А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

При всей суровости режима ему не могли отказать в переводе на больничную койку, однако попытки тюремного врача Савицкого, человека отзывчивого и гуманного, как-то и еще облегчить положение Дубровинского, не имели успеха. Он при встрече сказал Анне, что если последует решение Особого совещания, проект которого подготовлен Климовичем, ее мужа могут по этапу направить в Сибирь, не считаясь с состоянием его здоровья.
— Ах, знаете, мадам, как бесчувственны в наше время люди! — скорбно восклицал он.— Разумеется, при очень значительных обострениях болезни ему окажут некоторую медицинскую помощь. Но если такие обострения возникнут на тяжелом и неблизком пути в Сибирь? Кто о нем позаботится? И какое может быть лечение в его положении? Болезни нужно не лечить, а предупреждать их развитие.
— Господин Савицкий, я очень благодарна вам! Все, о чем вы сейчас говорите, я знаю. Посоветуйте, что именно я должна еще предпринять. Нравы начальства вашего вам лучше меня ведомы.
— Одних только моих врачебных свидетельств мало, мадам! Добейтесь назначения консилиума, добейтесь замены Сибири какой-либо южной губернией. Добейтесь,— он даже понизил голос, хотя они были совершенно одни,— добейтесь замены ссылки в Сибирь высылкой за границу. Для лечения.
— Это возможно?
— Это совершенно невозможно, мадам! Но вы добейтесь. Анна сделала невозможное. Она заручилась разрешением московского градоначальника Рейнбота пригласить для осмотра врача Обуха, ранее лечившего больного. И Обух вместе с Савицким составили должное медицинское заключение. Более того, Обух по давней своей дружбе с Тимофеевым, почетным лейб-медиком двора его императорского величества, убедил того послать еще и личное свое письмо Рейнботу, в котором Тимофеев умолял выслать Дубровинского за границу, «чтобы дать ему возможность хотя бы напоследок подышать чистым, теплым воздухом». И это не было ни жалостливыми словами, ни хитрой уловкой,
Врачи профессионально понимали, что тюрьма или Сибирь очень скоро сведут Дубровинского в могилу.Не было жалостью и постановление Особого совещания, скрепленное подписью всесильного министра, о разрешении назначенному к ссылке Дубровинскому выехать за пределы страны для лечения.
Председательствовал на заседании Особого совещания стремительный, категоричный товарищ министра внутренних дел Макаров — эхо Столыпина. Выслушав вялый доклад директора департамента полиции Трусевича по длинному списку лиц, подлежащих разного рода репрессиям, и наклонами головы с Трусеви-чем во всем соглашаясь, он остановил свое внимание на фамилии Дубровинского.
— Позвольте, Максимилиан Иванович, здесь у меня иное мнение. Ведь это именно тот гусь, которого мы лет десять не выпускаем из своего поля зрения, которого арестовываем уже в четвертый раз и который, без сомнения, является весьма вредной фигурой!
— Так точно, Александр Александрович! — подтвердил Тру-севич.— Но относительно смягчения меры наказания, помимо настоятельного ходатайства его самого, его жены и врачебного консилиума, имеется соответственное представление также московского градоначальника Рейнбота. Отклонить? Дубровинский действительно человек опасный.
Макаров выпрямился в кресле, сощурил глаза, что всегда у него было признаком этакого внутреннего озарения, дозволявшего принимать самые неожиданные решения.
— Нет! — сказал он и от удовольствия даже прищелкнул пальцами.— Поддержим Рейнбота. Более того. Назначить Дубровинскому ссылку не четыре года, а три года. Выслать не в азиатскую Россию, а в Вологду. Наконец, разрешить ему вместо ссылки выехать за границу. Пусть лечится! Вы удивлены? Но скажите, что такое Дубровинский и где он для спокойствия государства опаснее? Дубровинский не теоретик марксизма, подобно Ленину. Он организатор, человек практического склада. Притом удивительный фанатик! А живя за границей, он быстро превратится в завсегдатая тамошних кафе и ресторанов, в обычного болтуна, и не больше. Здесь же он будет без конца создавать центры притяжения революционных сил. Вы уверены, Максимилиан Иванович, что сумеете удержать Дубровинского в ссылке? Было бы правильнее всего предать его военно-полевому суду. Но возможный момент мы упустили. Пренебречь состоянием его здоровья — значит возбудить без нужды общественное мнение. Господа, а мы обязаны, где это полезно, все же соотносить с ним ваши действия. Если бог примет душу Дубровинского в Женеве или в Париже, это в любых отношениях, право же, лучше, неже-ли его душу примут черти в Вологде или Сибири. А вам, Макси-
милиан Иванович, следует дать за рубеж специальное указание превосходному Гартингу, чтобы с первых же дней он посадил на хвост Дубровинскому толкового агента.
И уже в середине мая, уплатив положенный сбор, Дубровинский получил проходное свидетельство. Это казалось фантастикой. Фантастикой еще и потому, что его словно бы подстегивали сжатыми сроками выезда в то время, когда и сам он страстно желал этого, чтобы успеть как делегату попасть на съезд, который намечалось провести в Копенгагене, но открыли его, по слухам, как будто бы в Лондоне.
На сборы давалось всего три дня, без права отлучки из Москвы. Дубровинский представлял себе, что эти три дня он будет жить точно в фонаре, просматриваемом филерами насквозь. Нельзя было давать им в руки нити, связывающие его с товарищами. Он не решился даже поселиться по старой дружбе у Никитина, а попросил приюта у Сильвина, зная, что за Сильвиньш так и так установлена слежка. Не посылал никому и писем. Анна помогала ему в сборах. Она понимала, что теперь долго, очень долго его не увидит.
— Ося, может быть, мне съездить в Орел и привезти сюда девочек? Или вызвать с ними тетю Сашу? — спросила она, помахивая нагретым утюгом и соображая, что надо бы прикупить еще пару-другую белья. А денег просто в обрез.
Дубровинский задумался. У него сладко кружилась голова. И от свежего воздуха в просторной квартире Сильвина, особо свежего после тюремной камеры. И от слабости, которая все время томила после того, как врачам удалось сбить высокую температуру, остановить кровохарканье. И от счастливого ощущения свободы, которой все-таки он уже пользуется и которая совсем неограниченно откроется ему через несколько дней, как только он окажется по ту сторону границы. Повидать малышек еще раз перед отъездом, послушать их милую воркотню? Но — и обязательно слезы. И увезти с собой долгую боль расставания.
— Нет, Аня, это будет жестоко,— сказал он.— Я и так их обманываю своими коротенькими появлениями. Пусть лучше привыкают думать о папе, который все ездит и ездит неведомо где.
— Я тоже должна привыкать к такой мысли, Ося? Во всяком случае, на ближайшие три года я себя к этому приготовила. А потом мы, кажется, с тобой заберемся в лесную глушь? — Анне хотелось этот разговор обратить в шутку.— Впрочем, ведь это к старости! Плохо долго быть молодой!
— И мне иной раз делается смешно, Аня, когда я подумаю о своей старости. Мне нынче исполнится всего тридцать лет. А допустим, обер-прокурору святейшего синода господину Победоносцеву восемьдесят. Он стар, ничего не скажешь — стар. Но этих его лет я достигну только в тысяча девятьсот пятьдесят седьмом
году. Ты можешь представить и себя и меня в таком возрасте? И можешь представить Россию в тысяча девятьсот пятьдесят седьмом году? Сколько еще нам нужно быть молодыми? Не ходить же целых пятьдесят лет в стариках! Но когда я оглядываюсь на прожитые годы, Аня, я вижу, как я долго живу. Такая длинная жизнь человеческая. И все же, Аня, давай назначим уход наш под зеленую листву не раньше середины века.
— Согласна! Но скажи, Ося, тебе достаточно будет с собой шести воротничков к сорочке? —Она помахала утюгом, засмеялась.— Мне хочется, чтобы ты выглядел там, как Плеханов.
— Тебе хочется, чтобы я походил на него только в части крахмальных воротничков?
Анна ничего не ответила, принялась гладить белье. Потом, словно бы между прочим, проговорила:
— Мне здесь, в товариществе «Мир», предлагают должность секретаря. Как ты смотришь на мой переезд в Москву? В Орле нам будет труднее.
— Да.— Он не знал, как отозваться на это.— Но там все же тетя Саша...
— Тетя Саша окончательно прогорела. Она решила все распродать с молотка — другого выхода нет — и уехать в Москву. После аукционной распродажи ей неприятно будет мозолить глаза орловской публике. С долгами она, может быть, и рассчитается, но вновь хотя бы самую маленькую мастерскую ей уже не открыть. А я, кстати, и шляпы шить не умею.
— Но как же с квартирой? Где вы будете жить?
— Есть выход, Ося. В Козихинском переулке можно снять по сходной цене большую квартиру. Две комнаты займем сами8 а остальные три, уже от себя, станем Сдавать нахлебникам.
— И я опять не смогу вас поддерживать,— с горечью проговорил Дубровинский.— Все это страшно меня угнетает. Не я о вас, а ты обо мне постоянно заботишься. Вместо Сибири я уеду в Лондон. И это ведь тоже только благодаря твоим хлопотам, Аня!
— Но мы же условились навсегда, Ося, что каждый делает то, в чем он сильнее другого! И еще. Ты твердо обещал мне, что станешь лечиться. Когда ты начнешь выполнять это свое обещание?
— Начал уже! Дышу свежим, не тюремным воздухом — значит, лечусь. Поеду по Европе — тоже лечение.
— Да, и станешь жить впроголодь, а ночи проводить в жестоких спорах. Там найдется с кем спорить! И это будет все твое лечение, Ося. Но я тебя ни от чего не отговариваю. Ты ведь тоже, не можешь отговорить меня не думать о тебе? Когда ты будешь в Лондоне? Дней через семь-вссемь?
Она замолчала. Дубровинский прижался щекой к щеке и понял: Анна беззвучно плачет.
В Лондон приехал он на пятый день. Везло ему неимоверно. И на границе, где без всяких проволочек обменяли ему проходное свидетельство на паспорт. И на пути в Англию, где отличное знание немецкого языка во многом избавляло от разного рода житейских трудностей, которых не оберешься, будучи «безъязыким». И наконец, совсем уже приятная неожиданность: на вокзале Черинг-Кросс, где в человеческом водовороте так легко было утонуть, его встретил Житомирский.
Если бы тот не окликнул: «Товарищ Петровский» — псевдоним, под которым Дубровинский был избран делегатом на съезд, в толпе встречающих он Житомирского не узнал бы. Когда-то, почти три года назад, мимолетное знакомство на квартире Мо-шинского, и только. Тогда Житомирский казался совсем юнцом да и теперь не очень посолиднел, но все же в его жестах и речи приобрелась какая-то округлость с оттенком наставительности.
— Удивлены? — спросил он, отнимая у Дубровинского небольшой чемодан и свободной рукой показывая, в какую сторону идти.— Я тоже удивлен. В этакой суматохе нелегко узреть нужного человека. К тому нее, признаться, я не особенно и ожидал вас сегодня, приехал на вокзал так, на всякий случай. Не на ковре ли самолете примчались вы в Лондон?
— Пожалуй,— сказал Дубровинский, с любопытством оглядывая открывшуюся перед ним вокзальную площадь, по которой медленно проползали двухэтажные омнибусы,— когда очень стремишься к цели, ковер-самолет всегда оказывается тут как тут.
— Браво! Вы оптимист! — заметил Житомирский.— У меня чаще бывает наоборот: когда спешишь, как назло, не только ковра-самолета — обыкновенного «ваньку», извозчика, не сыщешь.
— Я очень благодарен вам,— растроганно сказал Дубровинский.— Встретить меня — на это я никак не рассчитывал.
— Все проще пареной репы. Во-первых, мы получили теле грамму от московских товарищей, из коей можно было понять, что вы наконец освобождены из заточения и выезжаете сюда. Во-вторых, я как-то сразу, еще в Ростове, возымел к вам симпатию и запомнил вас в лицо. И в-третьих, я вхожу в состав хозяйственной комиссии съезда именно от фракции большевиков. Все это вместе взятое и привело меня на Черинг-Кросс. К тому же, как вы, может быть, помните, я врач по профессии, а вы, я знаю, серьезно больны и...
— Сейчас вполне здоров.
— Понимаю. Испили живой водицы. Иными словами, свободы. Здесь вы ее почувствуете еще больше. Ради смеха подойдите к любому полисмену и — вот вам первая фраза по-английски — спросите его, как проехать в «Бразерхуд черч». Если он задумается, добавьте: «На конгресс русских социал-демократов».
И он вам объяснит самым точнейшим образом, при зтом обязательно похлопает по плечу.
— Почему похлопает обязательно?
— Потому что все лондонские полисмены читают газеты и, следовательно, знают о нашем съезде. И наконец, каждый английский полисмен считает себя на голову выше любого из русских дикарей.
Они влезли в пестро размалеванный рекламными надписями омнибус и поехали. Житомирский чувствовал себя словно рыба в воде — видно было, что к лондонскому укладу жизни он вполне притерся. Дубровинский спросил его, куда они сейчас едут, и Житомирский ответил как само собой разумеющееся:
— Да прямо в эту самую «Бразерхуд черч». Не спрашиваю, нуждаетесь ли вы с дороги в отдыхе, вы же сами заявили, что здоровы вполне. А сегодня последний день съезда. И мы, вероятно, попадем лишь к самому концу заключительного заседания,
— Ну, тогда мне еще раз повезло! А я дорогой примирился с мыслью: не успею.
— Съезд мог бы кончиться и раньше, но его затянули меньшевики долгими спорами и о порядке дня да и вообще скандалами по любым вопросам,— сказал Житомирский, устраиваясь с Дубровинским поближе к раскрытому окну. Май месяц, но в омнибусе было по-летнему жарко.— Съезд мог бы и еще продолжаться, потому что повестка его не исчерпана, однако и денег нет, положение в этом смысле сверхтяжелое, и помещение должны освободить, а где же так быстро найдешь новое... Кстати, сегодня все заседание ведет Владимир Ильич. Тяжелый день. Принимаются резолюции. Предстоят выборы в Центральный Комитет. Меньшевики костьми лягут, чтобы не допустить туда Ленина.
— А нам надо костьми лечь, чтобы Ленин был избран! — сердито сказал Дубровинский.
— Само собой. Но этого мало. На меньшевистское «лечь костьми» против Ленина не худо и нам «лечь костьми», скажем, против Мартова и Дана. Око за око, зуб за зуб.
— Значит, и на этом съезде нет доброго согласия.
— А какое же может быть согласие, если в партии по-прежнему остаются фракции! — воскликнул Житомирский.— Меньшевики стакнулись с бундовцами, зато на нашей стороне поляки, латыши и литовцы. И в целом побеждаем мы. Но с боем, с боем, Иосиф Федорович! Вот, скажем, об отношении к буржуазным партиям. Казалось бы, чего яснее. Главной движущей силой и гегемоном буржуазно-демократической революции является пролетариат, а его союзником—крестьянство. Так нет же, и теперь, на съезде, меньшевики добивались, чтобы руководящую роль признать за либеральной буржуазией, то есть толкнуть рабочую партию в объятия кадетов.
— Словом, поправить Маркса! Устроить ему ревизию!
— При открытии съезда Плеханов заявил: «К счастью, в нашей партии почти нет ревизионистов, оппортунизм слаб». Ленин в ответ ему: «Оппортунизм слаб. Пожалуй, если считать слабыми произведения самого Плеханова!»
— А резолюцию какую приняли?
— Нашу! Да и по всем другим вопросам прошли или проходят наши проекты резолюций. В крайнем случае с некоторыми поправками. И о думской тактике, и о профессиональных союзах, и о рабочем съезде — тут меньшевиков с особым треском провалили, и об организационном уставе. Теперь никакого двоецентрия, редакция Центрального Органа партии будет назначаться ЦК и ему подчиняться. Единственно, в чем, кажется, нас подомнут меньшевики, так это насчет партизанских выступлений и вообще подготовки к вооруженному восстанию. Они призвали полностью сложить любое оружие, кроме, так сказать, языков, и распустить все рабочие боевые организации.
— Как? При любых условиях? А если народные массы вновь всколыхнутся и восстания станут неотвратимыми?
— Все равно, при любых условиях. Словом, черносотенцы нас бить могут, а мы их — не смей. По моим расчетам, как раз сейчас голосуется эта резолюция. Жаль, конечно, Иосиф Федорович, что попали в Лондон вы под самое закрытие. Наряду с большой важностью, которую имеет этот съезд и ваше в нем участие, он просто еще и интересное зрелище...
— Наши внутрипартийные битвы всегда интересны, но не как зрелище. В этом, товарищ Житомирский, с вами я не согласен.
— Кстати, здесь я Отцов. Так и называйте при людях, на случай — попадет потом мое имя в лондонскую печать. И вы твердо держитесь своей новой клички — Петровский. Это постановлено съездом и касается всех, хотя, в частности, нас с вами и не. должно бы касаться. Мы после съезда в Россию возвращаться не будем, а здесь безопасно, не арестуют... Ну, а насчет зрелища — это же для красного словца. Представляете себе, к примеру, такую картину. Маленькая, уютная церковка, строгая готика — впрочем, вы это сами увидите,— внутри, поскольку она англиканская, великолепный двухсоттрубный орган, и вдруг из уст седеющего и похожего на патера Плеханова звучат такие слова:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104