А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

»
Горит душа подпоручика за правду, за несчастную русскую историю. Со старших классов гимназии горит, когда эта история тяжёлым комом входила в ум и в душу. Алексей Михайлович, царь Тишайший, задабривал подарками магометанского султана, чтобы тот ускорил изничтожение одних православных другими, и это был мор на лучшую часть народа. Неужели православие порушилось бы от перемены подробностей обряда? Ведь равнодушным, корыстным было всё равно, чт? проклинать — двуперстие или трехперстие. А тем, в ком колотилась правда, кто не соглашался, выход был один — быть уничтоженным или бежать в леса.
Так и Василий Розанов в начале века писал, что «допросы» к православию возникают только у людей едкого, нервного ума, потревоженного духа. И получалось, что «правильное», официальное христианство держится… холодностью, равнодушием. «Страшное дело: “стойте, не шевелитесь, — не горячитесь, главное — не горячитесь : иначе всё рассыплется”, — вот лозунг времён, лозунг религии, Церкви! .. От этого выходит, что “впадали в ересь” все “горячо веровавшие”: поразительная черта в христианстве!».
За что же — мучительно недоумевал Саня Лаженицын, — лучшие русские силы были загнаны в подполье, в ссылку, в огонь? А доносчикам выплачивались барыши с продажи лавок и вотчин? Зачем Церковь теребила государство и требовала ужесточений, едва только само государство смягчало гонения староверов? И снова, будто речь шла о делах его дивизиона, об исходе завтрашней операции, лез подпоручик в самое пекло спора: «Как же мы могли истоптать лучшую часть своего племени? Как мы могли разваливать их часовенки, а сами спокойно молиться и быть в ладу с Господом? Урезать им языки и уши! И не признать своей вины до сих пор?»
И не от нераскаянной ли этой вины, не от того ли, что стоит Церковь на неправоте, и все нынешние беды России?
Как-то слишком уверенной, слишком заученной казалась ему ответная реплика собеседника: Христова Церковь не может быть грешна. Бывают ошибки иерархии. «Церковь сохранялась, сохраняется непоколебимо и неизменно там, где неизменно хранятся таинства и духовная святость — никогда не искажается и никогда не требует исправления. Она… не признает над собой ничьей власти, кроме собственной, ничьего суда, кроме суда веры (ибо разум её не постигает)», — писал и Алексей Хомяков.
Но уже не раз слышал Саня такую мысль и никогда не принимал ее: «Вот этого выражения никак не могу понять: Церковь — никогда ни в чём не виновата? Католики и протестанты режут друг друга, мы — старообрядцев, — а Церковь ни в чем не грешна? А мы все в совокупности, живые и умершие за три столетия, — разве не русская Церковь? Я и говорю: все мы. Почему не раскаяться, что все мы совершили преступление?»
Усталый, удручённый батюшка начинает всматриваться в любопытного офицерика. Кто же он сам-то, из каких «сект», и сам ли дошёл до всего? Кто наставил? Толстой? Но подпоручик уверяет, что уже давно не толстовец. Да и был ли им по-настоящему? Ведь Толстой отвергает обряд начисто — иконы, свечи, ладан, водосвятие, просфоры, церковное пение, а Саня любит это всё с самого детства. Но всего отчетливей чувствовал он своё несогласие с Толстым, когда крестился, когда рука сама тянулась ко лбу и груди, когда чувствовал, что креститься — ещё до рождения было в нем. А Толстой велел не считать изображение креста священным, не поклоняться ему, не ставить на могилах, не носить на шее. Но без креста — Саня и христианства не чувствовал.
Это-то и подняло занемогшего было отца Северьяна, обнадёжило, что не совсем истаяла вера: «А вам не приходило в голову, что Толстой — и вовсе не христианин?.. Да читайте его книги. Хоть “Войну и мир”. Уж такую быль богомольного народа поднимать, как Восемьсот Двенадцатый — и кто и где у него молится в тяжёлый час? Одна княжна Марья! Можно ли поверить, что эти четыре тома написал христианин? Для масонских поисков места много нашлось, а для православия? — нет. Так никуда он из православия не вышел , в поздней жизни, — никогда он в православии не был . Пушкин — был, а Толстой — не был. Не приучен он был с детства — в церкви стоять. Он — прямой плод вольтерьянского нашего дворянства. А честно перенять веру у мужиков — не хватило простоты и смирения».
Вполне мог бы ответить священнику студент-филолог, что точно так же, и точно за т? же упрекали Достоевского. А уж он ли не православен? Но Константин Леонтьев про Достоевского говорил, будто тот хочет учить монахов, а не сам учиться у них, что Пушкинская речь — всего-навсего «космополитическая выходка». Что герои его читают только Евангелие, без стёкол святоотеческого учения; а ведь из Святого Писания можно извлечь и скопчество, и молоканство, и хлыстовство, и другие лжеучения, которые все сами себя выводят прямо из Евангелия. Вот и Соня Мармеладова молебнов не служит, духовников и монахов для совета не ищет, к чудотворным иконам и мощам не прикладывается. Да и в «Бесах» христианство Достоевского какое-то неопределённо-евангельское, и в «Карамазовых» монахи говорят не то и не так. И опять нет ни одной церковной службы, ни одного молебна…
Но подпоручик Лаженицын удивлен иначе. Разве Толстой не прав в том, что люди от Евангелия отшатнулись бесконечно? Заповеди твердят и не слышат. «А от него услышали все. Уберите, мол, всё, что тут нагромоздили без Христа! Верно. Как же мы: насильничаем — а говорим, что мы христиане? Сказано: не клянись, а мы присягаем? Мы, по сути, сдались, что заповеди Христа к жизни не приложимы. А Толстой говорит: нет, приложимы! Так разве это не чистое толкование христианства?»
«Как же должно упасть понимание веры, чтобы Толстой мог показаться ведущим христианином?» — возмущается отец Северьян. Но ведь не мог же не знать священник, что упало не понимание веры, а сама вера. Русская интеллигенция, провозглашая Толстого творцом нового христианства, выражала общую тоску неудовлетворённости официальным православием. Поиск правильной веры в православной стране (уже много веков имеющей такую веру!) становился явлением повседневным, на чём сходились и шатнувшийся к сектам народ, и беспокойная интеллигенция. Но получалось так, что неверующий, который помалкивает, предпочтительней для официальной церкви, чем тот, кто ищет веру во всеуслышание. Богоискательство вызывало раздражение — зачем искать, когда всё давно найдено?
Но в отце Северьяне, будто и знает он все подходящие к случаю «правильные» ответы, тоже нет равнодушия, и тоже болит своё. Ему обидно, что толстовская критика Церкви пришлась как раз по либеральному общественному настроению, которому наплевать и на учение Толстого, и на его душевные поиски. Этому настроению нужен политический задор — дух захватывает у всякого либерала, как великий писатель костерит государство и церковь. А кто из философов отвечал Толстому — того публика не читает…
И тут Саня мог бы сказать своё слово. Этот вопрос — почему не читают, — ставился в университетских аудиториях и в вольных философских собраниях. «Все противники Церкви — и Ницше, и Спенсер, и Дарвин — разобраны по ниточке в духовной литературе и опровергнуты. Почему не читают её?» — говорил на заседаниях в Петербурге отец Иоанн Янышев. И на это ему тут же ответили: «Очевидно, у духовных писателей нет той силы дарования, которая заставляла бы их читать…»
Саня, однако, ошеломлен натиском собеседника. Такой критики Толстого он ещё не слышал. Отец Северьян прямо обвиняет Толстого, что тот идёт в обход евангелистов и выбрасывает из Святого Писания две трети — всё «неясное»! Что оставляет одну только этику, ученические правила поведения. На это и интеллигенция согласна. Но дело не в сути учения, а в чрезмерной гордыни Толстого, в неспособности и нежелании усмирить себя, раба Божьего.
Мог бы, наверное, Саня защитить учителя и в этом пункте. Вспомнить хотя бы Лескова, который называл Толстого «христианином-практиком». «Христианство, — писал он ещё в 1883-м, — есть учение жизненное , а не отвлеченное, и испорчено оно тем, что его делали отвлечённостью. “Все религии хороши, пока их не испортили жрецы”. У нас византизм, а не христианство, и Толстой против этого бьется с достоинством, желая указать в Евангелии не столько “путь к небу”, сколько “смысл жизни” ... Старое христианство просто, видимо, отжило и для “смысла жизни” уже ничего сделать не может. На церковность не для чего злиться, но хлопотать надо не о ней. Её время прошло и никогда более не возвратиться, между тем как цели христианства вечны ».
Но случилось иначе. Разговор ночных собеседников вдруг вышел из тупика философского состязания и обратился на самих спорящих.
И выяснилось следующее. Великим Постом, на Страстной, когда только прислали в бригаду отца Северьяна, побывал Саня у него на исповеди. И пожаловался, как тяжело ему воевать, а ведь пошёл добровольно. И, значит, все грехи здешние и все убийства надо брать на себя. Приди он к батюшке снова, он снова должен был бы просить того же самого, и ждать отпущенья пришлось бы всякий раз. Теряло смысл. «Если точно такое же бремя завтрашнего дня снять нельзя — так не прощайте! Отпустите меня с моей необлегченной тяжестью. Это будет честней. Пока война продолжается — как же снять её? Её не снять. Оттого, что я не вижу своих убитых, дело не меняется… И чем я оправдаюсь? Выход только — если меня убьют. Другого не вижу».
Такая исповедь, запомнил батюшка, была среди офицеров единственной.
И выяснилось другое: что отец Северьян — тоже доброволец. Сам попросился на фронт, ибо считал, что во время войны естественней быть здесь. Что у себя в Рязани служение его было окружено презрением всего культурного круга, из которого вышел он сам. Что, споря с Толстым, он готов был доказывать, будто война — не худший вид зла, и приводил странные аргументы: «Война не только рознит, она находит и общее дружеское единство, и к жертвам зовёт — и идут же на жертвы! Идя на войну, ведь вы и сами рискуете быть убитым». И выходило так, что они с подпоручиком — странные исключения из правила, белые вороны в своих стаях…
Потревоженный дух человека ищет смысла в мировой истории, в историческом христианстве, в судьбах веры и истины. Зачем каждое исповедание настаивает на своей исключительности и единственной правоте? От этого только быстрей, сокрушительней падает вера, уже и повсеместно. «Как же можно предположить, чтобы Господь оставил на участь неправоверия все дальние раскинутые племена, чтобы за всю историю Земли в одном только месте был просвещён один малый народ, потом надоумлены соседи его — и никогда никто больше? Так и оставлены жёлтый и чёрный континенты и все острова — погибать? Были и у них свои пророки — и что ж они — не от единого Бога? И те народы обречены на вечную тьму лишь потому, что не перенимают превосходную нашу веру? Христианин — разве может так понимать?»
Эта мысль — не ответ ли Ивану Шатову, несчастному обманутому богоискателю, которого убедили, будто всякий народ до тех пор только и народ, пока имеет своего бога особого, а всех остальных на свете богов исключает безо всякого примирения; пока верует в то, что своим богом победит и изгонит из мира всех остальных богов?
Однако страстный, горький монолог подпоручика Лаженицына обращён к представителю церкви, незыблемо стоящей на точке своей исключительности и абсолютности. Кажется, для человека, верующего в Крест Христов и Его кровь, такие слова неподъёмны как камни-валуны на дне морском: «Утекло человечество из христианства как вода между пальцев. Было время жертвами, смертями, несравнимой своей верой христиане — да, владели духом человечества. Но — раздорами, войнами, самодовольством упустили… В исключительности и нетерпимости — все движенья мировой истории. И чем могло бы христианство их превзойти — только отказом от исключительности, только возрастанием до многоприемлющего смысла. Допустить, что не вся мировая истина захвачена нами одними».
Как отозваться на всё это честному священнику? Не лицемеру и не фарисею?
Архиепископ Иоанн Сан-Францисский, в миру князь Дмитрий Алексеевич Шаховской в своей книге «Белая Церковь» цитирует слова другого священника, отца Александра Шафрановского, который на протяжении всей Первой мировой войны самоотверженно помогал русским военнопленным, объезжая немецкие лагеря. «Отец Александр рассказал мне, что до революции у него не было ни одного случая отказа русского военнопленного от молитвы, исповеди, причастия (посещение служб было свободным). Но когда слухи о русской революции докатились до военнопленных — 90% русских людей перестали посещать церковные службы. Только 10% (во всех лагерях!) остались верными Церкви и только 10% от этих десяти (то есть 1% общего числа паствы отца Александра) были жизненно преданными, ревностными сынами Церкви. Отец Александр считал, что этот процент соответствен уровню всей России ».
«Если вы верите во Христа, — говорит отец Северьян, — то не будете подсчитывать число современных последователей Его. Хоть б и двое нас осталось в целом мире христиан…»
Это была несокрушимая евангельская правда. «Не бойся, малое стадо…»
Но почему-то той ночью, в землянке, под разрывами артиллерийских снарядов, на руинах жизни, она утешала мало: «О, отец Северьян! Много цитат произносится бодро. А дела-то совсем худо». Это «худо» на себе ощутил священник в марте семнадцатого. «Бывало, иные солдаты приходили сами в его крохотную пристройку к главному дому Узмошья — посоветоваться о семейном, побеседовать о душевном, — но от дня революции ни единый человек ни притянулся, ни от одной из девяти батарей».
Глава 4. Мама Таисия Захаровна. Недолгое счастье
Таисия Захаровна Солженицына, урождённая Щербак, родилась 9 (21) октября 1894 года в Пятигорске. В тот год её отец как раз приобретал землю на Кубани и курсировал между Карамыком, Петербургом и Новокубанской. Казалось, судьба уготовила младшей дочери богатого землевладельца безоблачное детство и счастливые обеспеченные годы: по закону она имела право на четверть наследства, в равных долях делившегося между женой, сыном и двумя дочерьми. Захар Фёдорович мечтал выдать Тасю за такого же степного хозяина, каким был сам, и дождаться внука. Других наследников не предвиделось — бездетным оказались оба замужества старшей дочери Маруси (овдовев после смерти первого мужа, состоятельного кубанского хуторянина Карпушина, она вышла за вдовца с тремя детьми Ф. И. Горина). Восьмилетнее супружество Романа и Ирины тоже оставалось бесплодным. И очень боялся Захар скаженной Москвы, где училась дочь – «що вона там знайде собi штудента, а вiн пiсля пiде на каторгу». «Дурак я був, шо ии учив. На усих басурманських языках балакае, а в Бога развирылась».
Но — дед Захар никогда не был дураком. Могучий запорожский нюх и тут его не подвел, и он каким-то седьмым чувством угадал, «що цю шибко разумну дiвчину треба выучити».
Зачем? Вряд ли он тогда это отчетливо понимал.
«В степи учился сам, детей не вадил к книгам, / Лишь дочь послал одну — лоск перенять у бар» — говорится в «Дороженьке».
Но, может быть, не только лоск?
Не попади Таисия в Москву, не будь она в свои двадцать лет развитой образованной девушкой, никогда бы ей не встретить и не полюбить Исаакия Солженицына, не стать его женой. Останься Таисия в «первобытном» состоянии, погружённой в «хохлацкий» быт, ей была бы уготована совсем иная участь. Рядом с экономией Щербаков располагались три подряд имения братьев Николенко (в «Красном Колесе» это братья Мордоренки), с богатейшими участками, первоклассными конюшнями и чистокровными лошадьми. Так и выдали бы её за соседа-дикаря, долдона со стадом овец и мельницами, и стояла бы она на фото как каменная баба позади мужниного стула: «От этих женихов экономических дёгтем воняет, с ними разговаривать от смеха разорвёт... У экономистов та женщина красавица, какая на двух стульях помещается».
…Любовно и бережно восстанавливал Солженицын первоначальное детство, отрочество и юность своей матери. Таисия Щербак (Ксения Томчак), героиня ярчайших глав «Красного Колеса», окружена нежным восхищением автора — он любуется и незаурядными способностями девочки к учению, и её светлым нравом, и танцевальной грациозностью, и всей её неброской красотой степной смуглянки («печенежки»). Но — обнаруживает также, на примере матери, как образование и культурный лоск неминуемо отрывают человека из простонародья от веры и церковности.
Ирина Щербак, войдя в дом свёкра в 1905 году, застала Таисию застенчивым одиннадцатилетним ребёнком и занималась её воспитанием до тринадцати, до отъезда в ростовскую гимназию. Тогда девочка не знала большего упоения, чем подражать невестке в постах, молитвах, в преданности русской старине. Оря же и уговорила Захара Фёдоровича забрать дочь из пятигорского пансиона, чтобы определить в ростовскую гимназию.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21