А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


* * *
Когда вспоминаешь все приведенные здесь высказыва­ния о музыке, бросается в глаза, что большинство из них принадлежит писателям. Значит ли это, что они более тонко чувствуют музыку и лучше других разбираются в ней? Нет, конечно. Просто эти люди владеют даром слова, умеют ярко и точно выразить то, что чувствуют все лю­бители музыки. И нередко, для них разговор о музыке, слово о ней становится еще одним способом, случаем пе­режить музыкальные впечатления. «Раздумывая над ис­кусством, чувствуешь его сильнее», - заметил Стендаль, для которого, кстати, и само литературное творчество было, по его выражению, способом записать «музыку своей души».
Итак, из всего, что мы узнали сейчас от любителей музыки, можно сделать вывод: музыка от простейших до самых совершенных своих форм действительно доступна каждому. И многое может дать человеку. Главное усло­вие - не робеть и идти навстречу большим произведениям - опере, симфонии, и слушать, слушать, слушать. Быть серьезным в своих намерениях. Понимание музыки придет обязательно. И то, что человек откроет в ней, будет и открытием в нем самом лучшего, благородного, сердечного.
Все это мне хотелось бы высказать моему случайному собеседнику - водителю такси; убедить его в том, что, он не прав, думая, будто большая музыка создана не для него.
К сожалению, так думают очень многие. И вероятно, даже далеко не всех убедил я своими примерами...
Приведу еще один аргумент, по-моему, очень сильный и убедительный.
Вот как все было, со слов очевидца, старого большеви­ка П. Н. Лепешинского:
«...Подползла проклятая зима 1919 года. Повсюду тол­ки в Москве о топливном кризисе, о сыпняках... Жуткое чувство тревоги не только охватывает душу обывателя, но и проникает в кремлевские палаты. В зале большого Совнаркома царит тягостное настроение. Среди всеобщей унылой тишины представитель малого Совнаркома т. Галкин делает доклад относительно спорного, не вызвавшего полного единогласия в малом Совнаркоме, вопроса об отоп­лении государственных театров... Он не скупится на жесткие, суровые слова, характеризуя московские центры сценического искусства, как ненужные сейчас для рабоче-крестьянской республики. Чьи эстетические интересы и до сих пор обслуживают наши театры? Во всяком случае не трудового народа... Каково содержание современных пьес? Всё те же буржуазные оперы: «Кармен», «Тра­виата», «Евгений Онегин»... Уж лучше бы подмостки Боль­шого театра были использованы для целей агитации и пропаганды. А между тем (и в этом месте голос оратора возвышается до мрачного пафоса) к нам идет и стучится уже в дверь страшная гостья... Смерть от сыпняка стано­вится нашим бытовым явлением... Готовы ли мы для встречи с этой гостьей? Много ли у нас бань, которые яв­ляются во время тифозной эпидемии главной профилак­тической мерой? И хватит ли у нас решимости позволить бросать драгоценное топливо в прожорливые печи мос­ковских государственных театров для щекотания нервов буржуазных барынь в бриллиантах, в то время как лиш­няя, отапливаемая этими дровами баня, быть может, спа­сет сотни рабочих от болезни и смерти...»
Да, положение в стране, обрисованное докладчиком, сверхтяжелое. И все понимают, почему он требует такой? крайней меры. Слово «защитнику». Однако бесцветная, казенная речь представителя театров не вызывает ни у кого сочувствия. И председательствующий - Владимир Ильич Ленин - ставит вопрос на голосование...
Но происходит неожиданное. Владимир Ильич вдруг берет слово, вернее, бросает лишь несколько фраз, предваряя голосование. С веселыми искрами в глазах он говорит о том, что товарищ Галкин имеет «несколько наивное представление о роли и назначении театра», что «наследство от буржуазного искусства нам рано еще сда­вать в архив... Итак, кто за предложение т. Галкина, прошу поднять руки».
Естественно, после этих слов Владимира Ильича об­становка моментально изменилась, и большинства това­рищ Галкин не собрал.
Почему так произошло? Случайно ли это? Сейчас мы знаем, чего стоили Владимиру Ильичу эти иронические, как бы вскользь сказанные слова. До нас дошла интерес­ная подробность, предшествовавшая этому совещанию Совнаркома.
Приемный сын Анны Ильиничны Ульяновой Гора Лозгачев вспоминает, как однажды он увидел Ленина в его кремлевской квартире невеселым, чем-то очень озабочен­ным. И когда спросил «дядю Ленина», не заболел ли он, Владимир Ильич ответил: «Понимаешь, Гора, стоит во­прос: закрыть Большой театр! Считают, что чересчур до­рого обходится его содержание, убыток большой прино­сит, дров нету! Вот как, по-твоему, быть с этим, жалко, а?»
Да, Владимир Ильич оказался в очень сложном поло­жении. Требовалось принять решение. С одной стороны, деятели искусства требовали сохранить Большой театр, с другой - государственные и партийные работники, счи­тавшие, что надо идти на жертвы в области культуры ра­ди скорейшего улучшения быта рабочих. И тех и других Владимир Ильич прекрасно понимал. Он находил пра­вильными их аргументы. Все решить теперь мог только его собственный голос... И В. И. Ленин принял сторону музыкантов...
В самом деле, перед нами - любитель музыки. Обык­новенный и в то же время необыкновенный. Мы знаем, что в детстве Владимир Ильич получил лишь азы нотной грамоты и игры на фортепиано. Но музыка в семье Улья­новых играла большую роль. Ленин глубоко и на всю жизнь полюбил музыку, прекрасно ее знал и понимал. Об этом свидетельствуют его собственные высказывания и воспоминания родных и друзей, соратников по борьбе. Об этом много сказано и написано.
Известны его любимые композиторы и отдельные про­изведения. Широк круг его музыкальных привязан­ностей - это Бетховен, Чайковский, Даргомыжский, Шуман, Шуберт, Лист, Бизе, Гуно и многие другие композиторы. Владимир Ильич не ограничивал свои музы­кальные интересы каким-либо одним жанром, он любил и песню и симфонию. В числе любимых произведений особенно почитаемого Ильичем Бетховена - сонаты «Аппассионата», «Патетическая», «Лунная», увертюры «Эгмонт» и «Кориолан».
Однако для того, чтобы подчеркнуть самое существен­ное, к чему идет наш рассказ, а именно к выводу, для кого же создается музыка, приведем лишь одну более характерную особенность ленинского восприятия музыки. Профессиональный революционер, поставивший перед собой великую цель - осуществить пролетарскую рево­люцию, уничтожить раз и навсегда насилие человека над человеком, Ленин бесконечно много работает, пишет серьезнейшие статьи и книги, вооружает теорией борьбы молодую партию российских коммунистов. И вдруг из-под его пера появляется статья... о песне. Не правда ли, странно? Однако всмотримся в нее.
«Развитие рабочих хоров в Германии», 1913 год. Чи­таем: «Рабочие певческие общества Германии недавно праздновали своеобразный юбилей: число рабочих-певцов достигло 100 000...» Дальше Ленин говорит, что рабочие хоры имеют свой печатный орган, что работой певче­ских обществ интересуется Август Бебель и Фердинанд Лассаль. Ильич внимательно прослеживает, как по годам росли рабочие хоры. В чем же тут дело? А в том, что развитие этих певческих обществ для Ленина - пока­затель «пропаганды социализма рабочей песней». И Вла­димир Ильич заключает:
«Но никакие полицейские придирки не могут поме­шать тому, что во всех больших городах мира, во всех фабричных поселках и все чаще в хижинах батраков раздается дружная пролетарская песня о близком освобож­дении человечества от наемного рабства».
Да, музыка оказалась на службе у революции.
...Мы знаем, как страстно любил Ильич революцион­ные песни. Знаем, как подкреплял он свой дух могучей и мятежной революционной музой Бетховена. Очень точно подметил ленинскую особенность восприятия искусства Ромен Роллан: «Весь арсенал ума - искусство, литера­туру, науку - мобилизует он для действия». И дальше он подчеркивает отношение Ленина к музыке: «А как на него действует музыка! С какой страстью способен он ей внимать! Кто может забыть его пламенные слова об «Аппассионате» Бетховена?..»
Вспомним слова Ильича в пересказе Алексея Максимовича Горького:
«- Ничего не знаю лучше «Appassionata», готов слушать ее каждый день. Изумительная, нечеловеческая музыка. Я всегда с гордостью, может быть, наивной, ду­маю: вот какие чудеса могут делать люди!
И, прищурясь, усмехаясь, он прибавил невесело:
- Но часто слушать музыку не могу, действует на нервы, хочется милые глупости говорить и гладить по го­ловкам людей, которые, живя в грязном аду, могут созда­вать такую красоту...»
И вот когда мы читаем удивительные ленинские слова: «Искусство принадлежит народу», мы чувствуем убеж­денность человека, на себе испытавшего великое воздей­ствие искусства, и в особенности музыки, и увидевшего на практике ее необыкновенную способность объединять людей для достижения больших целей.
Кстати, заметим, не только песни играли большую роль в революциях. Известно, как оперы Верди и симфонии Бетховена вызывали манифестации в зрительных залах.
«Искусство принадлежит народу». Человек, сказавший эти слова, стал величайшим пропагандистом искусства. Ильич считал, что искусство должно «...уходить своими глубочайшими корнями в самую толщу широких трудя­щихся масс. Оно должно быть понятно этим массам и лю­бимо ими. Оно должно объединять чувство, мысль и во­лю этих масс, подымать их. Оно должно пробуждать в них художников и развивать их».
И нам, любителям музыки, очень дорого то, что Ильич ставил ее на службу революции, доказывая необыкновен­ную власть над человеческими душами этого прекрасно­го искусства, имеющего громадную общественную силу.
ПУТЕШЕСТВИЕ В СТРАНУ СИМФОНИЮ
Симфоническую музыку называют царицей музыки. За что же ее так возвеличивают? Наверное, не зря. Бы­ло, однако, время, когда эта истина не казалась мне оче­видной. Я любил песни и не любил симфоническую му­зыку: она представлялась мне однообразной, непонятной и быстро утомляла. Может быть, потому, что раньше я никогда не дослушивал симфонические произведения до конца, а может, и слушал, но не самые сильные, значи­тельные.
Хочется рассказать, как произошел перелом в моем отношении к симфонической музыке.
Это было в 1951 году. Я учился тогда под Москвой, в десятом классе Воскресенской средней школы. Однажды классный руководитель Софья Константиновна поручила мне сделать доклад о Чайковском. Готовясь к нему, я читал биографию композитора и впервые встретился с упоминанием о Шестой симфонии. В книге говорилось, что симфония имела программу, которую автор никому не хотел раскрыть. Это запомнилось, хотя и не произвело на меня большого впечатления.
Вскоре я услышал Шестую симфонию по радио. В ней было много хороших мелодий. Понравились яркие конт­расты частей. Финал был грустным, третья часть показа­лась бодрым маршем. Удивил своей необычностью вальс во второй части. Я попробовал мысленно под него тан­цевать и сразу же сбился. Оказывается, это был не обыч­ный вальс, а что-то вроде вальса со сложным пятидольным размером.
Первая часть симфонии обрушилась на меня морем звуков, но внимание задержалось на одном «островке»: волнующей своей теплотой мелодии побочной партии. Что-то роднило этот мотив с песней, а песня была мне близка.
Итак, я, к своей радости, нашел в симфонии и песню, и вальс, и марш, и грустную пьесу - все, что до этого знал и любил в музыке. Но сама симфония, по существу, прошла мимо меня. Образно говоря, это был спектакль, в котором я только познакомился с основными действу­ющими лицами, а самого действия не понял.
Конечно, ни о какой разгадке содержания Шестой симфонии не могло быть и речи - я еще не чувствовал внутреннего движения ее музыкальных тем, их непрерыв­ного развития. Просто мне нравились отдельные места симфонии, ради которых я ее и слушал.
Со временем я обратил внимание на то, что полюбив­шаяся мне мелодия из первой части сама по себе, без предшествующей подготовки - тревожных и беспокой­ных интонаций оркестра, - звучит не так ярко, а ее второе появление особенно волнует меня после грозного и мятежного настроения срединной части.
Я почувствовал, что это не случайность, что все здесь связано между собой какой-то мыслью автора. Какой же? Что выражает эта светлая мелодия? За ответом я обратился к Чайковскому, к книгам о нем, о его творче­стве. Это и было началом дороги, которая повела меня в загадочную страну - Симфонию. К сожалению, у «туриста» за спиной не было никакого багажа: только одно желание - знать.
Прошло несколько лет. Серьезная музыка заняла боль­шое место в моей жизни. Я привык к общению с ней, как привыкают ходить в театр или на выставки картин. Где-то в глубине души зрели мысли о Шестой симфонии. Стала вырисовываться ее программа, которая была не­отделима от моего представления о Чайковском. Очень хотелось послушать симфонию в концерте но никак не удавалось.
И вот наконец я в Большом зале консерватории...
После антракта музыканты начали занимать свои места. Быстрой походкой прошел через оркестр дирижер, стал на помост и повернулся лицом к публике. Зал друж­но аплодировал. Дирижер слегка поклонился. Я сидел в пятом ряду и хорошо видел его лицо.
Вот он повернулся к оркестру и медленно поднял ру­ки. Музыканты замерли, но в зале еще слышался шелест. Руки дирижера медленно опустились. Он еще раз поднял руки, зал понял это молчаливое требование внимания и подчинился воле дирижера - наступила полная тишина.
Она начинала угнетать меня. Слух был напряжен до предела, и мне вдруг показалось, что я что-то слышу: так бывает, когда видишь за стеклом окна мелкий частый дождь, который невозможно расслышать, и только чрез­мерное напряжение слуха рождает иллюзию шелеста дождя.
Да, наверное, эта невероятная тишина и есть начало симфонии. В ней как будто заложена глубокая сосредо­точенность человека, большое волевое усилие перед не­легким разговором о том, что накопилось в душе. Еще не­ясно чувство, неосознанна мысль, но уже достигнут высо­кий нервный накал.
Короткая прелюдия тишины окончилась. Настала пора вступить оркестру. Дирижер сделал маленький шаг, подался вперед, поднял руку, плавно взмахнул ею - и выплыл первый тихий звук...
Мрачный голос фагота медленно, на низких нотах вы­вел первую короткую фразу. Через силу, превозмогая ка­кую-то инерцию, выговорил вторую, подняв ее на тон выше, на последней ноте неожиданно и трепетно нарас­тает волна струнных, подхватывает этот звук и поднимает выше, но удержать не может - звук спадает... Молчание. Снова начинает фагот, и опять оркестр пытается вывести его из состояния мрачной замкнутости. Последнюю фразу фагота он поднимает еще выше... Но все-таки она тяжела, и оркестр опять роняет ее. Молчание.
И вот, уже преображенная, сжатая в две короткие, энергичные фразы, тема вновь появляется в оркестре и окончательно завладевает им. Звучит она по-новому, остро и взволнованно. Разбужена какая-то большая стихийная сила. Может быть, это та самая мысль, к которой вновь и вновь возвращается человек и не может никак разрешить ее: мысль о неуловимом роке?
Несколько раз повторившись, тема-вопрос беспомощно повисает в воздухе... Напряжение в музыке растет, дви­жение голосов ускоряется. Похоже на то, что человек усилием воли заставляет себя сосредоточиться на мысли: для чего он живет? В чем смысл жизни? Может быть, вся прожитая жизнь даст ответ?
В моей памяти возник портрет Чайковского. Петр Ильич сидит в кресле в позе глубокой задумчивости, под­перев рукой седую голову. О чем он думает?..
Звучание ширится. Наступает момент наивысшего подъема, но чрезмерное напряжение обессилило мысль. Движение голосов замедляется, приходит успокоение - вступили мягкозвучные голоса альтов, они поднялись вы­соко-высоко и там замерли... На мгновение стало совер­шенно тихо.
Дирижер повернулся к первым скрипкам и, неожиданно улыбнувшись, мягким, просящим движением рук дал вступление.
Точно солнечный луч, пробившийся из-за облаков, от­туда, где замерли в вышине альты, скользнула в зал светлая мелодия. Она покоряла какой-то особой неж­ностью и теплотой. Наполненная широким, свежим дыха­нием, она как будто прилетела с полей и лугов родины. Мелодия пела о самом хорошем, сокровенном, что есть в человеке. Это не страсть, не любовь, а воспоминание о лучшей поре жизни - детстве, юности, о надеждах и вере в счастье.
Я вспомнил, что где-то читал о том, как Чайковский в последний год жизни, как раз перед созданием Шестой симфонии, предпринял путешествие во Францию, где в маленьком городке доживала свой век одинокая семиде­сятилетняя женщина, его первая наставница, гувернантка Фанни Дюрбах. Можно лишь догадываться, как встрети­ла она своего любимца Пьера, уже седого человека, как волновалась, воскрешая в памяти далекие, безоблачные дни его детства и юности.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17