Вспомнив учителя, столь резко обрушившегося на Эдуарда, она сказала: - У него у самого рыльце в пушку, вот он и готов всех сжечь на костре. Школьная сторожиха тоже на всех перекрестках трубит, что вы, мол, дерзили и упрямились. Только и твердит, что вас надо выгнать из школы. Я, естественно, с ней не согласна, но и удивляться тут особенно нечему. Мне бы тоже не по нраву было, если бы моих детей учил тот, кто прилюдно крестится на улице.
Вот так, в едином потоке фраз директриса нарисовала перед Эдуардом как радужные перспективы своего милосердия, так и страшные последствия своей строгости; затем, дабы подчеркнуть взаправдашнюю дружественность их встречи, свернула разговор на другие темы: заговорила о книгах, подведя Эдуарда к книжной полке, стала восторгаться "Очарованной душой" Роллана и возмутилась, узнав, что он не читал ее. Потом спросила, как ему работается в школе, и после его банального ответа уже долго не закрывала рта: говорила о том, что она признательна судьбе за свою профессию, что работу в школе любит, ибо, воспитывая детей, живет в постоянном контакте с будущим; ведь только будущим и можно оправдать все те страдания, которым ("да, приходится это признать") в мире несть числа. "Не будь я убеждена, что живу ради чего-то гораздо большего, чем моя собственная жизнь, я просто не могла бы жить".
Слова эти внезапно прозвучали очень искренно, но было неясно, хочет ли директриса исповедаться ими или начать запланированную идеологическую полемику о смысле жизни. Эдуард решил принять их как знак доверительности и потому спросил тихим, задушевным голосом:
- А ваша жизнь? Жизнь сама по себе?
- Моя жизнь? - повторила она вслед за ним.
- Да, жизнь сама по себе не удовлетворила бы вас?
На ее лице появилось горестное выражение, и Эдуарду стало почти жаль ее. Она была трогательно безобразна: черные волосы оттеняли продолговатое костистое лицо, черный пух под носом создавал впечатление усов. Он сразу представил всю печаль ее жизни; ее цыганские черты говорили о страстности натуры, а ее уродливость - о неосуществимости этой страстности; он представил себе, с какой исступленностью она обратилась в живую статую скорби, оплакивавшую смерть Сталина, с каким азартом заседала на бесчисленных собраниях, как страстно боролась против несчастного Младенца Иисуса, и понимал, что все это лишь печальные запасные русла ее желаний, которым не дано было течь туда, куда их влекло. Эдуард был молод, и его сочувствие еще не истощилось. Он смотрел на директрису с пониманием. Но она, словно бы устыдясь минутного невольного молчания, за говорила снова, окрасив голос бодрой интонацией:
- Это, Эдуард, совсем не важно. Человек живет на свете не только ради себя. Он всегда живет ради чего-то. - Она еще глубже заглянула ему в глаза. Речь только о том, ради чего. Ради чего-то настоящего или ради чего-то выдуманного. Бог - это красивый вымысел. Но будущее человечества, Эдуард, это реальность. Ради него я жила и ради него всем пожертвовала.
И эти фразы она говорила с таким внутренним жаром, что Эдуард продолжал испытывать то внезапное человеческое понимание, какое давеча проснулось в нем; разве не глупо, осенило его, что он лжет тут другому человеку (ближний ближнему), когда задушевный тон их беседы предлагает ему возможность отбросить наконец недостойную (и, впрочем, тоже нелегкую) игру в верующего?
- Я с вами совершенно согласен, - не замедлил он заверить ее. - Я тоже предпочитаю реальность. Не принимайте всерьез мою религиозность.
Однако он сразу же осознал, насколько опасно поддаваться опрометчивым порывам чувства. Директриса изумленно посмотрела на него и, чуть помедлив, сказала: - Не разыгрывайте комедию. Вы мне нравитесь своей искренностью. А сейчас вы притворяетесь тем, кем не являетесь.
Нет, Эдуарду не дано было сбросить с себя вериги верующего, в которые он однажды облачился; примирившись с этим, он попытался быстро исправить дурное впечатление: - Нет, что вы! Я вовсе не собираюсь изворачиваться. Разумеется, я верю в Бога, от этого я никогда не стал бы отпираться. Я лишь хотел сказать, что в той же мере верю и в будущее человечества, в прогресс и во все такое. Если бы я не верил в это, то к чему был бы мой труд учителя, зачем рождались бы дети и во имя чего мы бы вообще жили? Я-то как раз думал, что на то и есть воля Божья, чтобы род людской продвигался вперед и только к лучшему. Я думаю, что можно верить одновременно и в Бога, и в коммунизм, что это вполне совместимые вещи.
- Нет, - улыбнулась директриса с материнской непререкаемостью. - Эти вещи несовместимы.
- Я знаю, - сказал Эдуард. - Не сердитесь на меня.
- А я и не сержусь. Вы по молодости горячо отстаиваете то, во что верите. Никто не поймет вас лучше меня. Ведь и я когда-то была так же молода, как и вы. Я знаю, что такое молодость. И ваша молодость мне по душе. Вы мне симпатичны.
И наконец пробил час. Не раньше и не позже, а именно сейчас, в нужную минуту (какую Эдуард явно не выбирал, скорее она выбрала его и наполнила содержанием). Когда директриса сказала, что он ей симпатичен, он ответил не очень выразительно:
- Вы мне тоже.
- В самом деле?
- В самом деле.
- Ах, оставьте, пожалуйста. Я старая женщина, - возразила директриса.
- Неправда, - вынужден был сказать Эдуард.
- Ну что вы! - сказала директриса.
- Вы совсем не старая, что за глупости! - со всей решительностью вынужден был сказать Эдуард.
- Вы так думаете?
- Вы мне как раз очень нравитесь.
- Не лгите. Вы же не должны лгать.
- Я и не лгу. Вы красивая.
- Красивая? - с притворным недоверием переспросила директриса.
- Да, красивая, - сказал Эдуард, а испугавшись неправдоподобия своего утверждения, попытался тотчас подкрепить его: - Такая черноволосая. Мне это ужасно нравится.
- Вам нравятся брюнетки?
- Ужасно, - сказал Эдуард.
- А почему же вы ни разу не зашли ко мне с тех пор, как вы в школе? Мне сдавалось, что вы избегаете меня.
- Я стеснялся, - сказал Эдуард. - Все стали бы говорить, что я подольщаюсь к вам. Никто не поверил бы, что я хожу к вам лишь потому, что вы мне нравитесь.
- Но теперь вам не придется стесняться. Теперь же вынесено решение, что вы иногда должны со мной встречаться.
Глядя на него своими глазами с большими карими радужками (сами по себе, надо сказать, они были красивы), она на прощание слегка погладила его по руке, так что наш сумасброд уходил от нее, охваченный бурным ощущением победы.
7
Эдуард был убежден, что вся эта заваруха разрешилась в его пользу, и в следующее воскресенье пошел с Алицей в костел, преисполненный дерзкой беззаботности; более того, он пошел туда с чувством прежней уверенности в себе, ибо (какую бы сочувственную улыбку это ни вызывало у нас) весь ход визита к директрисе представлялся ему в воспоминаниях ярчайшим доказательством его мужской притягательности.
И именно в это воскресенье он заметил, что Алица стала какой-то другой: как только они встретились, она взяла его под руку и в костеле так и стояла с ним; обычно она старалась вести себя скромно и неприметно, но на этот раз оглядывалась по сторонам и с улыбкой поклонилась по меньшей мере десятку знакомых.
Эдуарду все это показалось странным и непонятным.
Когда двумя днями позже они вместе прогуливались по стемневшим улицам, Эдуард с изумлением отметил, что поцелуи Алицы, прежде столь неприятно деловитые, увлажнились, потеплели и стали более пылкими. Остановившись ненадолго с ней под фонарем, он обнаружил, что на него смотрят два влюбленных глаза.
- Знай, что я люблю тебя, - ни с того ни с сего сказала Алица и тут же прикрыла ладонью ему рот: - Нет, нет, не говори ничего, я не хочу ничего слышать.
Они снова немного прошлись и снова остановились, и Алица сказала: - Теперь я уже все понимаю. Теперь понимаю, почему ты упрекал меня, что я в своей вере слишком пассивна.
Но Эдуард, по-прежнему ничего не понимая, молчал; они прошли еще немного, и тут Алица сказала: - А ты мне ничего не сказал. Почему ты мне ничего не сказал?
- А что я должен был тебе сказать? - спросил Эдуард.
- Да, в этом ты весь, - сказала она с тихим восторгом. - Другие бы похвалялись, а ты молчишь. Но именно поэтому я и люблю тебя.
Эдуард, пытаясь понять, о чем идет речь, решил все-таки уточнить: - Это ты о чем?
- О том, что с тобой случилось.
- От кого ты это знаешь?
- Оставь, пожалуйста. Это все знают. Тебя вызвали, угрожали тебе, а ты смеялся им прямо в лицо и ни от чего не отрекся. Все в восторге от тебя.
- Но я никому об этом не говорил.
- Какая наивность! А молва на что? Это же не пустячное дело. Смельчаков сейчас днем с огнем не сыщешь.
Эдуард знал, что в маленьком городе любое событие сразу превращается в легенду, однако же не думал, что и его ничтожная история, какой он вовсе не придавал значения, содержит в себе такую мифотворную силу; он и понятия не имел, как впору он пришелся своим землякам, которые, как известно, восхищаются не драматическими героями (борющимися и побеждающими), а именно мучениками, ибо те утверждают их в правильности лояльного бездействия, внушая им, что жизнь предлагает лишь одну альтернативу: быть уничтоженным или быть покоренным. Никто не сомневался, что Эдуард будет уничтожен, и все с восторгом и удовлетворением распространялись об этом, покуда наконец Эдуард при помощи Алицы не встретился с прекрасным образом собственного распятия. Он хладнокровно принял это и сказал:
- Но мне ведь не пришлось ни от чего отрекаться, все было в порядке вещей. Так поступил бы любой.
- Любой? - вырвалось у Алицы. - Погляди вокруг, как все ведут себя! Какие заячьи души! От собственной матери и то отреклись бы.
Эдуард молчал, молчала и Алица. Они шли, держась за руки. Чуть погодя Алица шепотом сказала: - Я сделала бы для тебя все.
Таких слов Эдуарду еще никто не говорил; такая фраза для него была неожиданным даром. Эдуард, конечно, знал, что он не заслужил такого дара, но подумал: раз судьба отказывает ему в заслуженных дарах, то он имеет право присвоить и незаслуженные; и потому сказал:
- Мне уже никто ни в чем не поможет.
- В каком смысле?
- Выгонят меня из школы, и те, кто сегодня считает меня героем, и пальцем не шевельнут ради меня. Лишь в одном я до конца уверен. Что останусь в полном одиночестве.
- Не останешься, - возразила, покачав головой, Алица.
- Останусь, - повторил Эдуард.
- Нет, не останешься, - чуть ли не крикнула Алица.
- Все от меня отреклись.
- Я никогда от тебя не отрекусь.
- Отречешься, - печально сказал Эдуард.
- Не отрекусь, - сказала Алица.
- Нет, Алица, ты не любишь меня. Ты никогда не любила меня.
- Неправда, - прошептала Алица, и Эдуард с удовлетворением заметил, что у нее мокрые от слез глаза.
- Не любишь, Алица. Этого не скроешь. Ты всегда была совершенно холодна ко мне. Так не ведет себя женщина, которая любит. Я очень хорошо это знаю. А сейчас ты мне просто сочувствуешь, зная, что меня хотят уничтожить. Но любить ты не любишь, и я не хочу, чтобы ты убеждала себя в этом.
Они продолжали идти, держась за руки. Алица тихо плакала, а потом вдруг остановилась и сквозь рыдания проговорила: - Неправда, нет, неправда, ты не должен так думать.
- Правда, - сказал Эдуард, а поскольку Алица не переставала плакать, он предложил ей в субботу поехать в деревню. Дача брата стоит в прекрасной долине у реки, и там они смогут уединиться.
Лицо у Алицы было мокрым от слез, она молча кивнула.
8
Это было в среду, а в четверг Эдуард снова был приглашен в дом к директрисе; он шел туда весело и уверенно, ибо ничуть не сомневался, что его личные чары окончательно развеют всю эту заваруху с костелом, превратив ее в легкое облачко дыма, в сущее ничто. Но так уж случается в жизни: человек думает, что играет свою роль в определенной пьесе, и не предполагает вовсе, что тем временем на сцене неприметно сменились декорации, и он, ничего не подозревая, оказывается участником совершенно другого спектакля.
Он снова сидел в кресле напротив директрисы, между ними был столик, а на нем - бутылка коньяка с двумя рюмками по бокам. Эта бутылка коньяка и была той самой новой декорацией, по которой проницательный, здравомыслящий мужчина тотчас бы угадал, что заваруха с костелом перестала быть насущной проблемой.
Однако наивный Эдуард был до такой степени опьянен самим собой, что поначалу ни о чем таком не догадывался. Он дал себя вовлечь в веселый вводный разговор (неопределенно-обобщенного содержания), выпил предложенную рюмку и впал в непритворную тоску. Спустя полчаса-час директриса перешла к более личным темам; заговорив о себе, она попыталась создать в глазах Эдуарда образ той женщины, какой хотела казаться: рассудительной женщиной средних лет, не слишком счастливой и все-таки достойно смирившейся со своей участью, женщиной, ни о чем не жалеющей и даже довольной, что не замужем, ибо только так она может в полной мере насладиться спелым вкусом своей самостоятельности и радостями жизни, которые дает ей прекрасная квартира, где ей хорошо и где даже Эдуард чувствует себя сейчас, видимо, неплохо.
- Нет, что вы, мне замечательно, - сказал Эдуард, но сказал это сдавленным голосом, поскольку именно в эту минуту ему перестало быть замечательно. Бутылка коньяка (которой он опрометчиво поинтересовался в предыдущую встречу и которая сейчас со столь устрашающей готовностью поспешно пожаловала на стол), четыре стены гарсоньерки (делающих пространство все более тесным, все более замкнутым), монолог директрисы (сосредоточенный на темах все более личных), ее взгляд (небезопасно пристальный) - все это привело к тому, что он наконец стал осознавать замену спектакля; он понял, что попал в ситуацию, развитие которой неотвратимо предопределено; до него дошло, что его существованию в школе угрожает не антипатия к нему директрисы, а совсем наоборот: его физическая антипатия к худой женщине с черным пушком под носом, понуждающей его пить. У него от страха перехватило горло.
Он послушался директрису и выпил, но страх его был так велик, что алкоголь не оказал на него никакого действия. Зато директриса после двух-трех рюмок воспарила над присущим ей здравомыслием, и ее слова стали насыщаться почти угрожающей восторженностью. "В одном вам завидую, - говорила она, - что вы так молоды. Вам еще невдомек, что такое разочарование, что такое крушение иллюзий. Мир перед вами еще полон надежд и красоты".
Нагнувшись через столик к Эдуарду, она в печальном молчании (с оцепенело судорожной улыбкой) устремила на него устрашающе большие глаза, в то время как он говорил себе: если ему не удастся хоть слегка опьянеть, этот вечер окончится для него величайшим позором; налив в рюмку коньяка, он залпом выпил.
Директриса снова заговорила: - Но я хочу видеть мир таким же! Таким же, каким видите его вы! - Затем поднялась с кресла и, выставив грудь, сказала: Я вам действительно симпатична? Это правда? - И, обойдя столик, она схватила Эдуарда за руку. - Это правда?
- Да! - сказал Эдуард.
- Пойдемте потанцуем, - сказала она и, отпустив руку Эдуарда, подбежала к радио и так долго стала вертеть рычажком, пока не нашла какую-то танцевальную мелодию. Потом с улыбкой подошла к Эдуарду.
Эдуард встал, обхватил директрису и в ритме музыки стал водить ее по комнате. Директриса то опускала голову ему на плечо, то, подняв ее, нежно заглядывала ему в глаза, а то вполголоса вторила звучащей мелодии.
Эдуарду было до того не по себе, что он не раз останавливался посреди танца, чтобы опрокинуть рюмочку. Сейчас он только и мечтал о том, чтобы поскорее кончилась тягостность этого безмерно затянувшегося шагания, но, с другой стороны, он и ничего больше так не боялся: тягостность того, что последовало бы за танцем, представлялась ему куда более невыносимой. И потому, продолжая водить эту напевающую даму по тесной комнате, он внимательно (и тревожно) следил за желанным действием алкоголя. Когда ему наконец показалось, что его рассудок несколько затуманился, он с силой привлек директрису к себе правой рукой, а левую положил ей на грудь.
Да, он в точности проделал то, что в течение всего вечера вселяло в него ужас; чего бы он только не отдал за то, чтобы ему не пришлось это делать, но если он все-таки сделал это, то лишь потому, поверьте, что должен был это сделать: ситуация, в которую он попал, с самого начала вечера была настолько предопределена, что можно было лишь замедлить ее развитие, но никак не пресечь, и если Эдуард положил ладонь на грудь директрисы, значит, он лишь подчинился приказу неотвратимой необходимости.
Однако результат его поступка превзошел все возможные ожидания. Будто по волшебному повелению, директриса начала извиваться в его руках, а потом приникла своей верхней пушистой губой к его рту. Затем увлекла его на тахту и, дико извиваясь и шумно вздыхая, укусила его в губу и тут же в кончик языка, причинив ему сильную боль.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20
Вот так, в едином потоке фраз директриса нарисовала перед Эдуардом как радужные перспективы своего милосердия, так и страшные последствия своей строгости; затем, дабы подчеркнуть взаправдашнюю дружественность их встречи, свернула разговор на другие темы: заговорила о книгах, подведя Эдуарда к книжной полке, стала восторгаться "Очарованной душой" Роллана и возмутилась, узнав, что он не читал ее. Потом спросила, как ему работается в школе, и после его банального ответа уже долго не закрывала рта: говорила о том, что она признательна судьбе за свою профессию, что работу в школе любит, ибо, воспитывая детей, живет в постоянном контакте с будущим; ведь только будущим и можно оправдать все те страдания, которым ("да, приходится это признать") в мире несть числа. "Не будь я убеждена, что живу ради чего-то гораздо большего, чем моя собственная жизнь, я просто не могла бы жить".
Слова эти внезапно прозвучали очень искренно, но было неясно, хочет ли директриса исповедаться ими или начать запланированную идеологическую полемику о смысле жизни. Эдуард решил принять их как знак доверительности и потому спросил тихим, задушевным голосом:
- А ваша жизнь? Жизнь сама по себе?
- Моя жизнь? - повторила она вслед за ним.
- Да, жизнь сама по себе не удовлетворила бы вас?
На ее лице появилось горестное выражение, и Эдуарду стало почти жаль ее. Она была трогательно безобразна: черные волосы оттеняли продолговатое костистое лицо, черный пух под носом создавал впечатление усов. Он сразу представил всю печаль ее жизни; ее цыганские черты говорили о страстности натуры, а ее уродливость - о неосуществимости этой страстности; он представил себе, с какой исступленностью она обратилась в живую статую скорби, оплакивавшую смерть Сталина, с каким азартом заседала на бесчисленных собраниях, как страстно боролась против несчастного Младенца Иисуса, и понимал, что все это лишь печальные запасные русла ее желаний, которым не дано было течь туда, куда их влекло. Эдуард был молод, и его сочувствие еще не истощилось. Он смотрел на директрису с пониманием. Но она, словно бы устыдясь минутного невольного молчания, за говорила снова, окрасив голос бодрой интонацией:
- Это, Эдуард, совсем не важно. Человек живет на свете не только ради себя. Он всегда живет ради чего-то. - Она еще глубже заглянула ему в глаза. Речь только о том, ради чего. Ради чего-то настоящего или ради чего-то выдуманного. Бог - это красивый вымысел. Но будущее человечества, Эдуард, это реальность. Ради него я жила и ради него всем пожертвовала.
И эти фразы она говорила с таким внутренним жаром, что Эдуард продолжал испытывать то внезапное человеческое понимание, какое давеча проснулось в нем; разве не глупо, осенило его, что он лжет тут другому человеку (ближний ближнему), когда задушевный тон их беседы предлагает ему возможность отбросить наконец недостойную (и, впрочем, тоже нелегкую) игру в верующего?
- Я с вами совершенно согласен, - не замедлил он заверить ее. - Я тоже предпочитаю реальность. Не принимайте всерьез мою религиозность.
Однако он сразу же осознал, насколько опасно поддаваться опрометчивым порывам чувства. Директриса изумленно посмотрела на него и, чуть помедлив, сказала: - Не разыгрывайте комедию. Вы мне нравитесь своей искренностью. А сейчас вы притворяетесь тем, кем не являетесь.
Нет, Эдуарду не дано было сбросить с себя вериги верующего, в которые он однажды облачился; примирившись с этим, он попытался быстро исправить дурное впечатление: - Нет, что вы! Я вовсе не собираюсь изворачиваться. Разумеется, я верю в Бога, от этого я никогда не стал бы отпираться. Я лишь хотел сказать, что в той же мере верю и в будущее человечества, в прогресс и во все такое. Если бы я не верил в это, то к чему был бы мой труд учителя, зачем рождались бы дети и во имя чего мы бы вообще жили? Я-то как раз думал, что на то и есть воля Божья, чтобы род людской продвигался вперед и только к лучшему. Я думаю, что можно верить одновременно и в Бога, и в коммунизм, что это вполне совместимые вещи.
- Нет, - улыбнулась директриса с материнской непререкаемостью. - Эти вещи несовместимы.
- Я знаю, - сказал Эдуард. - Не сердитесь на меня.
- А я и не сержусь. Вы по молодости горячо отстаиваете то, во что верите. Никто не поймет вас лучше меня. Ведь и я когда-то была так же молода, как и вы. Я знаю, что такое молодость. И ваша молодость мне по душе. Вы мне симпатичны.
И наконец пробил час. Не раньше и не позже, а именно сейчас, в нужную минуту (какую Эдуард явно не выбирал, скорее она выбрала его и наполнила содержанием). Когда директриса сказала, что он ей симпатичен, он ответил не очень выразительно:
- Вы мне тоже.
- В самом деле?
- В самом деле.
- Ах, оставьте, пожалуйста. Я старая женщина, - возразила директриса.
- Неправда, - вынужден был сказать Эдуард.
- Ну что вы! - сказала директриса.
- Вы совсем не старая, что за глупости! - со всей решительностью вынужден был сказать Эдуард.
- Вы так думаете?
- Вы мне как раз очень нравитесь.
- Не лгите. Вы же не должны лгать.
- Я и не лгу. Вы красивая.
- Красивая? - с притворным недоверием переспросила директриса.
- Да, красивая, - сказал Эдуард, а испугавшись неправдоподобия своего утверждения, попытался тотчас подкрепить его: - Такая черноволосая. Мне это ужасно нравится.
- Вам нравятся брюнетки?
- Ужасно, - сказал Эдуард.
- А почему же вы ни разу не зашли ко мне с тех пор, как вы в школе? Мне сдавалось, что вы избегаете меня.
- Я стеснялся, - сказал Эдуард. - Все стали бы говорить, что я подольщаюсь к вам. Никто не поверил бы, что я хожу к вам лишь потому, что вы мне нравитесь.
- Но теперь вам не придется стесняться. Теперь же вынесено решение, что вы иногда должны со мной встречаться.
Глядя на него своими глазами с большими карими радужками (сами по себе, надо сказать, они были красивы), она на прощание слегка погладила его по руке, так что наш сумасброд уходил от нее, охваченный бурным ощущением победы.
7
Эдуард был убежден, что вся эта заваруха разрешилась в его пользу, и в следующее воскресенье пошел с Алицей в костел, преисполненный дерзкой беззаботности; более того, он пошел туда с чувством прежней уверенности в себе, ибо (какую бы сочувственную улыбку это ни вызывало у нас) весь ход визита к директрисе представлялся ему в воспоминаниях ярчайшим доказательством его мужской притягательности.
И именно в это воскресенье он заметил, что Алица стала какой-то другой: как только они встретились, она взяла его под руку и в костеле так и стояла с ним; обычно она старалась вести себя скромно и неприметно, но на этот раз оглядывалась по сторонам и с улыбкой поклонилась по меньшей мере десятку знакомых.
Эдуарду все это показалось странным и непонятным.
Когда двумя днями позже они вместе прогуливались по стемневшим улицам, Эдуард с изумлением отметил, что поцелуи Алицы, прежде столь неприятно деловитые, увлажнились, потеплели и стали более пылкими. Остановившись ненадолго с ней под фонарем, он обнаружил, что на него смотрят два влюбленных глаза.
- Знай, что я люблю тебя, - ни с того ни с сего сказала Алица и тут же прикрыла ладонью ему рот: - Нет, нет, не говори ничего, я не хочу ничего слышать.
Они снова немного прошлись и снова остановились, и Алица сказала: - Теперь я уже все понимаю. Теперь понимаю, почему ты упрекал меня, что я в своей вере слишком пассивна.
Но Эдуард, по-прежнему ничего не понимая, молчал; они прошли еще немного, и тут Алица сказала: - А ты мне ничего не сказал. Почему ты мне ничего не сказал?
- А что я должен был тебе сказать? - спросил Эдуард.
- Да, в этом ты весь, - сказала она с тихим восторгом. - Другие бы похвалялись, а ты молчишь. Но именно поэтому я и люблю тебя.
Эдуард, пытаясь понять, о чем идет речь, решил все-таки уточнить: - Это ты о чем?
- О том, что с тобой случилось.
- От кого ты это знаешь?
- Оставь, пожалуйста. Это все знают. Тебя вызвали, угрожали тебе, а ты смеялся им прямо в лицо и ни от чего не отрекся. Все в восторге от тебя.
- Но я никому об этом не говорил.
- Какая наивность! А молва на что? Это же не пустячное дело. Смельчаков сейчас днем с огнем не сыщешь.
Эдуард знал, что в маленьком городе любое событие сразу превращается в легенду, однако же не думал, что и его ничтожная история, какой он вовсе не придавал значения, содержит в себе такую мифотворную силу; он и понятия не имел, как впору он пришелся своим землякам, которые, как известно, восхищаются не драматическими героями (борющимися и побеждающими), а именно мучениками, ибо те утверждают их в правильности лояльного бездействия, внушая им, что жизнь предлагает лишь одну альтернативу: быть уничтоженным или быть покоренным. Никто не сомневался, что Эдуард будет уничтожен, и все с восторгом и удовлетворением распространялись об этом, покуда наконец Эдуард при помощи Алицы не встретился с прекрасным образом собственного распятия. Он хладнокровно принял это и сказал:
- Но мне ведь не пришлось ни от чего отрекаться, все было в порядке вещей. Так поступил бы любой.
- Любой? - вырвалось у Алицы. - Погляди вокруг, как все ведут себя! Какие заячьи души! От собственной матери и то отреклись бы.
Эдуард молчал, молчала и Алица. Они шли, держась за руки. Чуть погодя Алица шепотом сказала: - Я сделала бы для тебя все.
Таких слов Эдуарду еще никто не говорил; такая фраза для него была неожиданным даром. Эдуард, конечно, знал, что он не заслужил такого дара, но подумал: раз судьба отказывает ему в заслуженных дарах, то он имеет право присвоить и незаслуженные; и потому сказал:
- Мне уже никто ни в чем не поможет.
- В каком смысле?
- Выгонят меня из школы, и те, кто сегодня считает меня героем, и пальцем не шевельнут ради меня. Лишь в одном я до конца уверен. Что останусь в полном одиночестве.
- Не останешься, - возразила, покачав головой, Алица.
- Останусь, - повторил Эдуард.
- Нет, не останешься, - чуть ли не крикнула Алица.
- Все от меня отреклись.
- Я никогда от тебя не отрекусь.
- Отречешься, - печально сказал Эдуард.
- Не отрекусь, - сказала Алица.
- Нет, Алица, ты не любишь меня. Ты никогда не любила меня.
- Неправда, - прошептала Алица, и Эдуард с удовлетворением заметил, что у нее мокрые от слез глаза.
- Не любишь, Алица. Этого не скроешь. Ты всегда была совершенно холодна ко мне. Так не ведет себя женщина, которая любит. Я очень хорошо это знаю. А сейчас ты мне просто сочувствуешь, зная, что меня хотят уничтожить. Но любить ты не любишь, и я не хочу, чтобы ты убеждала себя в этом.
Они продолжали идти, держась за руки. Алица тихо плакала, а потом вдруг остановилась и сквозь рыдания проговорила: - Неправда, нет, неправда, ты не должен так думать.
- Правда, - сказал Эдуард, а поскольку Алица не переставала плакать, он предложил ей в субботу поехать в деревню. Дача брата стоит в прекрасной долине у реки, и там они смогут уединиться.
Лицо у Алицы было мокрым от слез, она молча кивнула.
8
Это было в среду, а в четверг Эдуард снова был приглашен в дом к директрисе; он шел туда весело и уверенно, ибо ничуть не сомневался, что его личные чары окончательно развеют всю эту заваруху с костелом, превратив ее в легкое облачко дыма, в сущее ничто. Но так уж случается в жизни: человек думает, что играет свою роль в определенной пьесе, и не предполагает вовсе, что тем временем на сцене неприметно сменились декорации, и он, ничего не подозревая, оказывается участником совершенно другого спектакля.
Он снова сидел в кресле напротив директрисы, между ними был столик, а на нем - бутылка коньяка с двумя рюмками по бокам. Эта бутылка коньяка и была той самой новой декорацией, по которой проницательный, здравомыслящий мужчина тотчас бы угадал, что заваруха с костелом перестала быть насущной проблемой.
Однако наивный Эдуард был до такой степени опьянен самим собой, что поначалу ни о чем таком не догадывался. Он дал себя вовлечь в веселый вводный разговор (неопределенно-обобщенного содержания), выпил предложенную рюмку и впал в непритворную тоску. Спустя полчаса-час директриса перешла к более личным темам; заговорив о себе, она попыталась создать в глазах Эдуарда образ той женщины, какой хотела казаться: рассудительной женщиной средних лет, не слишком счастливой и все-таки достойно смирившейся со своей участью, женщиной, ни о чем не жалеющей и даже довольной, что не замужем, ибо только так она может в полной мере насладиться спелым вкусом своей самостоятельности и радостями жизни, которые дает ей прекрасная квартира, где ей хорошо и где даже Эдуард чувствует себя сейчас, видимо, неплохо.
- Нет, что вы, мне замечательно, - сказал Эдуард, но сказал это сдавленным голосом, поскольку именно в эту минуту ему перестало быть замечательно. Бутылка коньяка (которой он опрометчиво поинтересовался в предыдущую встречу и которая сейчас со столь устрашающей готовностью поспешно пожаловала на стол), четыре стены гарсоньерки (делающих пространство все более тесным, все более замкнутым), монолог директрисы (сосредоточенный на темах все более личных), ее взгляд (небезопасно пристальный) - все это привело к тому, что он наконец стал осознавать замену спектакля; он понял, что попал в ситуацию, развитие которой неотвратимо предопределено; до него дошло, что его существованию в школе угрожает не антипатия к нему директрисы, а совсем наоборот: его физическая антипатия к худой женщине с черным пушком под носом, понуждающей его пить. У него от страха перехватило горло.
Он послушался директрису и выпил, но страх его был так велик, что алкоголь не оказал на него никакого действия. Зато директриса после двух-трех рюмок воспарила над присущим ей здравомыслием, и ее слова стали насыщаться почти угрожающей восторженностью. "В одном вам завидую, - говорила она, - что вы так молоды. Вам еще невдомек, что такое разочарование, что такое крушение иллюзий. Мир перед вами еще полон надежд и красоты".
Нагнувшись через столик к Эдуарду, она в печальном молчании (с оцепенело судорожной улыбкой) устремила на него устрашающе большие глаза, в то время как он говорил себе: если ему не удастся хоть слегка опьянеть, этот вечер окончится для него величайшим позором; налив в рюмку коньяка, он залпом выпил.
Директриса снова заговорила: - Но я хочу видеть мир таким же! Таким же, каким видите его вы! - Затем поднялась с кресла и, выставив грудь, сказала: Я вам действительно симпатична? Это правда? - И, обойдя столик, она схватила Эдуарда за руку. - Это правда?
- Да! - сказал Эдуард.
- Пойдемте потанцуем, - сказала она и, отпустив руку Эдуарда, подбежала к радио и так долго стала вертеть рычажком, пока не нашла какую-то танцевальную мелодию. Потом с улыбкой подошла к Эдуарду.
Эдуард встал, обхватил директрису и в ритме музыки стал водить ее по комнате. Директриса то опускала голову ему на плечо, то, подняв ее, нежно заглядывала ему в глаза, а то вполголоса вторила звучащей мелодии.
Эдуарду было до того не по себе, что он не раз останавливался посреди танца, чтобы опрокинуть рюмочку. Сейчас он только и мечтал о том, чтобы поскорее кончилась тягостность этого безмерно затянувшегося шагания, но, с другой стороны, он и ничего больше так не боялся: тягостность того, что последовало бы за танцем, представлялась ему куда более невыносимой. И потому, продолжая водить эту напевающую даму по тесной комнате, он внимательно (и тревожно) следил за желанным действием алкоголя. Когда ему наконец показалось, что его рассудок несколько затуманился, он с силой привлек директрису к себе правой рукой, а левую положил ей на грудь.
Да, он в точности проделал то, что в течение всего вечера вселяло в него ужас; чего бы он только не отдал за то, чтобы ему не пришлось это делать, но если он все-таки сделал это, то лишь потому, поверьте, что должен был это сделать: ситуация, в которую он попал, с самого начала вечера была настолько предопределена, что можно было лишь замедлить ее развитие, но никак не пресечь, и если Эдуард положил ладонь на грудь директрисы, значит, он лишь подчинился приказу неотвратимой необходимости.
Однако результат его поступка превзошел все возможные ожидания. Будто по волшебному повелению, директриса начала извиваться в его руках, а потом приникла своей верхней пушистой губой к его рту. Затем увлекла его на тахту и, дико извиваясь и шумно вздыхая, укусила его в губу и тут же в кончик языка, причинив ему сильную боль.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20