А-П

П-Я

 

И, как всегда, выступили слезы.

ДОКУМЕНТЫ – 1
Ея Величеству. Телеграмма.
Ставка, 23 февраля

Прибыл благополучно. Ясно, холодно, ветрено. Кашляю редко. Чувствую себя опять твёрдым, но очень одиноким. Мысленно всегда вместе. Тоскую ужасно.
Ники

Его Величеству
(по-английски)
Царское Село, 23 февраля

Ну, вот – у Ольги и Алексея корь. Бэби кашляет сильно, и глаза болят. Они лежат в темноте. Мы едим в красной комнате. Представляю себе твоё ужасное одиночество без милого Бэби. Ему и Ольге грустно, что они не могут писать тебе, им нельзя утомлять глаза…Ах, любовь моя, как печально без тебя – как одиноко, как я жажду твоей любви, твоих поцелуев, бесценное сокровище моё, думаю о тебе без конца. Надевай же крестик иногда, если будут предстоять трудные решения, – он поможет тебе.
…Осыпаю тебя поцелуями. Навсегда
Твоя

2


-

экран


-

В петербургском обокраденном небе, клочках и дорожках его между нависами безрадостных фабричных крыш – пробилось солнце. Солнечный будет день!
Гул голосов.
= И даже тёплый. Платки с женских голов приоткинуты, руки без варежек, никто не жмётся, не горбится, свободно крутятся в хвосту, человек сорок, у мелочной лавки с одной дверкой, одним оконцем.
Гудят свободно, язык не примерзает, но и разве ж это человеческое занятие, этак выстроиться столбяно, лицом в затылок, в затылок.
А из дверки вытаскивается, кто уже купил. А несут и один, и другой – по две-по три буханки ржаного хлеба, большие, круглые, умешанные, упеченные, с мучным подсыпом по донцу, – ах, много уносят!
Много уносят – так мало остаётся! И не втиснешься туда, так глазами через плечи, иль со стороны через окно:
– Белого много, бабы, да кому он к ляду. А ржаной –
кончается! Не, не достанется нам.
– Бают, ржаную муку совсем запретили,
выпекать боле не будут. Будет хлеба по фунту на
рыло.
– Куда ж мука?
– Да царица немцам гонит, им жрать нечего.
Загудели пуще бабы, злые голоса:
– А може у него под прилавком? Дружкам
отложил?
– Они – усе миродёры, от малых до больших!
Старик рассудительный, с пустым мешком под мышкой:
– Да и лошадёв кормить не стало. Овса в Питер
не пропускають. А лошади, ежели ее на хлебе
держать, так двадцать фунтов в день, меньше
никак.
А из дверки – баба. И руками развела на пороге: нету, мол.
Сразу трое туда полезли очередных, да не вопрёшься.
Закричала остроголосая:
– Так что мы? зря стояли?
Платок сбился, а руки свободные. Глаза ищут: чего бы? чем бы?
= Льда кусок, отколотый, глыбкой на краю мостовой.
Примёрз? Да нет, берётся.
Схватила и, по-бабьи через голову меча, руками обеими – швырь!!
= И стекольце только – брызь!
Звон.
на кусочки!
= Заревел приказчик как бугай, изнутри, через осколки, а по нему откуда-то-сь – второю глыбкой! Попало, не попало – а всё закрутилось! суета! Суются в двери туда, сколько влезти не может.
Общий рёв и стук.
А из битого окна – кидают, чего попало, прямо на улицу, нам ничего не нужно: булки белые!
свечи!
головки сырные красные!
рыбу копчёную!
синьку! щётки! мыло бельевое!…
И – наземь это всё, на убитый снег, под ноги.


* * *

Возбуждённый гул.
= Валят рабочие размашистой гурьбой по бурому рабочему проспекту.
К гурьбе ещё гурьба из переулка. Много баб, те посердитей.
Валит толпа уже в сотен несколько, сама не зная, ничего не решено,
мимо одноэтажного заводского цеха.
Оттуда посматривают, через стёкла, через форточки.
Им тогда:
– Эй, снарядный! Бросай работу! Присоединяйсь.

Хлеба!!

Остановились вдоль, уговаривают:
– Бросай, снарядный! Пока хвосты – какая
работа? Хле-ба!
Чего-то снарядный не хочет, даже от окон отходит.
– Ах вы, суки несознательные! Да у вас своя
лавка, что ль?
– Значит, что ж, каждый сабе?
– Да ты ему – по стеклам! по стеклам!
Звон. Разбили.
На ступеньки вышел плотный старый мастер, без шапки:
– Что фулиганите? У каждого своя голова. Себе
в сусек, что ль, снаряды складываем?
А в него – ледяным куском:
– Своя голова?
Схватился мастер за голову.
Гогот.
= А у снарядного-то и караул постаивает пехотный.
Дюжина, с унтером.
Не шевельнётся, хоть и бей друг друга, нам-то что? Мы снаряды охороняем.
= Гурьба рабочих подростков.
Побежали! как в наступление!
И в широких раскрытых заводских воротах – что с этой оравой поделаешь? – сторожа обежали, закрутили его, полицейского – обежали – и-и-и! по заводскому двору!
и-и-и! во все двери, по всем цехам!
Голоса из детского хора:
– Бросай работу!… Выходи на улицу!… Все на
улицу!… Хле-ба!… Хлеба!… Хле-ба!…
= Сторож схватился ворота заводить, высокие сильные полотнища ворот вместе свести, а уже и здоровых рабочих полсотни бежит снаружи – да с размаху! – скрежет, и одно полотнище сорвалось с петли, зачертило углом, перекособочилось, теперь все вали, кто хошь.
Полицейский – руки наложил на одного, а его самого – палкой, палкой! Шапку сбили, отстал.
= Разгорается солнышко. Переливается по снежинкам в сугробах.
Валит толпа – буянить, не скрываясь.
Гул голосов.


* * *

= Большой проспект Петербургской стороны.
Пятиэтажные дома как слитые, неуступные, подобранные по ранжиру. Стрельная прямизна.
Дома все – не простые, но с балконами, выступами, украшенными плоскостями. И – ни единого дерева нигде. Каменное ущелье.
А внизу – булочная Филиппова, роскошная. В трёх окнах – зеркальные двойные стёкла, за ними – пирожные, торты, крендели, ситники.
Молодой мещанин ломком размахнулся, – от него отбежали, глаза защитили, – а вот так не хочешь?
Брызь! – стекло зеркальное.
И – ко второму.
Брызь! – второе.
И – повалила толпа в магазин.
= А внутри – всё лакированное, да обставленное, не как в простых лавках.
Чёрный хлебец? – тут утеснён. А буханки воздушные!
А крендели! А белизна! А сладкого!…
А вот так – не хочешь? – палкой по стеклянному прилавку!
А вот так не хочешь? – палкой по вашим тортам!
Отшарахнулась чистая публика, обомлелая.
И продавцы – не нашлись, раззинулись.
Бей по белому! бей по сладостям! Мы не жрём – и вы не жрите!
Не доводите, дьяволы!!…


* * *

Позванивая,
= от Финляндского вокзала по переулку, через суету возбуждённого народа на мостовой, пробирается трамвай.
Группка рабочих стоит, забиячный вид. Чертыхнулись:
– Ну куда прёшь, не видишь?
Вожатый трамвая стоит на передней площадке за стеклом, как идол, и длинной ручкой крутит в своём ящике.
Догадка! Один рабочий вскочил к нему туда, на переднюю площадку – не понимаешь по-русски? Отпихнул его, сорвал с его ящика эту ручку – как длинный рычаг накладной, и с подножки народу показывая, над головой тряся длинную вагонную ручку! – соскочил весело.
Видели! Поняли! Понравилось!
Остановился трамвай, нет ему хода без той ручки.
Глядит тремя окнами передними, и вагоновожатый посерёдке, лбом в стекло.
= Хохочет вся толпа!


* * *

= На Литейном мосту, перегораживая собою, и на набережной рядом стоят наряды полиции. Нет, толпу они не пропустят.
А толпы – и нет. А просто: мастеровые, от смены свободные, в город идут, по делу или быстро гуляя, быстро гуляя, группами по пять, по нескольку человек, на ходу разговаривая.
Косится полиция. А и нельзя ж людям ходить запретить.
Косятся и на полицию из-под чёрных фуражек, треухов.
Косятся, ничего не говорят. Вид у них мрачный.
= А по тот край моста – за углами остаиваются, густеют, соединяются.
И вот уже по проспекту – едва не толпой.
А впереди – мальчишки, с весёлым приплясом, да как барабанят, и орут:
– Дай-те! хле-ба! Дай-те-хле-ба!
= На зимнем небе – весенний весёлый свет. Растянутые облачка.


* * *

= А на Невском – какое же гулянье, в легкоморозный солнечный денёк! Да какие же санки лихие проскакивают. С колокольчиками!
Сколько публики на тротуарах, и самая чистая: дамы с покупками, с прислугой, офицеры с денщиками.
Господа разные. Оживлённые разговоры, смех.
Даже что-то слишком густо на тротуарах. На мостовой – всё прилично, никто не мешает извозчикам, трамваям, а на тротуарах – стиснулись, как не гуляют, а в демонстрацию прут.
А-а, да тут и мещане, и мастеровые, и простые бабы, и всякая шерсть, втесались в барскую толпу, это среди рабочего-то дня, на Невском!
Но и чистая публика ими не брезгует, а так вместе и к плывут, как слитное единое тело. И придумали такую забаву, сияют лица курсисток, студентов: толпа ничего не нарушает, слитно плывёт по тротуару, лица довольные и озорные, а голоса заунывные, будто хоронят, как подземный стон:
– Хле-е-еба… Хле-е-еба…
Переняли у баб-работниц, переобразили в стон, и все теперь вместе, всё шире, кто ржаного и в рот не берёт, а стонут могильно:
– Хле-е-еба… Хле-е-еба…
А глазами хихикают. Да открыто смеются, дразнят.
Петербургские жители всегда сумрачные – и тем страннее овладевшая весёлость.
А мальчишки, сбежав на край мостовой, там шагают- барабанят, балуются:
– Дай!-те!-хле!-ба! Дай!-те!-хле!-ба!
= Там-сям наряды полиции вдоль Невского.
Обеспокоенные городовые.
Где и конные.
А – ничего не поделаешь, не придерёшься. Это как будто и не нарушение. Глупое положение у полиции.


* * *

А по Невскому, по сияющей в солнце стреле Невского, в веренице уходящих трамвайных столбов – этих трамваев, трамваев что-то слишком густо, там какая-то помеха, не проедешь: цепочкой стоят один за другим. Публика из окон выглядывает, как дура, не знает, что дальше будет.
Передняя площадка одна пустая.
Другая пустая, и переднее стекло выбито.
А по мостовой идут пятеро молодцов, мастеровые или мещане, с пятью трамвайными ручками, длинными!
и размахались ими, как оружием, под общий хохот. С тротуаров чистая публика – смеётся!
Помощник пристава, это видя, деловито, быстро пробирается меж толпы – уверенно идёт, как власть, по сторонам не очень и смотрит, ничего дурного не ждёт, а если ждёт, так отважен, – протянулся ключ отобрать у одного – а сзади его по темени – другим ключом!
да дважды!
Крутанулся пристав, и свалился без сознания, вниз, туда, под ноги. Нету.
= Хохочет, хохочет чистая невская публика!
И курсистки.


* * *

= Ребристый купол Казанского собора.
Знаменитый сквер его между дугами античных аркад забит публикой, всё с тем же весёлым вызовом лиц и заунывным стоном:
– Хле-е-еба… Хле-е-еба…
Понравилась игра. Барские меховые шапки, котелки, модные дамские шляпки, простые платки и чёрные картузы:
– Хле-е-еба… Хле-е-еба…
= А по бокам собора стоят наряды драгун, на добрых крупных конях.
И офицер их, спешенный, поговорив с высоким полицейским чином, вскакивает в седло, даёт команду не очень громко, толпе не слышно, – и драгуны по полудюжине разъезжаются крупным шагом, и так по полудюжине, в одном месте, в другом, наезжают на тротуары! прямо на публику!
конскими головами и грудями, взнесенными как скалы!
а сами ещё выше! – но не сердятся, не кричат, и никаких команд, – а сидят там, в небе, и наезжают на нас!
= Деваться некуда, разбегается публика всех состояний, шарахается волной – прочь от сквера, в соседние проезды, в парадные, в подворотни. Кто в снежную кучу врюхнулся.
Свист из толпы.
И – гордо кони выступают по пустым местам.
Но как съедут – на эти же места, и на тротуары – снова толпа.
Правила игры! Никто ни на кого не сердится. Смеются.
= А подле Екатерининского канала, по ту сторону Казанского моста – полусотня казаков-донцов, молодцов – с пиками.
Высоко! Стройно! Страшно! Лихие, грозные казаки с коней косо посматривают.
К офицеру подъехал в автомобиле большой чин:
– Я – петербургский градоначальник генерал-
майор Балк. Приказываю вам: немедленно
карьером – рассеять эту толпу – но не
применяя оружия! Откройте путь колёсному и
санному движению.
= Офицер – совсем молоденький, неопытный.
Смущённо на градоначальника.
Смущённо на свой отряд. И вяло, так вяло, не то что карьером – удивительно, что вообще-то подтянулись, с места стронулись шагом, а пики ровно кверху, шагом, кони скользят копытами по накатанной мостовой, через широкий мост и по Невскому.
Градоначальник из автомобиля вылез – и рядом пошёл.
Идёт рядом – и не выдерживает, сам командует:
– Ка-рьер!
Да разве казаки чужую команду примут, да ещё от пешего?
Ну, перевёл офицерик свою лошадь на трусцу.
Ну, и казаки, так и быть.
Но чем ближе к толпе – тем медленнее…
Тем медленнее… Не этак пугают… Пики – все кверху, не берут наперевес.
И, не доходя, совсем запнулись. И радостный тысячный рёв!
заревела толпа от восторга:
– Ура казакам! Ура казакам!
А казакам это внове, что им от городских – да "ура".
А казакам это в честь.
Засияли.
И – мимо двух Конюшенных дальше проехали.
= Но и толпа ничего не придумала: митинг – не начинается, ни одного вожака нет, – вдруг грозный цокот лица испуганные – в одну сторону:
= с Казанской улицы, огибая по большой дуге собор и стоящие трамваи, громче цокот!
разъезд конной полиции, человек с десяток – но галопом!
но галопом!! рассыпаясь веером, а шашек не обнажая – га-лопом!!!
= Страх перекошенный! и, не дожидаясь!
кинулась толпа, рассыпались во все стороны, – как сдунуло! Чистый Невский перед думой.
= И шашек не обнажали.

3

(Хлебная петля)

В ноябре 1916 сквозь великие сотрясательные думские речи, сквозь частокол спешных запросов, протестов, столкновений и перевыборов Государственная Дума всё никак не добиралась до продовольственного вопроса, да и слишком частное значение имел этот вопрос перед общею политикой. В конце ноября назначен был какой-то ещё новый временный министр земледелия Риттих. Он попросил слова и почтительно извинился перед Думою, что ещё не успел вникнуть в дело и не может доложить о мерах. Его поругали, как всякого представителя правительства, но даже лениво, ибо сами ничего не ждали от собственной думской дискуссии, если она будет слишком конкретной. Да, продовольственный вопрос был важен, но не в конкретном, а в общем смысле, – и главное пламя политики уметнулось из Таврического дворца, скованного думской процедурой. Главное пламя политики, перебегая по обществу, взрёвывало то там, то здесь, даже больше в Москве. Там на начало декабря было назначено три съезда, и все три по продовольствию: собственно Продовольственный съезд и съезды земского Союза и Союза городов (не говоря о многих других одновременных общественных совещаниях; как шутили тогда: если немец превосходит нас техникой, то мы победим его совещаниями).
О продовольствии говорилось с дрожью голоса, – и правительство не смело запретить Продовольственного съезда, хотя и ему и собирающимся было понятно, что не в продовольствии дело, продовольствование России и без нас всегда как-то происходило, и как-нибудь произойдёт, – а в том дело, чтобы, собравшись, обсудить прежде всего текущий момент и как-нибудь порезче выразиться о правительстве, раскачивая обстановку. (Предыдущая революция показала, что её можно достичь только непрерывным раскачиванием). Тоже всё это зная, правительство в этот раз набралось храбрости запретить два остальных съезда прежде их начала. Толпились на тротуаре Большой Дмитровки городские головы, земские деятели, именитые купцы, съехавшиеся со всей России, а полиция не пускала их в здание. Пока князь Львов составлял с полицией протокол о недопущении, земские уполномоченные перешушукались, утекли в другое помещение, на Маросейку, и там «приступили к занятиям», то есть опять-таки не к скучной продовольственной части, но к общим суждениям о политическом моменте . В подготовленной непроизнесенной речи князя Львова было:
На самом краю пропасти, когда может быть осталось несколько мгновений для спасения, нам остаётся воззвать только к самому народу . Оставьте попытки наладить совместную работу с нынешней властью!… Отвернитесь от призраков! – власти нет, правительство не руководит страной !
И похоже было, что – так. (Как выразился Щегловитов, «паралитики власти что-то слабо боролись с эпилептиками революции»). Всё более вырастающий в первого человека России князь Львов, бурно приветствуемый, нагнал заседание своих земцев на Маросейке, и принятая там резолюция была ещё резче его речи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21