"Я так изменилась?" - спросила она, и хотя он, сказав "нет", солгал, ложь была не совсем полной, ибо эта легкая улыбка (целомудренно и сдержанно настроенная на волну какого-то вечного восторга) приплыла к нему сейчас из дали многих лет ничем не замутненной и ослепила его: она столь зримо пробудила в нем прошлый облик женщины, что ему пришлось сделать над собой немалое усилие, дабы отвлечься от него и увидеть ее теперешней: это была уже почти старая женщина.
Он спросил ее, куда она держит путь и какие у нее планы, и она ответила, что ей пришлось улаживать кой-какие дела и что теперь ничего не остается, как ждать вечернего поезда, который отвезет ее назад в Прагу. Он выразил радость по поводу их нежданной встречи и пригласил ее (поскольку оба сошлись на том, что две здешние кофейни битком набиты и грязны) в свою расположенную неподалеку холостяцкую квартирку, где есть кофе и чай, а главное - порядок и покой.
2
Этот день с самого начала складывался для нее неудачно. Ее супруг (тридцать лет назад, после свадьбы, она жила с ним в этом городе, потом они переехали в Прагу, где десять лет тому назад он скончался) согласно странному его завещанию был похоронен на здешнем кладбище. Она тогда же оплатила могилу на десять лет вперед, и лишь недавно с испугом вспомнила, что забыла продлить истекший срок аренды. Сперва подумала было написать в местную кладбищенскую контору, но, зная, сколь бесконечна и напрасна переписка с конторщиками, приехала сюда сама.
Дорогу к могиле мужа она нашла бы с закрытыми глазами, но почему-то сегодня ей казалось, будто на кладбище она впервые. Не находя могилы, она решила было, что заблудилась. Только спустя какое-то время поняла: точно на том же месте, где стоял серый песчаниковый памятник с выгравированным позолоченным именем ее мужа (она безошибочно узнала две соседние могилы), теперь стоял памятник черного мрамора с совершенно иным вытисненным золочеными буквами именем.
Возмущенная донельзя, она пошла в кладбищенскую контору. Там ей объявили, что по окончании аренды могилы ликвидируются автоматически. В ответ на ее упреки, что ее, мол, заранее не предупредили о необходимости срочно продлить аренду, ей сказали, что кладбище небольшое и что старые покойники должны уступать место молодым, покойникам. Негодуя и превозмогая рыдания, она укорила их в полном пренебрежении к таким понятиям, как человечность и уважение к людям, но тут же осознала, что разговор бесполезен, и так же, как она не смогла воспрепятствовать смерти мужа, она бессильна помешать и его второй смерти - смерти "старого покойника", которому теперь запрещено существовать даже как покойнику.
А в городе к ее печали стало примешиваться и чувство тревожной озабоченности: как объяснить сыну исчезновение отцовской могилы и оправдаться перед ним в своем упущении. В конце концов ее придавила усталость: чем заполнить долгие часы до отхода поезда? В городе уже не осталось друзей, да и сам город так изменился за прошедшее время, что уже ничто не тянуло к сентиментальной прогулке: некогда знакомые места предстали перед ней в совершенно чужом обличье. Вот почему она с благодарностью приняла приглашение неожиданно попавшегося на ее пути старого (полузабытого) друга: в его доме она смогла вымыть руки, а потом, сидя в мягком кресле (болели ноги), осматривать комнату и слушать, как в отгороженной ширмой кухоньке булькает кипяток для кофе.
3
Когда ему стукнуло тридцать пять, он вдруг обнаружил, что на темени заметно поредели волосы. Это была еще не явная лысина, но она уже вполне обозначилась (под волосами просвечивала кожа): да, лысина неминуема и близка. Конечно, смешно из поредевших волос делать великую драму, однако он понимал, что с появлением лысины изменится и лицо, а стало быть, и жизнь его теперешнего облика (причем, без сомнения, лучшего) близится к концу.
И тут он стал размышлять над тем, каковы же, собственно, плоды жизни этого ускользающего (волосатого) облика, что этому облику довелось испытать и чем насладиться, и его ошеломило сознание, что хорошего было всего ничего; эта мысль вогнала его в краску; да, стало стыдно: какой позор - прожить на земле так долго и испытать так мало!
Что, впрочем, он имел в виду, говоря себе, что испытал так мало? Мыслил ли он под этим путешествия, работу, общественную деятельность, спорт, женщин? Вероятно, он подразумевал под этим все, но главное, конечно, женщин, ибо если в иных сферах его жизнь и была удручающе убогой, то вины своей он тут не чувствовал: не виноват же он в том, что его профессия малоинтересна и бесперспективна; что для путешествий нет ни денег, ни благосклонных кадровых рекомендаций; не виноват же он, наконец, и в том, что в двадцать лет повредил мениск и вынужден был бросить любимые виды спорта. Однако мир женщин был для него миром относительной свободы, и уж здесь ему не на что было пенять, нечем было отговариваться, здесь он мог проявить свои богатые возможности; так женщины стали для него единственным оправданным мерилом полноты жизни.
Да вот беда! Именно с женщинами дело почему-то не ладилось: до двадцати пяти (хотя он был привлекательным юношей) его сковывало волнение; потом он влюбился, женился и в течение семи лет убеждал себя, что в одной женщине можно обрести эротическую бесконечность; затем развелся, апология единственной женщины (как и иллюзия бесконечности) растаяла, и ее сменило властное желание обладать женщинами (пестрой конечностью их множества), однако, увы, сильно приторможенное скудными финансами (приходилось платить алименты бывшей жене на содержание ребенка, с которым ему дозволялось видеться один-два раза в год) и условиями маленького города, в котором любопытство соседей столь же безгранично, сколь невелик выбор женщин.
А время неслось неудержимо; и вот однажды, стоя в ванной перед зеркалом, висевшим над умывальником, и держа в руке над головой круглое зеркальце, он в ужасе разглядел уже вполне отчетливую лысину; ее вид, огорошив его (без подготовки) своей внезапностью, открыл ему банальную истину: упущенного не наверстать. Он впал в хроническую тоску, его стали посещать даже мысли о самоубийстве. Разумеется (и это надо подчеркнуть, дабы не заподозрить в нем истерика или глупца), сознавая их комичность, он был уверен, что никогда не претворит их в жизнь (давился от смеха, когда представлял себе свое прощальное письмо: Не в силах мириться с лысиной. Прощайте!), но достаточно и того, что эти мысли, какими бы платоническими они ни были, все же приходили ему в голову. Попробуем понять его: они звучали в нем примерно так, как звучит в марафонце необоримое желание сойти с дистанции, когда он вдруг на ходу обнаруживает, что позорно (причем по своей вине, из-за собственных промахов) проигрывает. И он также, считая свой забег проигранным, не желал длить его дольше.
А сейчас, склонившись над маленьким столиком и ставя одну чашку перед диваном (куда вскоре сядет сам), другую - перед удобным креслом, в котором сидела гостья, он говорил себе, что во всей этой истории есть некий злой умысел: женщину, в которую годы назад был по уши влюблен и которую тогда же (по своей вине, из-за собственных промахов) упустил, он встречает в таком мрачном расположении духа и в тот момент, когда уже ничто нельзя наверстать.
4
Она едва ли могла догадаться, что видится ему той, которая ускользнула от него; она ведь никогда не забывала о той ночи, которую они провели вместе, помнила его тогдашний облик (ему было двадцать, он не умел одеваться, краснел и забавлял ее своим мальчишеством), помнила и самое себя (ей тогда было почти сорок, и какая-то жажда красоты толкала ее в объятия чужих мужчин, но одновременно и гнала прочь от них; она ведь всегда представляла свою жизнь непременно похожей на красивый танец и боялась превратить супружескую измену в отвратительную привычку).
Да, она предписала себе красоту, как иные предписывают себе нравственные устои; если бы она обнаружила в своей жизни уродство, то, верно, впала бы в отчаяние. И, сознавая сейчас, что по прошествии пятнадцати лет должна казаться хозяину дома старой (со всеми уродствами, присущими старости), она решила сразу заслонить свое лицо воображаемым веером и осыпала собеседника торопливыми вопросами: спросила, как он попал в этот город, спросила о его работе; похвалила его уютную квартиру-гарсоньерку, вид из окна на городские крыши (сказала, что при всей обыденности вида в нем есть воздушность и простор); назвала авторов нескольких импрессионистских картин, застекленные репродукции которых украшали стены (впрочем, назвать их было нетрудно: в квартирах бедных чешских интеллектуалов вы наверняка обнаружили бы одни и те же дешевые репродукции); затем, поднявшись с кресла с чашкой недопитого кофе и наклонившись над маленьким письменным столом, над которым на полочке стояло несколько фотографий (сразу приметила, что среди них не было ни одной фотографии молодой женщины), спросила, не принадлежит ли старое женское лицо на одной из них его матери (он подтвердил).
Потом и он спросил, что она имела в виду, когда при встрече с ним сказала, что приехала в город уладить кое-какие дела. Ей ужасно не хотелось говорить о кладбище (чувствовала себя здесь, на шестом этаже, не только высоко над крышами, но и блаженно вознесенной над своей жизнью); однако по его упорному настоянию в конце концов призналась (очень коротко, ибо развязность торопливой откровенности всегда претила ей), что много лет назад жила здесь с мужем, что он похоронен на здешнем кладбище (о сносе памятника умолчала) и что вот уже десять лет, как она каждый год приезжает сюда с сыном на День поминовения.
5
- Каждый год? - Это открытие огорчило его, и он снова подумал о некоем злом умысле; ведь повстречай он ее здесь шестью годами раньше, когда приехал сюда, все можно было бы спасти: старость не отметила бы ее так, ее внешность не столь печально отличалась бы от образа той женщины, какую он любил пятнадцать лет назад; он еще сумел бы, преодолев различие, воспринять оба образа (прошлый и нынешний) как единый. Но теперь один безнадежно отставал от другого.
Она допила кофе, разговорилась, а он пробовал точно определить степень перемены, по причине которой она ускользает от него во второй раз: ее лицо покрылось морщинами (слою пудры не под силу было устранить их); шея увяла (высокому воротнику не под силу было скрыть это); щеки обвисли; в волосах (пусть это было даже красиво!) пробивалась седина; однако куда больше его внимание приковали руки (увы, они не поддавались ни пудре, ни гриму): руки, покрытые синей паутиной вен, вдруг превратились в мужские.
Сожаление смешивалось в нем со злостью, и он, возымев охоту утопить в алкоголе их запоздалую встречу, спросил, не желает ли она рюмку коньяка (в шкафчике за шторой стояла початая бутылка); она отказалась, и ему припомнилось, что и тогда, многие годы назад, она почти не пила, возможно, не хотела позволить алкоголю разрушить изысканную сдержанность своих манер. Увидев изящный жест руки, которым она отклонила его предложение, он понял, что очарование вкуса, волшебство, ласковость обхождения, покорявшие его в прошлом, не потускнели в ней, хотя и скрыты под маской старости, и сами по себе, хотя и зарешечены ею, еще вполне притягательны.
Мысль, что она зарешечена старостью, пронизала его беспредельной жалостью, сделавшей ее близкой (эту некогда блистательную женщину, перед которой немел язык), и захотелось поговорить с ней по-дружески, неторопливо, долго, в этаком голубоватом настроении меланхолического смирения. И он действительно разговорился (и говорил действительно долго), и в конце концов завел речь о невеселых мыслях, в последние годы посещавших его. Разумеется, он ни словом не обмолвился о появившейся лысине (как и она, кстати, умолчала о снесенной могиле); но призрак лысины подвигнул его на псевдофилософские сентенции о том, что время летит быстрее, чем успеваешь жить, что жизнь ужасна, ибо все в ней отмечено неминуемой гибелью; в ответ на подобные излияния он ждал от гостьи участливого отклика; но не дождался.
- Я не люблю таких разговоров, - сказала она чуть ли не резко. - Все, что вы говорите, ужасно поверхностно.
6
Она терпеть не могла разговоров о старении и смерти: они касались того физического уродства, которому она противилась. Не без волнения она повторяла хозяину дома, что его взгляды поверхностны; человек - это ведь нечто большее, чем дряхлеющее с годами тело, главное - плоды его трудов, то, что он оставляет для других. На самом деле эта мысль возникла в ней не сейчас, а еще тогда, когда тридцать лет назад она влюбилась в своего будущего мужа, который был девятнадцатью годами старше; и она всегда испытывала к нему искреннее уважение (несмотря на все свои измены, о которых он либо не знал, либо не хотел знать), стараясь убедить себя, что его интеллект и значимость полностью уравновешивают тяжкое бремя лет.
- Какие еще плоды трудов, скажите на милость! Какие плоды трудов мы здесь оставляем! - с горьким смешком возразил ей хозяин дома.
Она не хотела ссылаться на покойного мужа, хотя твердо верила в незыблемую ценность всего того, что он совершил; она лишь сказала, что любой человек создает в своей жизни нечто, пусть даже совсем скромное, и что в этом и только в этом его назначение; потом заговорила о себе: она работает в одном Доме культуры на окраине Праги, организует лекции и поэтические вечера; говорила (с воодушевлением, показавшимся ему наигранным) о "благодарных лицах" слушателей, а затем сразу же переключилась на тему о том, как прекрасно иметь сына и наблюдать, как ее собственные черты (сын похож на нее) преображаются в лицо мужчины; как прекрасно одарить его всем, чем только может мать одарить сына, а потом тихо исчезнуть из его жизни.
И о сыне заговорила она не случайно: весь этот день он стоял перед глазами и укоризненно напоминал об утреннем провале на кладбище; удивительно было: ни одному мужчине она никогда не позволяла взять над ней верх, и только собственный сын каким-то неведомым способом завладел ее волей. Впрочем, кладбищенская неудача потому так и расстроила ее, что она, чувствуя свою вину перед ним, боялась его попреков. Она уже давно стала догадываться, что если сын и следит ревниво за тем, как она чтит память мужа (именно он всегда настаивал, чтобы на каждый День поминовения они не забывали съездить на кладбище!), то причиной тому не столько любовь к покойному отцу, сколько желание терроризировать ее, мать, указать ей на положенные вдовьи границы; и хотя сам он никогда не выражал этого открыто, а она старалась (безуспешно) об этом не думать, все было именно так: ему отвратительна была сама мысль, что сексуальная жизнь матери может еще продолжаться, ему претило то, что еще оставалось в ней (по крайней мере как возможность и шанс) сексуального; а поскольку понятие сексуальности связано с понятием молодости, ему претило в ней все, что еще сохранялось моложавым; он был уже не ребенок, и моложавость матери (в сочетании с ее агрессивной заботой) мешала ему естественно воспринимать юность девушек, уже вызывавших его интерес; ему хотелось, чтобы мать была старой, лишь от такой он мог сносить любовь, лишь такую любить. И она, сознавая порой, что так он, в сущности, толкает ее к могиле, в конце концов покорилась ему, капитулировала под его натиском и стала даже идеализировать свою покорность, уговаривая себя, что красота ее жизни и состоит именно в этом тихом исчезновении в тени другой жизни. И теперь в оправдание этой идеализации (без которой морщины на лице жгли бы ее еще больше) она со столь нежданной горячностью вела спор с хозяином дома.
Но хозяин дома вдруг перегнулся через разделявший их столик, погладил ее по руке и сказал: - Простите меня за мои слова. Вы же знаете, я всегда был глупцом.
7
Их спор не рассердил его, напротив, гостья вновь предстала перед ним в своем былом обличье; в ее протесте против мрачных разговоров (разве это не был прежде всего протест против уродливости и безвкусия?) он узнавал ее такой, какой знал когда-то, и его мыслями все больше завладевал ее давний облик и их давняя история, и теперь он лишь желал себе, чтобы ничто не нарушило этой голубой, столь благоприятной для разговора атмосферы (потому-то он и погладил ее по руке и назвал себя глупцом) и он сумел бы сказать ей о том, что представлялось ему сейчас самым важным: об их общей истории; он ведь был убежден, что пережил с ней что-то необыкновенное, о чем она даже не подозревает и для чего он сам будет с трудом подыскивать точные слова.
Она, наверное, уже и не помнит, как они познакомились; видимо, однажды она оказалась в компании его друзей-студентов, но захудалое пражское кафе, где они впервые были одни, она, конечно, достаточно хорошо помнит:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20
Он спросил ее, куда она держит путь и какие у нее планы, и она ответила, что ей пришлось улаживать кой-какие дела и что теперь ничего не остается, как ждать вечернего поезда, который отвезет ее назад в Прагу. Он выразил радость по поводу их нежданной встречи и пригласил ее (поскольку оба сошлись на том, что две здешние кофейни битком набиты и грязны) в свою расположенную неподалеку холостяцкую квартирку, где есть кофе и чай, а главное - порядок и покой.
2
Этот день с самого начала складывался для нее неудачно. Ее супруг (тридцать лет назад, после свадьбы, она жила с ним в этом городе, потом они переехали в Прагу, где десять лет тому назад он скончался) согласно странному его завещанию был похоронен на здешнем кладбище. Она тогда же оплатила могилу на десять лет вперед, и лишь недавно с испугом вспомнила, что забыла продлить истекший срок аренды. Сперва подумала было написать в местную кладбищенскую контору, но, зная, сколь бесконечна и напрасна переписка с конторщиками, приехала сюда сама.
Дорогу к могиле мужа она нашла бы с закрытыми глазами, но почему-то сегодня ей казалось, будто на кладбище она впервые. Не находя могилы, она решила было, что заблудилась. Только спустя какое-то время поняла: точно на том же месте, где стоял серый песчаниковый памятник с выгравированным позолоченным именем ее мужа (она безошибочно узнала две соседние могилы), теперь стоял памятник черного мрамора с совершенно иным вытисненным золочеными буквами именем.
Возмущенная донельзя, она пошла в кладбищенскую контору. Там ей объявили, что по окончании аренды могилы ликвидируются автоматически. В ответ на ее упреки, что ее, мол, заранее не предупредили о необходимости срочно продлить аренду, ей сказали, что кладбище небольшое и что старые покойники должны уступать место молодым, покойникам. Негодуя и превозмогая рыдания, она укорила их в полном пренебрежении к таким понятиям, как человечность и уважение к людям, но тут же осознала, что разговор бесполезен, и так же, как она не смогла воспрепятствовать смерти мужа, она бессильна помешать и его второй смерти - смерти "старого покойника", которому теперь запрещено существовать даже как покойнику.
А в городе к ее печали стало примешиваться и чувство тревожной озабоченности: как объяснить сыну исчезновение отцовской могилы и оправдаться перед ним в своем упущении. В конце концов ее придавила усталость: чем заполнить долгие часы до отхода поезда? В городе уже не осталось друзей, да и сам город так изменился за прошедшее время, что уже ничто не тянуло к сентиментальной прогулке: некогда знакомые места предстали перед ней в совершенно чужом обличье. Вот почему она с благодарностью приняла приглашение неожиданно попавшегося на ее пути старого (полузабытого) друга: в его доме она смогла вымыть руки, а потом, сидя в мягком кресле (болели ноги), осматривать комнату и слушать, как в отгороженной ширмой кухоньке булькает кипяток для кофе.
3
Когда ему стукнуло тридцать пять, он вдруг обнаружил, что на темени заметно поредели волосы. Это была еще не явная лысина, но она уже вполне обозначилась (под волосами просвечивала кожа): да, лысина неминуема и близка. Конечно, смешно из поредевших волос делать великую драму, однако он понимал, что с появлением лысины изменится и лицо, а стало быть, и жизнь его теперешнего облика (причем, без сомнения, лучшего) близится к концу.
И тут он стал размышлять над тем, каковы же, собственно, плоды жизни этого ускользающего (волосатого) облика, что этому облику довелось испытать и чем насладиться, и его ошеломило сознание, что хорошего было всего ничего; эта мысль вогнала его в краску; да, стало стыдно: какой позор - прожить на земле так долго и испытать так мало!
Что, впрочем, он имел в виду, говоря себе, что испытал так мало? Мыслил ли он под этим путешествия, работу, общественную деятельность, спорт, женщин? Вероятно, он подразумевал под этим все, но главное, конечно, женщин, ибо если в иных сферах его жизнь и была удручающе убогой, то вины своей он тут не чувствовал: не виноват же он в том, что его профессия малоинтересна и бесперспективна; что для путешествий нет ни денег, ни благосклонных кадровых рекомендаций; не виноват же он, наконец, и в том, что в двадцать лет повредил мениск и вынужден был бросить любимые виды спорта. Однако мир женщин был для него миром относительной свободы, и уж здесь ему не на что было пенять, нечем было отговариваться, здесь он мог проявить свои богатые возможности; так женщины стали для него единственным оправданным мерилом полноты жизни.
Да вот беда! Именно с женщинами дело почему-то не ладилось: до двадцати пяти (хотя он был привлекательным юношей) его сковывало волнение; потом он влюбился, женился и в течение семи лет убеждал себя, что в одной женщине можно обрести эротическую бесконечность; затем развелся, апология единственной женщины (как и иллюзия бесконечности) растаяла, и ее сменило властное желание обладать женщинами (пестрой конечностью их множества), однако, увы, сильно приторможенное скудными финансами (приходилось платить алименты бывшей жене на содержание ребенка, с которым ему дозволялось видеться один-два раза в год) и условиями маленького города, в котором любопытство соседей столь же безгранично, сколь невелик выбор женщин.
А время неслось неудержимо; и вот однажды, стоя в ванной перед зеркалом, висевшим над умывальником, и держа в руке над головой круглое зеркальце, он в ужасе разглядел уже вполне отчетливую лысину; ее вид, огорошив его (без подготовки) своей внезапностью, открыл ему банальную истину: упущенного не наверстать. Он впал в хроническую тоску, его стали посещать даже мысли о самоубийстве. Разумеется (и это надо подчеркнуть, дабы не заподозрить в нем истерика или глупца), сознавая их комичность, он был уверен, что никогда не претворит их в жизнь (давился от смеха, когда представлял себе свое прощальное письмо: Не в силах мириться с лысиной. Прощайте!), но достаточно и того, что эти мысли, какими бы платоническими они ни были, все же приходили ему в голову. Попробуем понять его: они звучали в нем примерно так, как звучит в марафонце необоримое желание сойти с дистанции, когда он вдруг на ходу обнаруживает, что позорно (причем по своей вине, из-за собственных промахов) проигрывает. И он также, считая свой забег проигранным, не желал длить его дольше.
А сейчас, склонившись над маленьким столиком и ставя одну чашку перед диваном (куда вскоре сядет сам), другую - перед удобным креслом, в котором сидела гостья, он говорил себе, что во всей этой истории есть некий злой умысел: женщину, в которую годы назад был по уши влюблен и которую тогда же (по своей вине, из-за собственных промахов) упустил, он встречает в таком мрачном расположении духа и в тот момент, когда уже ничто нельзя наверстать.
4
Она едва ли могла догадаться, что видится ему той, которая ускользнула от него; она ведь никогда не забывала о той ночи, которую они провели вместе, помнила его тогдашний облик (ему было двадцать, он не умел одеваться, краснел и забавлял ее своим мальчишеством), помнила и самое себя (ей тогда было почти сорок, и какая-то жажда красоты толкала ее в объятия чужих мужчин, но одновременно и гнала прочь от них; она ведь всегда представляла свою жизнь непременно похожей на красивый танец и боялась превратить супружескую измену в отвратительную привычку).
Да, она предписала себе красоту, как иные предписывают себе нравственные устои; если бы она обнаружила в своей жизни уродство, то, верно, впала бы в отчаяние. И, сознавая сейчас, что по прошествии пятнадцати лет должна казаться хозяину дома старой (со всеми уродствами, присущими старости), она решила сразу заслонить свое лицо воображаемым веером и осыпала собеседника торопливыми вопросами: спросила, как он попал в этот город, спросила о его работе; похвалила его уютную квартиру-гарсоньерку, вид из окна на городские крыши (сказала, что при всей обыденности вида в нем есть воздушность и простор); назвала авторов нескольких импрессионистских картин, застекленные репродукции которых украшали стены (впрочем, назвать их было нетрудно: в квартирах бедных чешских интеллектуалов вы наверняка обнаружили бы одни и те же дешевые репродукции); затем, поднявшись с кресла с чашкой недопитого кофе и наклонившись над маленьким письменным столом, над которым на полочке стояло несколько фотографий (сразу приметила, что среди них не было ни одной фотографии молодой женщины), спросила, не принадлежит ли старое женское лицо на одной из них его матери (он подтвердил).
Потом и он спросил, что она имела в виду, когда при встрече с ним сказала, что приехала в город уладить кое-какие дела. Ей ужасно не хотелось говорить о кладбище (чувствовала себя здесь, на шестом этаже, не только высоко над крышами, но и блаженно вознесенной над своей жизнью); однако по его упорному настоянию в конце концов призналась (очень коротко, ибо развязность торопливой откровенности всегда претила ей), что много лет назад жила здесь с мужем, что он похоронен на здешнем кладбище (о сносе памятника умолчала) и что вот уже десять лет, как она каждый год приезжает сюда с сыном на День поминовения.
5
- Каждый год? - Это открытие огорчило его, и он снова подумал о некоем злом умысле; ведь повстречай он ее здесь шестью годами раньше, когда приехал сюда, все можно было бы спасти: старость не отметила бы ее так, ее внешность не столь печально отличалась бы от образа той женщины, какую он любил пятнадцать лет назад; он еще сумел бы, преодолев различие, воспринять оба образа (прошлый и нынешний) как единый. Но теперь один безнадежно отставал от другого.
Она допила кофе, разговорилась, а он пробовал точно определить степень перемены, по причине которой она ускользает от него во второй раз: ее лицо покрылось морщинами (слою пудры не под силу было устранить их); шея увяла (высокому воротнику не под силу было скрыть это); щеки обвисли; в волосах (пусть это было даже красиво!) пробивалась седина; однако куда больше его внимание приковали руки (увы, они не поддавались ни пудре, ни гриму): руки, покрытые синей паутиной вен, вдруг превратились в мужские.
Сожаление смешивалось в нем со злостью, и он, возымев охоту утопить в алкоголе их запоздалую встречу, спросил, не желает ли она рюмку коньяка (в шкафчике за шторой стояла початая бутылка); она отказалась, и ему припомнилось, что и тогда, многие годы назад, она почти не пила, возможно, не хотела позволить алкоголю разрушить изысканную сдержанность своих манер. Увидев изящный жест руки, которым она отклонила его предложение, он понял, что очарование вкуса, волшебство, ласковость обхождения, покорявшие его в прошлом, не потускнели в ней, хотя и скрыты под маской старости, и сами по себе, хотя и зарешечены ею, еще вполне притягательны.
Мысль, что она зарешечена старостью, пронизала его беспредельной жалостью, сделавшей ее близкой (эту некогда блистательную женщину, перед которой немел язык), и захотелось поговорить с ней по-дружески, неторопливо, долго, в этаком голубоватом настроении меланхолического смирения. И он действительно разговорился (и говорил действительно долго), и в конце концов завел речь о невеселых мыслях, в последние годы посещавших его. Разумеется, он ни словом не обмолвился о появившейся лысине (как и она, кстати, умолчала о снесенной могиле); но призрак лысины подвигнул его на псевдофилософские сентенции о том, что время летит быстрее, чем успеваешь жить, что жизнь ужасна, ибо все в ней отмечено неминуемой гибелью; в ответ на подобные излияния он ждал от гостьи участливого отклика; но не дождался.
- Я не люблю таких разговоров, - сказала она чуть ли не резко. - Все, что вы говорите, ужасно поверхностно.
6
Она терпеть не могла разговоров о старении и смерти: они касались того физического уродства, которому она противилась. Не без волнения она повторяла хозяину дома, что его взгляды поверхностны; человек - это ведь нечто большее, чем дряхлеющее с годами тело, главное - плоды его трудов, то, что он оставляет для других. На самом деле эта мысль возникла в ней не сейчас, а еще тогда, когда тридцать лет назад она влюбилась в своего будущего мужа, который был девятнадцатью годами старше; и она всегда испытывала к нему искреннее уважение (несмотря на все свои измены, о которых он либо не знал, либо не хотел знать), стараясь убедить себя, что его интеллект и значимость полностью уравновешивают тяжкое бремя лет.
- Какие еще плоды трудов, скажите на милость! Какие плоды трудов мы здесь оставляем! - с горьким смешком возразил ей хозяин дома.
Она не хотела ссылаться на покойного мужа, хотя твердо верила в незыблемую ценность всего того, что он совершил; она лишь сказала, что любой человек создает в своей жизни нечто, пусть даже совсем скромное, и что в этом и только в этом его назначение; потом заговорила о себе: она работает в одном Доме культуры на окраине Праги, организует лекции и поэтические вечера; говорила (с воодушевлением, показавшимся ему наигранным) о "благодарных лицах" слушателей, а затем сразу же переключилась на тему о том, как прекрасно иметь сына и наблюдать, как ее собственные черты (сын похож на нее) преображаются в лицо мужчины; как прекрасно одарить его всем, чем только может мать одарить сына, а потом тихо исчезнуть из его жизни.
И о сыне заговорила она не случайно: весь этот день он стоял перед глазами и укоризненно напоминал об утреннем провале на кладбище; удивительно было: ни одному мужчине она никогда не позволяла взять над ней верх, и только собственный сын каким-то неведомым способом завладел ее волей. Впрочем, кладбищенская неудача потому так и расстроила ее, что она, чувствуя свою вину перед ним, боялась его попреков. Она уже давно стала догадываться, что если сын и следит ревниво за тем, как она чтит память мужа (именно он всегда настаивал, чтобы на каждый День поминовения они не забывали съездить на кладбище!), то причиной тому не столько любовь к покойному отцу, сколько желание терроризировать ее, мать, указать ей на положенные вдовьи границы; и хотя сам он никогда не выражал этого открыто, а она старалась (безуспешно) об этом не думать, все было именно так: ему отвратительна была сама мысль, что сексуальная жизнь матери может еще продолжаться, ему претило то, что еще оставалось в ней (по крайней мере как возможность и шанс) сексуального; а поскольку понятие сексуальности связано с понятием молодости, ему претило в ней все, что еще сохранялось моложавым; он был уже не ребенок, и моложавость матери (в сочетании с ее агрессивной заботой) мешала ему естественно воспринимать юность девушек, уже вызывавших его интерес; ему хотелось, чтобы мать была старой, лишь от такой он мог сносить любовь, лишь такую любить. И она, сознавая порой, что так он, в сущности, толкает ее к могиле, в конце концов покорилась ему, капитулировала под его натиском и стала даже идеализировать свою покорность, уговаривая себя, что красота ее жизни и состоит именно в этом тихом исчезновении в тени другой жизни. И теперь в оправдание этой идеализации (без которой морщины на лице жгли бы ее еще больше) она со столь нежданной горячностью вела спор с хозяином дома.
Но хозяин дома вдруг перегнулся через разделявший их столик, погладил ее по руке и сказал: - Простите меня за мои слова. Вы же знаете, я всегда был глупцом.
7
Их спор не рассердил его, напротив, гостья вновь предстала перед ним в своем былом обличье; в ее протесте против мрачных разговоров (разве это не был прежде всего протест против уродливости и безвкусия?) он узнавал ее такой, какой знал когда-то, и его мыслями все больше завладевал ее давний облик и их давняя история, и теперь он лишь желал себе, чтобы ничто не нарушило этой голубой, столь благоприятной для разговора атмосферы (потому-то он и погладил ее по руке и назвал себя глупцом) и он сумел бы сказать ей о том, что представлялось ему сейчас самым важным: об их общей истории; он ведь был убежден, что пережил с ней что-то необыкновенное, о чем она даже не подозревает и для чего он сам будет с трудом подыскивать точные слова.
Она, наверное, уже и не помнит, как они познакомились; видимо, однажды она оказалась в компании его друзей-студентов, но захудалое пражское кафе, где они впервые были одни, она, конечно, достаточно хорошо помнит:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20