А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

В адской духоте молились рядом Перец Кравец, Агриппа Соколов, Ури Бар-Ханина, раввин Иешуа Пархомовский.
Рядом с Ури, с молитвенником в руках, в нелепо сидящем на нем талесе, стоял Боря Каган. Вообще-то в гробу он видал всех этих нашкодивших за год жидов вместе с их долбаным Судным днем. Но вечером Юрик молча нацепил на Борины плечи талес и чуть ли не силой выволок его из дома. Поэтому Боря стоял рядом, невнимательно глядя в текст молитвы "Видуй", ошибаясь, повторяя слова за другими и значительно опаздывая:
- "За грех, который мы совершили пред Тобою отрицанием
божественной власти..."
Его уже успели уволить с работы, на которую три месяца назад его устроил Юрик. Так что он тихо и покорно повторял за Юриком слова молитвы.
Боря молился не Богу, Твердыне Израиля, в которого он не верил. Он молился своей собственной Твердыне, Юрику, которого любил больше, чем Бога, больше, чем родную сестру и племянников, и, конечно, больше, чем себя самого. Искоса время от времени он взглядывал на друга, и ему было страшно.
Бледный, с катящимися по скулам каплями то ли пота, то ли слез, раскачиваясь и никого вокруг не замечая, молился гер Ури Бар-Ханина.
Он был кругом виноват. Он был виноват перед всеми: перед родителями, которые так и не приняли и не поняли все, что он совершил со своей жизнью, перед Борей, который вновь оказался без работы, а главное - виноват, страшно виноват перед Зиной: он мало уделял ей внимания и посмел уехать на два месяца в Бостон, куда его пригласили поработать в университете, а за это время у Зины случился выкидыш. У них уже было три дочери, и должен был родиться мальчик, первый сын. И в гибели этого нерожденного сына, как и во всем остальном, виноват был он, и только он один.
И за все это в грозный Судный день в тяжкой духоте, сглатывая пот и слезы, молился гep Ури Бар-Ханина:
- "Бог мой! Прежде чем я был создан, я не стоил того;
теперь же, когда я создан, я как бы и не создан. Прах я при
жизни моей, тем более в смерти моей. Вот я, пред Тобою, как
сосуд, полный стыда и позора. Да будет благоволение от Тебя,
Господь Бог мой и Бог отцов моих, чтобы не грешил я более, а те
грехи, которые я совершил пред Тобою, изгладь по великому
милосердию Твоему..."
И до накаленных на Божьей наковальне ослепительно белых звезд, в черную бездонную утробу Вселенной - из переполненных по всей земле Израиля синагог - возносились к открытым Вратам Милосердия плач и ропот, мольба и ужас - вопль стыда и покаяния.
глава 40
Зяме бы, конечно, не понравилось, что он приперся работать в ночь Йом Кипура. Да ей не привыкать к его безобразиям.
Конечно, ничего не горело. И эти семь полос, которые Витя сверстал на удивление быстро, подождали бы до исхода праздника. Просто не было сил оставаться дома, ругаться с Юлей, смотреть по телевизору российские программы... Он бежал, просто-напросто бежал. И не исключено, что от себя самого...
Сверстав полосы уже к часу ночи, Витя от нечего делать принялся за свежую статью Кугеля. Это его немного развлекло.
"Как мы дошли до жизни такой? - вопрошал политический обозреватель Себастьян Закс в первой же фразе статьи и сам себе отвечал: - Под гнетом власти роковой!"
- "Под гнетом власти роковой!" - повторил Витя саркастически. - Пушкин, блядь! - И движением "мыши" стер с экрана бессмертные эти слова.
Между тем наверху, в "Белых ногах", покоем и не пахло. Ни покоем, ни покаянием. Морячки там, что ли, опять гуляют?
Сверху доносились визг, странный вой, глухое хлопанье, как будто били в боксерскую грушу...
В общем, надо было бы, конечно, убираться подобру-поздорову...
В крепость железных решеток Витя уже не верил. Настолько не верил, что сегодня даже не запер ее. Так только - повернул дважды ключ в хлипкой редакционной двери.
И когда наверху в глухом шуме взмыл тонкий смертный вой, стало ясно, что удочки надо сматывать. И Витя торопливо принялся закрывать программу, чтобы одеться и тихонько выскользнуть из этого вертепа, пока сюда полиция не нагрянула. Полиция, с ее контингентом из местных уроженцев, вызывала у Вити ненависть более сильную (экзистенциальную), чем служащие и посетители престижного салона.
Но одеться он так и не успел.
По коридору протопали шаги, и сильный хриплый голос крикнул:
- Шай, сюда! Здесь кто-то есть!
В дверь саданули кулаком, и тот же голос гаркнул:
- Открывай!
И Витя (ненависть - экзистенциальное чувство!), вместо того чтобы торопливо открыть полиции дверь и подобострастно объяснить - кто он здесь и для чего, - Витя крикнул с плохо скрываемым азартом:
- А такого блюда - "хрен рубленый" - не хочешь попробовать?
После чего дюжие полицейские навалились на хлипкую дверь и после нескольких молчаливых ударов выбили ее без особого усилия.
Ввалившись в редакцию еженедельника "Полдень", они увидели маленького толстого человека в трусах и пляжных сандалиях.
- Голый! - проговорил пожилой полицейский другому, что помоложе. - Из той же компании. Руки за голову! Лицом к стене!
- Допроси его, я - наверх! - сказал он и вышел.
Витя - руки за голову - стоял лицом к стене и думал - что скажет Зяма на всю эту историю. А сказать она должна приблизительно следующее: так тебе и надо, Йом Кипур не ярмарка, еврейский Бог не барабашка. Стой теперь в трусах и рассматривай свои сандалики.
Первым делом полицейский - рослый и избыточно, по-индийски, красивый молодой мизрах - обхлопал Витины трусы, хотя странно было бы предположить, что Витя мог спрятать в них оружие.
- Не забудь задницу обыскать! - предложил Витя мизраху наглым и отчаянным тоном. - Найдешь там ядреный геморрой. Но учти - он стреляет не пулями.
И следующие минут десять тем же хамским тоном (с руками за головой) он объяснял полицейскому Шаю, что имеет право верстать свою газету в каком угодно виде и в какой угодно позе, хоть раком, потому что он законопослушный гражданин и платит налоги, и ему нет дела ни до борделя со всеми его обитателями, ни до бравой израильской полиции с ее облавами, чтоб все они разом провалились и лопнули.
После того как Шай достал из кармана его висящих на стуле брюк удостоверение личности и проверил его, Витя еще добавил, что он думает об израильской полиции вообще и о государстве Израиль - детально.
- Ладно, опусти руки, - сказал Шай. - Можешь одеться.
Витя обратил внимание, что лицо мизраха заросло многодневной щетиной знак траура.
- А что, - спросил он, - опять моряки бедокурят? Случилось чего?
- Случилось, - ответил тот. - Мы их давно пасем.
- Ты что - похоронил кого-то?
- Да, - сказал полицейский Шай. - Племянника, сына сестры. Единственного.
- Леванон?
- Да.
- Так не берут же единственных! - удивился Витя.
Шай усмехнулся:
- А ты не знаешь, как это бывает, когда приходит твой ребенок, и хватает тебя за горло, и говорит, что ему стыдно перед друзьями, и обещает всю жизнь ногой не ступить в родной дом, если ты не подпишешь эту проклятую бумагу в армию, разрешение... Вот и она подписала, моя сестра... А я теперь говорю: пусть бы он всю жизнь домой не ступил, правильно? Но пусть бы он в других местах ступал, и бегал, и ездил, и баб трахал... - Он подошел к окну, выглянул. - Сколько стоит здесь съем?
- Триста долларов, - сказал Витя, переобувая туфли.
- Дешево...
- А ты думал, я за ради удовольствия бок о бок с блядями работаю?
- Слушай, что я тебе скажу... - ответил Шай со вздохом, - бляди - еще не самое страшное в жизни.
Минут через десять спустился пожилой полицейский и велел идти за ним.
Они поднялись на лестничный пролет и остановились: на полу, привалившись спиной к стене и подняв колени, сидел вчерашний расписной Витин посетитель, проходящий сквозь железные двери.
Он усмехался, полуприкрыв глаза, и обеими руками сжимал темный продолговатый предмет в низу живота. Вите даже показалось сначала, что он цинично демонстрирует полицейским свои мужские доспехи.
Но уже через секунду стало ясно, что это - рукоятка ножа, а своим полуприкрытым взглядом расписной человек смотрит уже совсем в иные дали, проходит в иные Врата и демонстрирует в иных инстанциях все ипостаси души...
Однако, подумал Витя, дорожной молитвой тут не отделаешься.
Уже привычные за последние годы тошнота и пустынный холод подкатили к его сердцу. Господи, подумал он, а ведь этот парень уже абсолютно и бесконечно свободен...
- Ты знаешь этого человека? - спросил Шай.
- Да, - сказал Витя. - Это Машиах...
глава 41
Острый нож для разделки мяса - не очень длинный, но с удобной рукояткой - она купила в лавке недалеко от Еврейского квартала Хеврона. Теперь надо было только дождаться первой звезды, когда у евреев закончится их Йом Кипур и в Эль-Кудсе* откроются кафе, бары и ночные клубы.
______________
* Эль-Кудс - арабское название Иерусалима.
В город она доберется на арабском такси, это недорого. У нее уже приготовлены деньги.
На самом деле ей никого не хотелось убивать. Она вообще была вялой некрасивой девушкой зрелого возраста - весной ей стукнуло двадцать два года. И пока четыре месяца назад она не встретила на рынке в Хевроне своего бывшего учителя Абд-Эль-Вахаба, из школы "Алия", где она закончила девять классов, у нее, да и у всей семьи была еще надежда, что ее засватают. Мало ли бывает! Вдовец или инвалид... Вон, Риджа, например. Без руки, но все остальное ведь на месте...
Нет, дольше тянуть было нельзя. Сегодня ее вырвало чуть ли не за столом, она успела выбежать. Брат Фатхи так странно, так внимательно весь день следит за ней.
Братья просто убьют ее, а иначе нельзя. Нельзя: никто не отдаст свою дочь в опозоренную семью. И младших сестер никто не придет сватать. Над папой будут смеяться соседи в деревенском кафе, где мужчины смотрят телевизор и играют в шеш-беш...
Может, она и не станет убивать всерьез, не станет всаживать нож по рукоятку - ведь для этого сколько силы нужно! Хотя Абд-Эль-Вахаб сказал, чтоб ударила в шею, он показал, с какой стороны.
Он не хочет жениться. Сказал - лучше убей еврея, тебя возьмут в тюрьму, там родишь и оставишь. И семье будет почет... Не такие он говорил слова, когда тянул ее в темноте к себе и шарил горячими руками под платьем...
Она натянула джинсы, которые уже застегивались с трудом, поверх надела широкое арабское одеяние - нечто вроде платья серого цвета. На голову белый платок. Нож она заткнет за пояс джинсов - это хорошо, что она догадалась купить такой удобный, не слишком длинный нож.
Скоро выглянет первая звезда, она выйдет на шоссе и остановит арабское такси, какие курсируют между Хевроном и Эль-Кудсом. Сядет она сзади, на сиденье для женщин. Это недорого - всего пять шекелей.
глава 42
- Поехали, поехали, жрать хочется до смерти! Сейчас как закажем меурав, да марак-кубэ, да водочки! Доктор, плюнь на свою ногу, хватит ныть! Мы внесем тебя в злачное место на своих натруженных плечах!
По традиции вечером после Йом Кипура выезжали в город целой кавалькадой: на одной из темных улочек старого района Мусрара в известном курдском ресторане под названием "Годовалая сука" кормили вкусно и недорого.
Доктора еще поуговаривали, обещали покрепче перевязать ногу. Он был бы рад сейчас, перекусив по-домашнему, свалиться в постель. Но жена просила, да и неудобно было перед писательницей N. с мужем. У тех не было машины, а значит, им, беднягам, пришлось бы добираться на автобусе чуть ли не час. Поистине сдохнешь с голоду.
- А что ж вы солдата не прихватили? - спросил Доктор писательницу N. Ведь и он, поди, голодный?
- Во-первых, он жрал весь Йом Кипур как нанятой, не закрывая холодильника, - сказала мать солдата, - а во-вторых, "я б хотел забыться и заснуть".
На самом деле она предложила Шмулику ехать. Но тот сказал, что сидеть в обществе старперов - незавидная участь.
К тому же он надеялся, что родители будут гудеть за полночь, а часов в одиннадцать по одному из каналов немцы транслировали крутую порнуху. Короче - отослать младшего гаденыша спать, а самому спокойно балдеть перед телевизором.
Докторское копыто наскоро перевязали, жена села за руль, сзади усадили милых друзей-соседей, бросили клич Ангел-Рае с мужем Васенькой, и кавалькада тронулась...
глава 43
Витя уже сидел в машине, он должен был, как обычно, завезти в центральный офис готовые полосы "Полдня", но тут он вспомнил, что забыл снести вниз большую синюю папку, где полосы хранились.
Он чертыхнулся, вылез из машины и пошел назад в офис. У входа в подъезд в сумерках стоял Хитлер. Витя вдруг разглядел, как он стар - тот поседел, ссутулился, у него недоставало двух передних зубов. Увидев Витю, он страшно обрадовался.
- Ну, как дела? - спросил Витя.
- Мои дела... - неопределенно усмехнулся Хитлер. - Вот, подсобрал немного деньжат, жду мальчика. Поведу его в ресторан...
Когда Витя проснулся, он подивился тому, какой ясный и подлинный, какой грустный был этот сон.
Он вспомнил вдруг, как много лет назад, в юности, Хитлер всучил ему в подарок пластинку с песнями Шарля Азнавура. Потом Витя понял - ради чего. Ради одной песни... Сейчас уже не припомнить слов... В общем, это была песня голубого... Как это там?.. Вроде бы так:
"Вечерами я пою в маленьком кафе... И живу вдвоем с
мамой... Я люблю мыть посуду... Я никогда не доверяю маме это
дело, она не умеет так хорошо мыть посуду, как я..."
Черт, подумал Витя, а ведь у Хитлера была язва желудка. Может, его и в живых-то уже нет? Может, он только и околачивается в моих идиотских снах?
"...Я так люблю мыть посуду... - повторял Витя почти бессмысленно, ведь мама не умеет этого делать, как я... А вечерами... вечерами я пою вам песни в маленьком кафе".
Он вдруг заплакал, тяжело, лающим, кашляющим плачем. И долго лежал на спине, одинокий барсук, глядя в потолок, отирая ладонью слезы и тщетно пытаясь замять, затоптать в себе предчувствие беды, гораздо более страшной, чем его собственная смерть, которая давно уже его не волновала...
глава 44
До города их обещал подбросить Давид Гутман. А там остается сдать Мелочь на руки бабки и деда, встретить на центральной станции чревоугодника Витю, который приезжает из Тель-Авива первым автобусом, и часов до одиннадцати забуриться в дивное место - на огромную террасу старого каменного дома, где и размещался их любимый ресторан "Годовалая сука".
Сесть, как всегда, за крайний столик и пьянеть, пьянеть, пьянеть - от замечательной еды и хорошего пива, - зная, что сегодня не нужно возвращаться домой через Рамаллу.
Сегодня они ночевали у родителей.
Пес сходил с ума - утаскивал и прятал куда-то Зямины туфли, украл и со страшной ненавистью, никого к себе не подпуская, в клочья разодрал новые колготки. Заработав выволочку, лег на пороге с трагическим выражением на физиономии, вероятно означавшим "только через мой труп!".
- Чует, что ты сегодня не вернешься, - сказал муж. - Страшно разбалован. Просто распоряжается тобой, как своей собственностью. Смотри разлегся, не пускает.
- Бедный Кондраша! - причитала Мелочь. - Остается один на всю ночь!
Зяма присела у двери, пошептала псу, потрепала его за ухо.
- Кондрашук! - сказала она. - Прекрати трагедию ломать. У нас с тобой впереди целая жизнь!
Когда запирали "караван", пес зарыдал пугающе человеческим голосом и стал колотить лапами в дверь.
- Ты знаешь, - сказала Зяма, - мне даже не по себе. Может, попросить Рахельку переночевать у нас?
- Глупости! - воскликнул муж. - Пес остался сторожить дом. Что тут такого? Жратва и вода у него есть, завтра утром мы вернемся. Он недопустимо разбалован, хуже, чем Мелочь!
Наверху уж стояла машина Давида Гутмана. И они стали подниматься в гору. Зяма шла последней, оборачиваясь и расстроенно прислушиваясь к неутихающему собачьему плачу.
глава 45
- Доктор, - пробормотал Рабинович, наклоняясь, - скоси глаз вправо и глянь, какая обалденная шея восседает за крайним столиком.
Писательница N. услышала Сашкины слова и оглянулась. За столиком, недалеко от двери, ведущей в кухню, сидели трое - немолодой суховатый человек в свитере, словно он мерз в такой теплый вечер, толстяк неопрятного вида с взъерошенной гривой и всклокоченной бородой. Толстяк, наоборот, одет был чуть ли не в майку. Хотя ему не повредила бы приличная рубашка.
Между этими двумя столь разными господами сидела женщина и вправду с очень красивой шеей. Собственно, не в шее было дело, а в той особенной посадке головы, в некоем трепетном обороте, пленительном наклоне, кивке, то самое виртуозное "чуть-чуть" в искусстве природы... А в остальном - баба как баба. Вполне уже среднего возраста.
Писательнице N. показалось ее лицо знакомым, и минуты три она даже вспоминала, где могла видеть эту женщину, но не вспомнила, а потом отвлеклась.
Они сидели за двумя сдвинутыми столами в той части широченной террасы, где она заворачивала за угол дома, образовывая небольшое уютное пространство. Отсюда вела дверь во внутреннее помещение, из которого доносились громкие голоса официантов, стук посуды и запахи кухни, а чуть поодаль искусно витая железная ограда террасы переходила в перила лестницы, заросшие виноградной лозой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35