А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

– Как же она очутилась здесь?– Очень просто. Пять лет назад мы приобрели дом, где живет одна сеньора, – очень старое здание в глухом переулке, зато в самом центре. Я купила дом за вполне умеренную цену, надеясь впоследствии хорошо им распорядиться, поскольку там проживает старушка преклонного возраста, до недавних пор находившаяся в услужении у одного семейства, все члены которого то ли умерли, то ли исчезли. Что именно с ними произошло, не поймешь, старушка ничего толком объяснить не может, но суть в том, что ей позволено жить в этом доме. Дом достался в наследство племянникам, проживающим в бывшей Югославии, ныне на территории Хорватии. Я видела их в тот день, когда они приезжали подписывать бумаги, – муж с женой тоже весьма почтенных лет. Они так и не захотели войти в дом, даже чтобы поздороваться со служанкой. Впрочем, возможно, они и не были с ней знакомы. Все, что находится в доме, прежний владелец передал в собственность служанки. Мы заключили договор, по которому вступаем во владение землей и зданием, однако не вправе ими распоряжаться, пока жива сеньора Фламель. После ее смерти все, что есть в доме (книги, мебель, картины и прочие произведения искусства), переходит в собственность дочерей сеньоры Фламель, которые живут сейчас в Лондоне.Произнесенные Иоландой имена бессмысленно кружились и сталкивались в моей голове. Маэстро Канчес – так звали мудреца, который умер, направляясь вместе с Фламелем в Париж, чтобы изучать рукопись Авраама. Почему служанка, живущая в старом доме, носит фамилию Фламель? Быть может, это и есть Перенелла? Но если так, почему она живет одна? А Канчес? Неужели он потомок того ученого XIV века? Мое замешательство росло, как и нетерпеливое желание поскорее во всем разобраться.– Иоланда, ты можешь рассказать мне про рукопись?– Почему бы и нет? Старушка уже полуслепа, а Адольфо – прирожденный мародер, вот он и предложил изрядную сумму за старинные книги из библиотеки. Только сеньора заупрямилась: книги, дескать, не ее. Адольфо обхаживал ее, как мог, часто приглашал к нам обедать. Старушка привязалась к нашим детям и сделалась почти членом семьи. Очень приятная женщина, только не любит разговаривать о прошлом. Она никогда не рассказывает о своих хозяевах, никогда не упоминает о своей семье, и одиночество как будто совсем ее не тревожит. Мой муж-болтун, – (Адольфо улыбнулся с польщенным видом), – говорит, что в конце концов нам придется подсыпать ей в тарелку крысиного яда, потому что старушенция вовсе не собирается умирать. А ведь ей, судя по виду, уже перевалило за восемьдесят. В общем, убедившись, что Адольфо – художник, поэт и большой книгочей да вдобавок любитель древностей, она пообещала, что однажды продаст нам все книги, кроме тех, что стоят на полках в ее спальне, самых, по-видимому, старинных. Но моему благоверному нужно все потрогать и все проверить, поэтому однажды, когда старушка отправилась со мной к врачу, он обследовал полки в ее спальне. В основном там оказались латинские бревиарии, в которых ничего невозможно разобрать; по большей части – богословские сочинения. Но есть там и другие книги – математические, медицинские, алхимические трактаты, и я в толк не возьму, почему наша драгоценная бабуля так за них держится. И вот, когда Адольфо листал страницы самого объемистого фолианта, на пол выпала тетрадь из старой выделанной кожи, всего-то в два десятка плотных листов. Адольфо подобрал эту тетрадку, а позже, когда мы расплатились с сеньорой за библиотеку – не думай, что старушка мало запросила, – она рассказала нам о пропаже рукописи и была крайне встревожена, поскольку рукопись принадлежала хозяину и служанка обещала хранить документ до конца своих дней. Она понятия не имела, почему следует так беречь эту книжицу, которую она сама не могла прочесть и которая никому не предназначалась. Старушка спрятала тетрадку в толстом химическом трактате, надеясь, что тогда рукопись не прилипнет к рукам какого-нибудь любопытного охотника за древностями. Бедная женщина обнаружила пропажу случайно, несколько месяцев спустя, наводя порядок в спальне, и заподозрила рабочих, перевозивших библиотеку. В общем, она только пожала плечами и сказала: «Мой хозяин уже не встанет из могилы, чтобы потребовать отчета об этой книжке». На том дело и кончилось.– И что было дальше? – спросил я.– Однажды, – продолжала Иоланда, – Рикардо рассматривал новые приобретения мужа. Он уже часа два рылся в книгах, когда мой несносный Адольфо, – (Адольфо блаженно улыбался, наслаждаясь красноречием жены), – решил побахвалиться и показал Рикардо свою находку. Рикардо изумленно вытаращил глаза, пролистал рукопись и предложил нам за нее невероятные деньги. Сперва Адольфо сказал, что рукопись не продается. Но у Рикардо был домик неподалеку от Торревьехи, почти на пляже, роскошное местечко. Мы там однажды проводили лето, и Адольфо пришел тогда в восторг от замечательного освещения в гостиной на верхнем этаже – само собой, художнику оно необходимо. И тут Рикардо предложил: «Меняю манускрипт на мой дом у моря». Мой горемычный супруг обалдел от подобного предложения и громко и решительно ответил: «Да!» В общем, на прошлой неделе мы подписали с Рикардо все бумаги и передали ему рукопись.– Иоланда, Адольфо, простите меня за прямоту, но вы заполучили рукопись, не принадлежавшую этой сеньоре, и купили библиотеку, которую нельзя было продавать.– Хочешь сказать, что мы ее надули? – Иоланда сразу посерьезнела.– Ну, в общем… – Я уже раскаивался, что стал пререкаться со своими гостеприимными леонскими друзьями.– Знаешь, сколько мы заплатили за библиотеку?– Нет.– Больше трехсот тысяч евро. Больше, чем заплатили за дом.– Как погляжу, ты большой оригинал и большой хитрец, Адольфо.– Лучше скажи – безумец, влюбленный в старинные фолианты. Там оказалось одно из первых изданий «Дон Кихота», а в другом редчайшем экземпляре собрано несколько трагедий Шекспира и бесценная «Божественная комедия». Знаешь, я вывез также и полки, а взамен обставил там мебелью комнату в семьдесят квадратных метров.– Прости мою резкость, Адольфо, я вовсе не ищу ссоры.– Брось, не волнуйся: ты друг Рикардо, поэтому мы относимся и к тебе как к старому другу.– А та сеньора – не француженка?– Нет. По-моему, она из Бургоса.– Откуда же у нее такая фамилия?– Это не настоящая ее фамилия. Сеньора взяла ее в честь своего благодетеля.– Ты не знаешь, когда умер ее хозяин?– Если верить ее словам, много лет назад.– А что представляют собой потомки сеньора Фламеля?– Они вели себя очень сдержанно и почти не говорили по-испански. Кажется, у них есть две дочки, которые живут в Лондоне. Больше они ничего не сказали. Просто получили деньги, расписались, а на следующее утро уже улетели во Франкфурт, а оттуда – в Хорватию.«Не связана ли каким-либо образом эта чета с Виолетой и Джейн?» – подумалось мне.Отдельные кусочки истории как будто хорошо подходили друг к другу. Но видимость часто обманчива, и я не мог делать поспешных выводов. Если Рикардо и Канчес имели возможность перевести рукопись здесь, зачем они двинулись в Лиссабон, зачем рискнули пересечь границу между Испанией и Португалией? Ведь таможенный досмотр опасен для драгоценной книги, ради обретения которой секретные службы Израиля убьют кого угодно. На первый взгляд все делалось в глубокой тайне, никто ничего не знал, но столь великое сокровище – если я не ошибся в своих предположениях – способно пробудить алчность во многих людях. И если Адольфо и Иоланда рассказали всю историю незнакомцу лишь для того, чтобы похвастаться своей предприимчивостью, что же они способны открыть близкому другу? Кстати, какова во всем этом моя роль? Почему Рикардо был так заинтересован в моем приезде?В ту ночь в приюте голландских монахов я почти не сомкнул глаз. Голова моя была словно в тумане, меня уже мало заботило завершение Пути Апостола, я думал только о Лиссабоне и о своей встрече с Рикардо. Все мои помыслы были обращены к чудесной книге, пределу мечтаний множества людей, оставивших след в истории.На следующий день, поднявшись ни свет ни заря, я распрощался с голландскими братьями, снова ступил на тропу кающихся паломников и направился в сторону Рабаналя.Машинально переставляя ноги, я вспоминал прощальные слова Иоланды и Адольфо: «Рамон, не забывай про нас!» Такие слова слегка меня удивили. Можно было подумать, что мне предстоит подняться в высшие сферы и вытянуть из низов Иоланду и Адольфо – при всех-то их огромных деньжищах! Я ничего не понимал; мне подумалось, что я никогда больше не увижу этих людей.Несмотря на свои сорок лет, порой я бывал наивен, как ребенок, простодушнее главного героя знаменитой повести Вольтера. Имеется в виду философская повесть «Кандид, или Оптимизм».

Секреты нашей жизни, нашего общества открывались передо мной слишком поздно; люди моего поколения уже становились президентами, руководителями компаний, даже королями, а я растрачивал силы на борьбу с годами, так и не обретя своей подлинной сущности. Я осознавал, что просто хочу затормозить развитие своей жизни, чтобы вечно пребывать именно в этом возрасте. Фламеля и Фулканелли я представлял себе бессмертными старцами, выглядящими лет под восемьдесят. К подобному существованию я не мог относиться серьезно; больше того, сам бы никогда на такое не согласился.Я достиг вершины. Либо я обретаю бессмертие сейчас, в своем нынешнем виде, либо, как все остальное человечество, доживаю отпущенный мне срок – но в теле сорокалетнего мужчины.От подобных мыслей мне самому становилось смешно, мои требования казались несусветной глупостью. Я кружился в водовороте ребяческих грез, примитивных и наивных, и, когда меня несло в этом направлении, чувствовал, что предаю Виолету и Джейн. Теперь мои мысли вертелись вокруг наших отношений; я все упрощал. То были грязные, пошлые рассуждения – сестры никогда бы меня не простили, если б узнали о них. Мне представилось, что я просто встретился с двумя проститутками, переспал с ними в обмен на пригоршню монет, а потом, чтобы себя оправдать, выдумал фантастическую историю.Я быстро отогнал от себя столь недостойные мысли. Одиночество и усталость – я прошагал целый день и почти ничего не ел – совсем лишили меня веры. Поняв, что со мной происходит, я заставил себя думать о счастливых лондонских деньках и о встрече с Жеаном де Мандевиллем. Память о тех замечательных временах укрепила мои силы, как бальзам.«Светлые мысли тоже способны исцелять», – подумал я, исполнившись оптимизма.Диапазон моих чувств был огромен: меня швыряло от отчаяния к надежде и обратно. И мне вспомнился совет Мандевилля: «Когда заблудишься на Пути, извлеки из своего сердца самый главный компас и всегда ищи свою Полярную звезду, намечай надежный ориентир и двигайся к нему, и тогда увидишь, что непреодолимых препятствий не бывает».Голос мудрого друга наставлял меня: «Ищи книгу, готовься испробовать все на себе. Впрочем, возможно, сперва тебе придется отыскать человека, который вручит тебе ключ к философскому деланию. Когда ты встретишь такого человека, ты должен будешь отправиться в указанное им место и завладеть ключом раз и навсегда. Ничто не сможет помешать тебе, и ты получишь ключ».Только я не знал, чего именно хочу: обрести самого себя, добыть ключ к универсальному снадобью, просто погрузиться в ощущение счастья и любви, столь редкое в этом мире, – или же мне нужно все сразу? Меньше всего в тот момент меня интересовало золото, такая цель казалась мне заурядной и пустой. Однако, по здравом рассуждении, богатство – тоже ключ к счастью и благополучию. На мгновение я уверился, что стремлюсь постичь и приласкать этот мир, играть вместе с богами, видеть, как все течет, не сливаясь с этим изменчивым и разрушительным потоком. Мне хотелось быть лишь свидетелем человеческой трагедии.Нервы мои воистину расшатались: столько народу шагало вместе со мной. Все это походило на ярмарку, слишком уж много было вокруг шутовства.В шесть вечера я добрался до остановки и сел на автобус, который шел в Понферраду, затем в Арсуа, а конечную остановку делал в Сантьяго-де-Компостела. Но мне нужно было выйти в Арсуа, чтобы последнюю часть пути проделать пешком. Я понимал, что жульничаю, однако мне было не важно, получу ли я грамоту под названием «Компостела», заверяющую, что я действовал ради «Pietis causa». «Благое дело» (лат.).

Мыслями я находился в Лиссабоне, а телом – в нескольких километрах от могилы апостола.В приюте деревушки Мелиде я уснул, как младенец; я был настолько измотан, что встретил одиннадцатый час утра еще в постели. Быстро вскочив, я позавтракал и бросился в собор, где уже собрались сотни пилигримов.Стадное чувство вызывало у меня отторжение, но я скрупулезно проделывал то же, что остальные. Не такого я ожидал от паломничества. Это все больше напоминало экскурсию японцев во французский город Лурд, когда три десятка автобусов заполоняют площадь перед Санктуарием. Откровенно говоря, паломничество показалось мне обычным коммерческим предприятием. Бары, рестораны и сувенирные лавки в окрестностях собора извлекали из него немалую выгоду, каждый уголок прекрасного города был заражен потребительской лихорадкой.Мне хотелось убраться из Сантьяго не меньше, чем попасть в Лиссабон, однако пришлось задержаться еще на день, чтобы обменять дорожные чеки, обзавестись чемоданом, приодеться и передать снаряжение паломника тому, кто нуждался в нем больше, чем я. Потом я намеревался взять напрокат мощный автомобиль и отправиться в столицу Португалии.Я всегда ощущал, что имею право сомневаться, задавать вопросы и докапываться до правды. Слепая вера никогда меня не привлекала. Я сомневаюсь, ищу, вопрошаю – вот что поддерживает во мне жизнь. Мне нравится отказываться от старых привычек, увлекаться новыми идеями и менять образ мыслей. Но как будет рассуждать человек, проживший семь столетий? Станет ли он придерживаться застывшей идеологии, будет ли слепо верен все той же религии, тем же жизненным принципам, что и пятьсот лет назад? Такая инертность меня угнетала. Если бы мне досталась жизнь в тысячу лет, я бы обязательно шагал в ногу со временем. И если бы в десятом веке я был несокрушимым воином, которому для победы в схватках необходимо владеть мечом и держаться в седле, теперь я стал бы пользоваться современным оружием или компьютером. Что же касается политических взглядов, будь я в 1315 году знатным дворянином, в наше время я не сделался бы сторонником правых.Я снова задумался о скоротечности жизни. Если человек уже почти ни на что не годен, когда ему переваливает за восемьдесят, почему я убежден, что человеческому существу для свершения жизненного цикла необходимо прожить тысячу лет? Мне казалось, что тогда все жизненные этапы тоже должны растянуться. Например, в мире, где живут тысячу лет, детство должно было длиться лет пятьдесят, юность – триста, зрелости полагалось бы занимать лет четыреста, а все прочее отводилось бы почтенной и незамутненной, ничем не омраченной старости. Я вспомнил, как Жеан однажды сказал, что философ, победивший смерть и достигший благодати, после этого всегда пребывает в возрасте зрелости – спокойной, мягкой, разумной, исполненной мудрости и самопознания, неторопливой, долгой и услаждающей. Словно лучшая часть нашей жизни удлиняется на сотни лет, пока мы сами не пожелаем освободиться от бремени тела и превратиться в бесплотную душу, в дух, энтелехию, Энтелехия – термин философии Аристотеля, обозначающий актуальность, осуществленную цель, действительность.

в нечто, напоминающее язык пламени, изображенный во франкистской энциклопедии «Альварес». Но все это слишком примитивно; это лишь упрощение, подогнанное под наш нынешний рационализм.Тут же я подумал еще об одной проблеме, которая всегда была для меня неразрешимой, – о любви. Идя по улице и ловя на себе взгляды встречных девушек, я думаю: вот эту, молоденькую, я мог бы любить двадцать лет, вон ту – десять, эту – пятнадцать, а ту, что подальше, – лет пять. Полагаю, такие же дурацкие мысли могут возникнуть и в голове женщины, ведь в этом отношении мы устроены одинаково. Итак, я признаю свою ограниченность, свою неспособность любить. И хотя мне не нравится говорить такое вслух, поскольку это некорректно, мы, мужчины, полигамны. Впрочем, женщины тоже.Млекопитающие, как правило, полигамны, а мы ведь млекопитающие. Само собой, в мире насекомых и других животных встречаются иные отношения: есть, например, пчелиные матки, которым нужно сразу много самцов, но мы, люди, не относимся к этому разряду. Идя по улице, я схожу с ума, ощущая возможность любви, помноженную на десять, на сто, на тысячу. Разумеется, я выступаю с животных позиций, мои рассуждения бестактны, и, если бы кто-нибудь их услышал, на меня посмотрели бы с презрением.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44