А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Для них, правда, были проведены линейки, но цифры, пренебрегая ими, то лезли вверх, то падали вниз. Госпожа Рээмет назвала сегодняшнее количество штофов, и Тьшу записал его мелком, подвешенным на веревочке, па этот раз, по счастливой случайности, па-пав на нужную линейку. Но сама цифра получилась гораздо уродливее остальных, особенно тех, которые были кое-где написаны рукой Мари.
При Яане записи вела госпожа Рээмет.
Затем супруги молча опорожнили ушат, Мари ушла домой — сегодня не надо было сбивать масло,— а Приллуп остался присматривать за печкой. Он принес вдобавок к хворосту еще корзину торфа и время от времени ходил во вторую комнату взглянуть на маленький термометр, прибитый рядом с доской на особой стойке. Иногда он задерживался здесь подольше, обводил взглядом длинные ряды кадочек, заглядывал то в одну, то в другую, передвигал их. Но вот он вдруг прижал ладонь ко лбу, закрыл глаза и попятился, как будто у него закружилась голова от угара. Он отступил к наружной стене, прислонился к ней, и когда открыл глаза, в его взгляде был страх и мучительный вопрос. Его руки протянулись вперед, к полкам, словно он хотел их оттолкнуть от себя...
В течение дня они только два раза виделись за едой — у каждого была своя работа,— но и теперь не обменялись пи словом. Так они и легли вечером спать. Ночью Мари проснулась, хотя спала, как всегда, крепко: ей приснилось, будто с потолка упала балка и давит ей на бедро. Но были рука Тыну. И Мари не скинула ее.
Утром было такое лицо, точно он всю ночь но смыкал глаз...
Раненого барина, который с полнейшей серьезностью спрашивал у врача, есть ли надежда на выздоровление, ужо на другой день смогли перевезти в Сяргвере, где за ним принялись ухаживать сестры. Недели через три он был совершенно здоров.
Возвратившись в Мяэкюлу, барин привез с собой могучего английского дога, очевидно, для защиты от нового быка,— вообще то господин фон Кремер не любил собак,— п заказал псу отличную, теплую конуру. Л хозяйке куру-ской усадьбы привезли в карсте шерсть па платье, довольно дорогую, купленную лично самими барышнями, и госложе Рээмет, верно предсказавшей подарок, поручили передать его молодухе. Почему барин не решился сделать это сам, в конторе, так и осталось неясным.
И теперь Ульрих фон Кремер, живя в своей уединенной, затерянной за болотами Мяэкюле, где он уже не испытывал и тени прежней скуки, продолжал наслаждаться прекрасной, погожей осенью, сменившей прохладное и дождливое лето. Он храбро оставался здесь и в ту пору, когда пришли холода, дожди и бури, когда на холмах и в долинах началось великое умирание, когда болото подернулось серым покровом и лес растерял последние лоскутья своей пестрой рубашки. Ни жалобы, ни мягкой грусти но было нынче в этом умирании, все в природе умирало мужественно, с разумным сознанием неизбежности и ее непреложных законов. И вот наконец потемнела, угасла ясная, глубокая прозрачность осенних красок, развеялись свежие, пряные осенние запахи, низко нависшее небо застыло серым сводом и на землю лег белый саван, еще сияющий небесной чистотой. Из двух труб на южной стороне господского дома потянулся сизый дымок, говоривший о том, что старый барин и теперь пребывает на месте. А это, в свою очередь, доказывало, что печи Ульриха фон Кремера действительно исправны.
Поскольку Кремер после недавнего случая почувствовал, что его жизнь приобрела еще большую ценность (за это он благодарил самого высокого защитника, регулярно читая по вечерам Священное писание), он мог бы сейчас быть вполне счастлив, если бы молочник Тыпу Приллуп не заронил семя тревоги в его душу.
Этот человек явно переменился. В их взаимоотношениях начало появляться что-то темное, смутное. Казалось, что, когда они встречались, воздух, которым они дышали, насыщался угаром. В том, как Приллуп, приходя в контору первого числа каждого месяца (больше они нигде и не разговаривали), бросал свое короткое «здравствуйте», как он клал на стол деньги, как стоял посреди комнаты, как сверкали его рыжие 1лаза из-под густых бровей, как он уходил, хлопнув дверью,— во всем этом крылось нечто такое, что всякий раз вызывало у Кремера странное представление: будто его лысой макушки касается невидимая враждебная рука, покрытая холодным потом.
Что это могло быть?.. Было бы понятно, случись это год назад, но как раз тогда все так чудно и солидно уладилось...
Разве не отдано ему молоко по самой сходной, более чем сходной цене? Разве с него требуют долг, в счет которого он до сих пор внес лишь каких-нибудь двадцать пять рублей? Разве с него требуют денег вперед, что всегда так возмущало Яана? Нет, Кремер сумел путем банковского займа и продажи нескольких хуторов настолько поправить свое хозяйство, что теперь мог не тревожить арендатора-молочника ни с какой стороны. И арендная плата за усадьбу была прежняя, и цена телят до сегодняшнего дня все та же, хотя цены на землю и мясо непрерывно повышались. И жена... тоже кое-что получала в виде скромных подарков.
С Мари они о Приллупе гшкогда не говорили, на этот счет меяэду ними существовал безмолвный уговор, поэтому Ульрих решил как-нибудь прощупать самого Тыну. Чтобы добиться ясности, чтобы избавиться от неприятного теснящего чувства в груди.
Первого декабря он наконец осуществил свое намерение. Приллуп уже почти повернулся к хозяину спиной, длинной и узкой, уже стало видно, что его заушина стерта до крови, уже рука с шапкой поднялась...
— Постой, Тыну!
Приллуп едва-едва повернулся. И вопрошающе взглянул из-под набухших век. Кремер сидел, сгорбившись, столом, его усы топорщились в дружелюбной усмешке.
— Я давно хотел тебя спросить... Ты всегда являешься с таким кислым лицом, прямо тоску нагоняешь... Недоволен уже своим молочным делом, что ли?
Приллуп посмотрел па барина, но какими-то невидящими глазами. Он стоял молча, опустив руки.
— Но моему, тебе жилеть ни о чем не приходится и уирокиум» <оПл по н чем, каждый па твоем месте поступил бы так же.
Приллуп продол щал молчать, его взгляд и все тело сохраняли напряженную неподвижность.
Кремер ждал, поигрывая карандашом и скользя глазами по полушубку Приллупа.
— Ты все же мог бы мне сказать... мы ведь с тобой ладим не плохо...
— Свиньей я был,— произнес наконец Приллуп.
— Ах... все-таки? — Кремер вздернул подбородок.— Как же это?.. И чем же именно?
— Большой свиньей,— веско повторил Приллуп п опять замолчал.
Кремер наконец взглянул ему в глаза и, словно прочтя в них какой-то ответ, тяжело поднялся со стула. Медленно потирая руки, потом заложив их за спину, он вразвалку прошелся по комнате и остановился за своим стулом, вполоборота к Тыну.
— Я, правда, не знаю, что ты, собственно, имеешь в виду, и если ты не хочешь говорить — ладно, пусть так и будет. Но видишь ли, дорогой Приллуп, в этом грешном мире всякое дело, всякая сделка имеет свою плохую сторону. Где радость, там и печаль, сам знаешь. Но против печали я могу тебе указать хорошее средство, действительно хорошее, я сам его испытал. Вот послушай, Тыну: если, скажем, я вижу, что поступил неправильно,— это иногда случается, я ведь тоже не самый большой мудрец на свете,— или же если я сделал что-нибудь плохое — это тоже бывает, ведь и барин не без греха,— тогда я беру Библию и читаю ее до тех пор, пока не найду такие слова, которые сказаны прямо мне, которые подходят именно к моему делу так же, как мне впору этот сюртук. И вот когда я их прочту один раз, потом второй раз, потом третий — печали как не бывало, ее сдуло, как пыль с полированного стола.., Но ты должен читать то, что для тебя сказано,— понял, Тыну? То, что прямо-таки тебе сказано!
Пока Кремер говорил, Приллуп только раз шевельнулся, и полушубок его зашуршал, но какое он сделал движение, уловить было нельзя. Он по-прежнему стоял безмолвно, опустив глаза. Выслушав барина, он пожевал губами, как будто собирался сплюнуть, но не сплюнул. Кремер долго ждал, опершись грудью на спинку стула и тихонько покачиваясь в раздумье. А когда ответа так и не последовало, он, точно очнувшись, поднял голову и пробормотал:
— Почему ты только теперь ее так полюбил?
— Не знаю...— начал Приллуп, но сразу осекся и закрыл глаза; из-под сжатых век, точно капли ртути, побежали слезы, теряясь в густой бороде. Он быстро повернулся и вышел.
После него в комнате остался запах табака и овчины.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
С тех пор, как Тыну Приллуп начал торговать на рынке, его все время преследовала мысль, что покупатели к нему менее благосклонны, чем к его конкурентам-молочникам. Он только не мог понять, какая сила заставляет людей проходить мимо его дровней или телеги и обращаться к соседу слева или справа: в чем тут причина — в его товаре или в нем самом. А так как Приллуп не находил ничего плохого в своем масле и молоке, так как он делал все возможное, чтобы они были не хуже, чем у остальных, и считал, что вежливостью и проворством он даже превосходит своих соседей, то бедняга оказался перед неразрешимой загадкой. Ему очень часто приходилось уезжать с базара последним и распродавать товар на улицах — еще и теперь, на второй год торговли! То, что он замечал на рынке, повторялось и с перекупщиками: они так или иначе увиливали от него, а почему — неизвестно; а среди более постоянных встречались такие, что хотели брать в долг или не платили вовремя,— от тех Приллуп сам вынужден был отказаться.
Что же тут было «с душком» — товар или купец?
Или и тот и другой?
И что это был за душок?
Тыну всегда следил, чтобы кадушки, ящик для масла и бадейки были чистыми, какого бы труда его жене это ни стоило; аккуратно подстригал бороду, требовал чистый шейный платок, а уезжая по утрам из трактира, старательно умывался; у него всегда была наготове зазывно-приветливая улыбка, он сразу же ее напяливал, поставив телегу на свое место в ряду или же отдавая товар лавочнику. Но разве все это могло побороть ту неуловимую, словно в воздухе разлитую враждебность, которая окружала Тыну, как только его повозка, груженная товаром, въезжала на городскую мостовую или когда па рынке перед шеренгой молочников показывались первые покупатели. У других торговли шла бойко, у него — с грехом пополам,
!)то странпио ннлсмшо заставляло его приглядываться и прислушиваться к покупателям, что, впрочем, почти ничего ому но объясняло. Одни, посмотрев ему в лицо, усмехались и проходили мимо, другие делали то же самое с серьезным или рассеянным видом, третьи покупали у него два три раза, а после этого переходили к другим. Короче говоря: кое-кому, очевидно, не нравился он сам, а кое-кому — ого товар. Тех и других было гораздо больше, чем постоянных клиентов, довольных и товаром и продавцом. Поэтому миэкюльскпй молочник больше, чем кто-либо другой, имел дело со случайными покупателями, которые не выбирали ни торговца, ни товар и появлялись только один раз. Однако неодобрительных замечаний ему почти не случалось слышать: если насчет молока или масла кто-нибудь и ронял словечко, то о нем самом — никогда. Приллупу оставалось только с горечью размышлять над загадкой: чем жо все-таки выигрывают конкуренты, которые, как он знал, и равняться с ним не могут в расторопности и заискивающей любезности? Но сколько ни бился, так и не разгадал: те ничем не были лучше его. То же самое и с товаром. У каждого случалось, что масло или простокваша иной раз оказывались неважными, но шишки потом валились только ла Приллупа, а не на других. Почему, откуда такая разница? Что за враг его преследует?
Приллуп так и не смог напасть на его след, тем более что явных недоброжелателей у него как будто не было; поэтому он решил бороться с окружавшей его враждебностью подкупом и задабриванием, причем как можно шире — это представлялось ему неизбежной необходимостью. Преследуемый смутным ощущением, что весь мир против него, он старался всех, с кем сталкивался поближе и в пути, и в родных местах, улестить не только приветливым словом, но и щедростью. Молочники, лавочники, мясники, трактирщики, знакомые попутчики — все они не раз утирали бороду после Приллуповой водки или пива, а если кто из земляков заглядывал на хутор Куру, званым или незваным, то уж для него не жалели ни вина, ни закуски. Мясники, выезжавшие из города, чтобы закупить скот на дороге, коротали часы ожидания в трактирах, играя в карты на деньги. Чтобы потрафить им, «свойский парень — Мяэкюла» соглашался подсесть к их компании и редко когда оставался в выигрыше. Не забывал Тыну и знахарку из Сутсу. Проезжая по зимней дороге через реку и болото, а затем через деревню Тапу и зная, что Трийну не прочь хлебнуть крепенького, Приллуп не раз совал в дверь хибарки миловидную зеленоватую бутылочку. В благодарность ему иногда вручали белый порошок, тонкий, как мука, таинственного запаха и вкуса, весьма полезный против сглаза и наговора, и наказывали время от времени подмешивать его в молоко и масло.
Но потом к загадочной враждебности добавилось и нечто другое, что также пришлось сглаживать и преодолевать.
Тайна просочилась наружу.
Ни Тыну, ни Мари не заметили, с чего это началось. Сперва это было вроде дымки, еле видной и неуловимой. И возникло, конечно, здесь, в родных местах.
Но раз от разу, от случая к случаю, изредка и постепенно, Приллуп начал примечать, как нет-иет да и сверкнет в глазах у земляка насмешливая искорка, как язвительно скривится рот и раздастся фальшивый смешок. И началось все это гораздо раньше, чем были произнесены первые колкие и обидные слова.
Если Приллуп спрашивал жену, не замечает ли и она чего-нибудь, Мари почесывала затылок под платком, в раздумье глядела на очаг и, наконец, позевывая, отвечала — ну да, мол, конечно, этого надо было ожидать, ведь человек — не дух бесплотный. Говорилось это с невозмутимым спокойствием, которому Приллуп мог бы поучиться.
Тыну попытался взять с нее пример, да не смог. Не было внутренней опоры. Он пробовал вертеть головой на манер Яана, но потом забывал об этом, и земляки видели его понурым. Он пробовал храбро смотреть им в лицо, смеясь, балагуря, бахвалясь, но шутки получались пресные, и по спине пробегал колющий, обессиливающий озноб. И в конце концов он вынужден был их угощать, гладить по шерстке льстивыми словами, задабривать, чтобы они не заходили слишком далеко, не заставляли его напрягаться сверх сил, не испытывали постоянно его выдержку. Л выдержка ему понадобилась немалая, когда слушок проник и в придорожные трактиры, и на церковную площадь, проник поразительно быстро, точно молву разнесло божьим ветерком.
И земляки принимали даровые угощения даже с каким-то особенным удовольствием; в усадьбу Куру теперь захаживали целыми ватагами, хотя для молодежи, составлявшей большинство гостей, в доме Приллупа не было подходящих сверстников — парней и девушек. Тайна хозяев дома никого но смущала. Она лишь давала повод для яз-иитольного хихиканья у них за спиной. Что же касается более пожилых гостей, то среди них, несомненно, нашлись бы замужние женщины и женатые мужчины, которые в тайниках души были бы не прочь оказаться на месте Мари и Тыну: хозяевам хутора Куру явно жилось хорошо,— пожалуй, даже слишком хорошо.
А ведь люди могли думать и совсем иначе, Приллуп даже замечал, что кое-кто думает иначе. Но пока они обходились с курускими хозяевами по-приятельски, Тыну казалось, будто он как-то поправил дело, чего-то добился; у него гпиюиилоеь легче па душе, когда они приходили снова, приходили веселой гурьбой, приходили с гармонью и песнями.
Одни ко ВИСКИ его внезапно, за одну зиму, посеребрила седина. В руках появилась дрожь, веки всегда горели, движения, раньше такие медлительные, стали беспокойными, лихорадочно-судорожными. Иногда, перед днями платежа, Мари заставала его за подсчетом денег: пальцы тряслись, он снова и снова смешивал разложенные на столе кучки бумажек и монет и все никак не мог сосчитать выручку.
О том, как идет его торговля, Тыну рассказывал жене очень скупо — ему в этом помогала замкнутость и обособленность Мари. Вообще же он, особенно когда бывал навеселе, пытался перед ней притворяться, будто его надежды вполне оправдались; только рот иногда невольно кривился. Он тщательно следил, чтобы его дом, жена и дети были обеспечены всем, насколько позволял его достаток.
Из города Приллуп стал чаще возвращаться под хмельком. Болтливо-благодушное настроение, в котором всегда бывал подвыпивший Тыну, теперь иногда сменялось злобным раздражением по самому пустому поводу или вовсе без повода. Тогда он начинал браниться, придирался к жене и порой готов был от слов перейти к действию.
Так и случилось однажды в конце зимы. Он приехал в сумерки, и домашние, сидевшие в горнице, этого не заметили. Прибыл Тыну веселым: в раскрытую дверь горницы вдруг покатились поодиночке крупные оранжевые апельсины.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20