. И всё это надо суметь зараз пролить через одно русло. И в Европе как-то же умеют, а почему не мы? Да военное поражение России и отзовётся раньше всего на ком? – на нас же, рабочих. Классово борись-борись, но не так же, чтоб войну пропереть.
А что ж – пушки хлопайте, чем хотите? А наших кройте в окопах – не жаль?…
Но приехал в декабре французский министр труда, и хоть в груди темнилось, в голове темнилось, а выговаривал Козьма за быстроспешными советчиками: «Ознакомить через вас пролетариат и демократию Франции и весь цивилизованный мир, как русское правительство собственными руками разрушает оборону и стремится погубить свою страну. При удобном случае оно не задумается совершить и ещё одно клятвопреступление, предать своих союзников». Объявились в декабре германские мирные предложения, и совали секретари речь: «добиться контроля пролетариата над действиями дипломатий!». И другие члены группы, два десятка, поддаваясь чужому уму, выступая там и сям – чего только не наболтали. Ещё удивляться, что правительство столько времени терпело. С декабря уже так и зажалась группа: не большевики ворвутся громить, так полиция, и отправят всех в Сибирь. 3 января из Военного Округа пришло Гучкову письмо: «Рабочая Группа – противоправительственное сообщество, обсуждающее низвержение правительства и заключение мира. Поэтому на каждом заседании Группы должен присутствовать специально назначенный чиновник». Всего-то! во время такой войны имеет правительство такое право, а помеха будет только листовкам. Так Борис Осипыч Богданов, главный теперь секретарь Группы, напёр: «Не допустить такого издевательства над свободой!» На следующие дни являлся чиновник – отменяли заседание, собирались втихомолку. Тут подходила сессия Думы – и наседал Богданов: демократия должна вмешаться в затянувшееся единоборство между цензовым обществом и самодержавием! самое время ударить! И так объяснял обоесторонне: если и дальше терпеливо сдерживаться – это значит пропустить роковой момент небывалого престижа царской власти; а если вызвать рабочий Петроград на улицу, но в неудачный момент – этот призыв может стать роковым для Рабочей группы. Но и жертвы только тогда преступление, когда они излишни для революционного дела. Предпочтительней всего – петиционное движение, но с революционными лозунгами.
И всё это теперь проводилось не в заседаниях Группы между членами её, сокрыто, и сокрыто же слались агитаторы по заводам готовить выступление к созыву Думы. А тут – задержали нескольких членов московской группы (и Пумпянский попался там), обыскали непримиримую самарскую, – и Богданов заметался: момент борьбы пришёл, нельзя упустить! И принёс – «Письмо к рабочим всех фабрик и заводов Петрограда». Де – собирайте собрания, читайте и обсуждайте. Пользуясь военным временем, правительство закрепощает рабочий класс. Ликвидировать войну должен сам народ, а не самодержавие. Насущнейшая задача момента – учреждение временного правительства! Демократии нельзя больше ждать и молчать! Теперь мы выросли, и пойдём не там и не так, как 12 лет назад к Зимнему Дворцу, – мы пойдём с властными требованиями, и пусть не будет среди нас ни одного изменника, который скрылся бы домой от общего дела!
Страсть не хотел Козьма такое пускать – но и удержать не мог. Да каково бы Рабочей группе смолчать, если даже бунтующие баре поносили самодержавие хуже нельзя. И никого их не трогали!
Против сердца, из последних, выпустил воззвание.
И ещё две недели после того не арестовывали Рабочую группу.
Бунтующих бар – не трогали, а рабочую скотинку – всё ж схватили.
Кому что дозволено.
А Ацетилен-Газ – сбежал, не попался.
И кто только не донимал Рабочую группу в предательстве. А вот все они свободные остались, а Рабочую группу посадили.
Тюрьма да сума дадут ума.
Обидно, что Сашка Шляпников, небось, торжество правит: вот, мол, лакеи, – служили вы, служили, за свою службу и в тюрьму угодили. А я всё время наперекор – и на воле.
Только Александр Иваныч Гучков и защищал их: по арестному следу тотчас собирал видных думцев, печатал заявление, что это – тяжёлый удар по национальной обороне, погашает в массах веру в плодотворность общей работы и только усилит брожение в рабочей среде. Да Коновалов выступал в самой Думе, что Рабочая группа была патриотичной, служила обороне и умиротворению политических страстей; что Рабочая группа была оплотом против других опасных течений в рабочей массе, а правительство бессмысленно разрушило её; совсем же не вмешиваться в политику рабочие никак не могли, когда все другие вмешиваются, а правительство – так прямо ведёт страну к гибели.
Козьма и его однодельцы в Крестах уверены были, что Протопопов уже сам напугался, их арестовавши, что правительство не выдержит, долго им сидеть не придётся.
Гнело Козьму не то, что из тюрьмы не выпустят, – а то, как ему на воле жилось под травлей. И как он с делом не управился.
Нет в жизни простоты и прямого пути, а всё закручено и у всех головы закрученные. И меж ними вот – равновесь.
И гучковский комитет – тоже вода тёмная. За отечество они вроде и стояли, а денег своих тоже нигде не упускали, даже и сильно приращивали. За отечество – да, но и власть в том отечестве они хотели сами захватить, это верно.
Уже из-под домашнего ареста, сносясь, передал Козьма и убедил: не надо к открытию Думы общей забастовки. А – все к станкам. Дольше бастуем – свои же силы ослабляем. Наши же интересы зовут нас к станкам.
Как мог, так вёл Козьма. Настрелился. Всё что-то упускал, не так делал, прошибался, и все были недовольны. А посадили – заботы с плеч. Отдохнуть теперь на тюремных нарах.
Да не отдыхалось, скребло. Не манило и освобождение: опять идти в контору на Литейный, и опять всё та же затурмучка.
Пока в тюрьму принимали – прикоснулся Козьма и уголовников. И опрокинулось всё, как ни царя нет, ни Думы, ни социал-демократов, – а вот упрут сейчас твои любимые сапоги с лакированными голенищами, на пол не ставь, да смотри и с ног не снимут ли. Четвёртый десяток жил Козьма в исполегающем слое, ниже которого будто и не бывает. А вот, узнавалось, и пониже вас люди есть: тёмные, буйные, от которых и самое скромное имущество береги, да опасайся, чтоб они тебя самого революционно не сковырнули. На воле такие люди порознь живут, на село, на слободу – один-два, конокрад или вор известный, жулик, мазила, порою в шайки стягиваются, но шайками вместе их никто не видит, а в тюрьме они вот собраны. Поглядишь: а вот ежели эти когда плечами двинут соединённо – так что будет?
А приняли Гвоздева в больничную камеру, и тут нашёл он двух своих – Комарова с Обуховского и Кузьмина с Трубочного. Жалко не с Богдановым. Пока по одиночкам их не рассовали – заняли три койки рядом, – и уж вот толковали вдоволь.
В каменном мешке – а думка вольна.
Перетолковали все рабочегруппские дела – и ни хрена не вывели: как же им правильно было?
А из давнего вспомнили такую называемую «махаевщину». Откуда она взялась? – никто не знал, а среди социал-демократов никак её не звали иначе как «махаевщина» и запрещали знать. Оттого ли «махаевщина», что рукой махнуть? Говорилось по той махаевщине, что интеллигенция – это паразитский класс, который живёт за счёт рабочих, а хочет господствовать надо всем обществом. Для того интеллигенты пока льстят рабочим, что они – самая прогрессивная часть человечества, а между тем внушают идеи, которых рабочие не в силёнках ни проверить, ни оценить. Такой обман есть и социализм: всё это подстроено, чтобы белоручкам захватить власть. По махаевщине же выходило: не надо рабочему классу брать власть, пока он не имеет образования, – обманут его, а надо вести борьбу только экономическую.
А ещё жив, невесть где, Ушаков – наш, рабочий. Заклевали его. Он тоже говорил: зачем нам царя свергать? Трудящийся не может быть у власти, потому что необразован. А захватят власть господа интеллигенты. Так лучше пусть царь призовёт выборных от народа и будет с ними советоваться. Вроде и верно, а?…
А ведь был же и Зубатов, вспоминали теперь с ребятами. Зубатова тоже прокляли социал-демократы: и чтоб его не вспоминать иначе, как чёртом. А он, с крупных полицейских постов, то же самое говорил рабочим: зачем вам конституция? зачем вам политические свободы? – всё это нужно только вашему врагу, буржуазии, чтоб усилиться самой, и против власти, и против вас же. А вам нужен 8-часовой рабочий день и повышение заработков, – так этого вам самодержавие ещё лучше добьётся от фабрикантов, вы ему – верные сыновья, правительство вас и поддержит, а буржуазия – она-то и бунтует против государства.
А может и верно?
И одно время, в их троих ещё неразумную молодость, говорят, зубатовцы брали в Москве полный верх, и социал-демократов забили.
А вот, почему-то не вышло.
Надёжа рабочего – только свой брат рабочий, верно.
Ежели переворот, то без образованных – никак не обойтись ведь. Как же без них страною управить? Ведь на какое ремесло кого нанесло. Государство вести – обык особенный.
А доверься образованным – они сразу и запутывают.
Закружилась, запуталась и Рабочая группа – и всё рабочее дело – и даже матушка Русь – и нет концов.
Уж поздно было, а сон в башку не входил, отоспались тут.
Раскинулся Козьма на койке, руками-ногами на все четыре угла, волоса его вольные вперепут, с верхней губы чуть усишки покалывают, не брил их этот месяц домашнего ареста, – и смотрел, смотрел в свод потолка. Беловато-серый, ровный, а где отколуп, где пятно – на каждое смотришь как на что-то важное, койкой плывёшь под ним, как под небом.
И повёл вполголоса:

Ах, во том ли стружке, во снаряженном…

А свои ребята рядом подвзяли:

Удалых гребцов сорок два сидят.

Как это с песнями? Совсем о другом, а о твоём тоже:

Как один-то из них, добрый молодец,
Призадумался, пригорюнился.

Ещё и от другой стены стали вытягивать – наше-то, общее, все знают:

Эх, вы братцы мои, вы товарищи!
Сослужите вы мне службу верную…

А просить-то – изо всего целого мира только и осталось, только и выдохнуть:

Киньте-бросьте меня в Волгу-матушку,
Утопите вы в ней грусть-тоску мою…

Так попели немного, всё протяжные, всё грустные, – на сердце помаслилось, утишело.
И так, волос не распутавши, в подружку-подушку – унеси меня на ночь, да подальше!

7

(К вечеру 23 февраля)

Для петроградского полицейского начальства события этого дня – и возникновение, и ход их и окончание – остались необъяснимой случайностью. Ни единый сигнал осведомителя не предупредил о них, да видно и из партийных вожаков никто вчера вечером заранее ничего не задумывал.
Разве только вот что: революционеры всегда придираются к какому-нибудь дню . 9 января у них не вышло, в день открытия Думы не вышло, а сегодня какой-то у них «международный женский».
Немногие забастовки начались сегодня утром на Выборгской и Петербургской сторонах, когда там недостало в лавках чёрного хлеба. Почему вдруг недостало? В пекарни отпускалось ровно столько же ржаной муки, сколько и в предыдущие дни, из расчёта полтора фунта на жителя, а на рабочих по два. Правда, никто не проверял пекарей, даже и мысли о таком контроле не возникало. (А между тем многие из них стали не выпекать хлеб, но продавать муку в уезд, где она была вдвое дороже). Недостать могло по единственной причине: возникшему неудержимому слуху, что мука перестанет доставляться в Петроград, что скоро в городе будут ограничения в хлебе, то ли меньше его будет, то ли выдавать по карточкам, – этот слух мог возникнуть как отзвук думских прений и проекта городской думы вводить карточки. Этот слух мог быть развеян настойчивым правительственным объяснением, либо уж введением карточек, устойчивого распределения, – но ничего подобного не сделано, и слух загорелся: надо запасаться, сушить сухари! А так как в руки отпускали сколько угодно, то покупали вдвое и втрое, – и кому-то хлеба не хватало.
А те рабочие, которые с утра забастовали, – по известной изученной тактике, чтоб самим было легче, – шли на соседние заводы, силой выгонять других. Само собою были закрыты администрацией ещё вчера крупный Путиловский завод и его верфь – из-за того, что уже несколько недель на этом военном заводе упорно нарушался порядок работ – с какими-то дикими требованиями, как будто по чьему наущению: сразу добавить половину заработной платы. Но за весь этот день закрытие Путиловского не успело с Нарвской стороны ни распространиться, ни – повлиять на столицу, и как раз Нарвский район оставался спокоен. На Франко-Русском заводе на Пряжке собрался трёхтысячный митинг, высказывались и бастовать, и против, были голоса против войны, но говорили и за, все бранились о недостатке чёрного хлеба, а разошлись спокойно, не забастовав. Не были затронуты волненьями ни Охта, ни Пороховые, ни Московская и Невская стороны. Забастовки распространялись там, где они начались, – на севере столицы, а пока оттуда не был закрыт переход мостами – перенесены в Литейную и Рождественскую части. Так набралось за день забастовщиков больше 80 тысяч. Иные заводы были сшиблены с работы только к вечеру, как Воздухоплавательный рабочими с Вулкана, другие, как Трубочный, и за весь день сбить не могли.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21