А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Мы спрашиваем иногда при знакомстве: "Кто у вас погиб"? -- и удивляемся, если все живы. Не знаю, можно ли назвать это притупленностью. Отчасти наверно да. Может быть готовностью к смерти. Человеку, живущему в рамках определенной жизни, свойственно отодвигать мысль о смерти, потому хотя бы, что она нарушает, ломает рамки, врывается в них, ранит, вносит боль, ужас, растерянность и покинутость в жизнь. А когда наступает катастрофа, и все летит кувырком -- то смерть -- избавление от страха не только перед нею, но и перед этой странной, ни на что не похожей жизнью, вернее инстинктивным цеплянием за голое существование. Когда нет ни времени, ни сил, чтобы оплакать умершего -- то и самому не страшен переход. Как будто человек все время напряжен для прыжка в другой мир, все равно, сознает ли он, что этот другой мир существует, или нет. Я однажды была в морге у нас дома -- надо было опознать одного человека -- оказался незнакомый. Но долгое время не могла отделаться от гнетущего впечатления. А потом спокойно ходила под обстрелом по улицам, переступала через трупы -- и ничего, в порядке вещей. Но когда кто-то схватил меня за руку и сказал -"Здесь есть еще чуточек жизни в этой подворотне, встаньте сюда, здесь реже убивает" -- то вот от этой ласки в словах, в голосе -- я готова была расплакаться. Сейчас купить краденую заведомо вещь, или украсть самой -потому что получить масло по фальшивым карточкам тоже бандитизм и преступление по всем законам -- это ничего, это я сделаю не задумываясь. Если услышу об очередной выдаче из лагерей -- похолодеет внутри и такое чувство, как будто сама валишься в какую то пропасть -- но все таки -- без слез. А вот скажет кто нибудь две звенящих строчки -- и они зазвенят до слез в глазах. Может быть потому, что в них, как в фокусе весь наш мир, со всеми ужасами, отчаянием, и сверх того еще то, что есть в этом мире возвышенного, да, пусть это старомодное слово, но все равно -- нечто высшего порядка, потому что вкладываем мы в эти услышанные слова свой смысл, который может быть и не снился автору, сказавшему просто всечеловеческое, каждому, всегда, близкое и понятное. Может быть и потому, что говорящий покажется вдруг значительным, умным, благородным, душевным человеком, а не серой тенью или мордой бестии, -- может быть потому, что здесь вообще разумное объяснение не при чем. Все таки искусство -- это нечто из высшей категории, причастно к четвертому измерению, и каждый настоящий художник обожжен этим нездешним огнем -- и обжигает им и нас. Может быть еще и потому, что вот именно после всех этих ужасов -- "хочется любить простые вещи, как кусочек дымного тепла" -- это я свое стихотворение цитирую. И в силу контраста они так на нас действуют, из-за усталости, нашей. Что уж значит красивое слово, жест, улыбка, взгляд? Не кого нибудь любимого, а просто незнакомого, в первый раз в жизни встреченного человека? Ничего, в сущности. Он наверно и сам не замечает, что дает. А мы, нищие, разоренные, еще не вылезшие из под обломков -- и неизвестно, в какую яму попадем в следующую минуту -- мы ценим, загораемся вот именно этим... потому и стали "поэтами", как вы говорите. Вот почему -- излишек лирики. Но не беспокойтесь, и это пройдет, и будем слушать -- не все, но многие из нас -- еще лучшие стихи, и спокойно, если не скучая слегка, разбирать их по статьям, школам, приемам... и в этой будущей нашей, упорядоченной жизни может быть будет даже неловко кое кому вспомнить, каким красивым или красивой казался тогда тот или та, сказавшие самое нужное в ту минуту -- из Гумилева или Маяковского... О нет, это совсем не чеховское небо в алмазах через триста лет, которое я так ненавижу! Для меня это не утешение и не мечта вовсе. Мечту я хочу сохранить сейчас, потому что только так и пронесу ее дальше. Оставьте сказки тем людям, которые могут их видеть и теперь. Они нужны человеку, если он хочет остаться человеком. Сейчас мы голые люди на голой земле, и не стыдимся многого -- в том числе и любви к сказкам. Потом многие спрячут это чувство, отрекутся от него даже. Вам, Разбойник, некогда слушать стихи, в вас еще слишком много энергии, вы не можете остановиться после военного разбега, вы ударились в бандитизм -- но не забывайте, что надо прислушаться к непрактичным лирикам тоже. Может быть это поможет вам остановиться когда нибудь, пока еще не будет поздно... А какие же еще слова могут нас тронуть? Какие слова нужны человеку, с которого содрали кожу? Об утешении говорить смешно. Надежда? Она бессознательна. Что же еще остается? Только извечное, подлинное человеческое тепло, в котором Божья искра -- а все остальное кошмар. Да, мы знаем цену слову. Слишком много говорили нам, обещали, обманывали, предавали, или приказывали "давай, давай" -- на смерть, на издевку последнего унижения в этой самой смерти, -голыми, на коленях, ждать газа или выстрела в затылок -- избавления от мучений. Нет, наши собственные слова стали скупы... Один сказал мне: "Я выполз из могилы, которая еще шевелилась -- там были недобитые" -- и это было все, что он сказал. Я видела, как взметнулся столб затяжной мины на том месте, где бежали впереди мои девочки -- и это все, что я могу сказать. Больше слов у меня нет, как у всех нас. Есть только самые простые, самые скупые слова -- по их настоящей цене. А вот зазвенит какая нибудь строчка -и сердце заплачет сразу, плакать мы можем сердцем только, слезы давно высохли все. Вот почему даже те, чью толстую кожу раньше ничем пробить нельзя было, кому раньше и в голову не могло придти слушать такую ерунду, вдруг говорят глухо: "прочтите еще" -- и видишь, как это нужно ...
В полутемной комнате Демидова не могла видеть экрана обнаженной стены Дома Номер Первый. Если бы у стены были слова, то она сказала бы, что это -печальный триумф. Сейчас, когда человек натягивает на себя тряпки от холода и закусывает махоркой самогон, -- ему оказываются нужными и стихи, и сказки о любви и тепле. Сейчас самодельные кустарные книжечки зачитываются до дыр, ходят по рукам, переписываются, выучиваются наизусть. Потом, когда вместо коек с соломой будут гарнитуры мебели, у подъезда дожидаться автомобиль и человек запахнется в шубу, и будет колебаться -- куда ему поехать в отпуск? -- тогда лирическая чепуха будет или брошена в печку, или валяться в углу у многих, и поэты снова станут никчемушными людьми ... но стена молчит.
* * *
Произошел редкий случай: тевтону Гансу пришла в голову не только мысль, но и неплохая к тому же. От слабенького огонечка адвентного венка он сразу притих, и вечером того же дня заявил Оксане:
-- Давай делать "Криппе"!
Пришлось звать на помощь других, объяснивших, в чем дело: по русски это -- рождественский "вертеп", но немцы делают иначе -- ясли. Оксана поняла сразу, и мысль ей понравилась: вышло произведение искусства. Они оба выпиливали, рисовали, клеили целую неделю. На доске выросла хижина из фанерки, подкрашенная под бревна. Крыша была из настоящей коры, -- Ганс ободрал где то дерево, и получилось замечательно. Над крышей сияла позолоченная звезда, прикрепленная за хвост, а фигурки животных, волхвов, Девы с младенцем были выпилены из фанеры, стояли на подставочках и светились нежными красками. Увидев их в готовом виде, Разбойник умилился и пообещал устроить в Сочельник грандиозную елку! Дочка просила купить ей ясли, но теперь не до игрушек, зато будет елка... он из принципа всегда обещал все, небрежно разбрасывая направо и налево мыльные пузыри. Ему ничего не стоит, а пусть люди верят и радуются. Потом образуется как нибудь.
В магазине ясли купили сразу, для витрины, не торгуясь! Купили бы еще, если бы было время сделать. В пустой витрине лежало всего пять старых шишек, обсыпанных чем то белым. Календарей тоже не было, но двадцать четвертого декабря Сочельник -- без стрельбы, без налетов -- хотя и без елок тоже.
Хорошо бы забиться в теплый угол, ну, хоть одеяло натянуть так, чтобы ноги согрелись -- и не думать ни о чем. Ни-о-чем...
В ночь на Сочельник Владек-Разбойник и Ганс отправились в экспедицию. Уголь, брикеты, и обломки, которыми топилась печка, угрожающе кончились. Оксана, продав ясли, купила брикетов, и одолжила им четыре -- но что же это за топливо? А Владек присмотрел лестницу и полчаса шептался с Гансом. Лестница была, что надо: крепкая, сухая, мирного времени, и длины необычайной: пожарная лестница, метров восемь, если не десять. Теперь ее положили поперек боковой улицы, чтобы загородить ее от редких прохожих: по обеим сторонам качались от ветра развалины и могли обрушиться. Впрочем, о прохожих американская полиция, "Эмпи", пост которой помещался сразу за углом, вероятно вовсе не думала, но развалины могли задавить и джипы тоже.
Вечером на улицы выходить не разрешалось -- но как будто впервые ...!
Да, на свете есть много непонятных вещей. И никто никогда не поймет, каким образом Ганс с Владеком, стащив лестницу из под самого носа эмпи, дотащили ее до двора Дома Номер Первый. Во двор она уже не влезала. Она легла поперек и загородила все. Она, если бы поставить ее торчком, уперлась бы прямо со двора в окошко на четвертом этаже! Привилось отказаться от первоначальной мысли втащить ее в это окно ...
Но кто высунется темной декабрьской ночью из того жалкого кусочка тепла, который удалось наконец ухватить под одеялом? Кому дело до странных звуков на дворе? Что то визжит, стучит, кто-то громыхает по лестнице, что то бухает, и неожиданный возглас не предназначен для слабонервных.
Да, но попробуйте попилить ручной пилой добросовестно сбитую довоенную лестницу. Попробуйте расколоть ее зазубренным топориком, этого верблюда! Скинули не только пальто -- в одних рубашках жарко стало. И темно ведь вдобавок, сколько раз по рукам саданули топором, хорошо еще, что он не колет почти!
Лестницу одолевали до утра. Уже в гнилом, чуть брезжущем рассвете, шумно топая -- теперь на все наплевать -- тащили оставшийся кусок -- украдут вмиг, только оставь! -- на четвертый этаж. Деревянные ступени старого дома трещали и гнулись под тяжестью. Лестница тыкалась обрубками, как поднятыми кверху пальцами, во все стекла, оставшиеся еще в коридорных дверях, выходивших на площадки. Она почему то не хотела лезть выше второго этажа. Ганс балансировал на перилах, чтобы повернуть ее под одному ему известным углом. Доннерветтер, не застрять же с нею на половине дома!
В комнате ярко загорелась печка. Куча дров занимала всю комнату. Владек систематически и аккуратно раскладывал их под кровати, под столы, надстраивал в углу "второй этаж". В другом углу, надежным запасом, стоял, подоткнув потолок, оставшийся кусок лестницы.
-- Вы все таки молодцы --, покачал головой Ганс, садясь к столу, чтобы закурить, и оглядывая это великолепие -- мне бы в голову не пришло решиться на такое ...
"Ферботен?" -- рассмеялся Разбойник и высунул ему язык.
Владек решил, что заслужил отдых после такой ночи, но его разбудила хозяйка. Да, фрау Урсула, тяжело передвигая зад, поднялась на четвертый этаж, и осторожно -- никогда нельзя знать, что делают эти ауслендеры, а она не хочет видеть того, что не нужно -- постучала в дверь. В руках у нее была тарелочка, покрытая салфеткой. На салфетке лежало несколько замусоленных свечек из последних запасов, а под нею -- пригоршня сладких лепешек, спеченных потихоньку Аннхен, и посыпанных корицей. Все таки, в этой комнате есть девочка, ребенок, вот ей на елку... У фрау Урсулы было доброе сердце, которому она сама нередко умилялась.
Сочельник был конечно немецкий, но балтийцы привыкли к новому стилю, а кроме того Разбойник считал, что выпить можно по всякому случаю и запасся заранее. Он обещал принести и елку, когда стемнеет -- вырубит в чьем нибудь саду.
Уходя, как всегда, по делам, он набил потрепанный, но вместительный портфель всяким товаром, но положить в него топор или хоть пилу -- забыл, конечно. Вспомнил, возвращаясь домой уже вечером, когда в уцелевшей церкви зазвонил колокол -- и остановившись, сплюнул с досады. Не говоря о том, что теперь у него в руках было два уже, плотно набитых портфеля, вырвать с корнем деревцо из замерзшей земли было и ему не под силу, да и елки в парке еле в обхват, а не крохотные деревца ...
Разбойник поставил портфели в снег, прикрыв на всякий случай валявшейся черепицей, нашел пролом в стене сада, забрался туда и нарвал сколько мог еловых веток -- мокрых, смолистых, царапавших и бивших по лицу.
-- А теперь делайте елку! -- заявил он, вваливаясь в комнату. -- О, Танненбаум!
-- С ума ты сошел ...
Но он только фыркнул, деловито нахмурился, засучил рукава и стал привязывать пучки веток к ступеням лестницы, стоявшей в углу, обрывками разных веревок.
-- Оксана! Малюй звезду, а то дров не дам!
Пожарной лестнице никогда, конечно, не снилось подобного великолепия. Сверху до низу на ней зашевелились зеленые ветки, хотя бы и ступенями. Три плитки армейского шоколада, толстого и подернутого плесенью, были раскромсаны ножом и завернуты в голубую бумагу с надрезанной бахромой -елочные конфеты. Приехавший только что общий друг -- поэт, священнодействуя и моргая близорукими глазами, разливал самогон в аптечные и одеколонные пузырьки, которыми обычно играла девочка.
-- Мы их повесим на елку, каждому по подарку! -- суетился он.
Все стояли полукругом, вместе обычного сиденья на кроватях и столах, и комната вдруг так наполнилась людьми, что стало жарко -- или шло тепло не только от пылавшей печки, но и от свечек, когда зажглись слабые огоньки? Растворили двери в коридор -- оттуда заглядывали лица соседей из других этажей -- хмурые обычно разглаживались улыбкой.
"Штилле Нахт -- Тихая ночь, святая ночь --" пропел кто-то.
-- В лесу родилась елочка, в лесу она росла -- тоненьким голоском затянула девочка.
-- И очень деревянная на радость нам была! -- рявкнул Разбойник, и сделал широкий жест. -- Ну, а теперь подымем бокалы! Угощение обильное. Предлагаю: давайте вспомним об этом вечере когда нибудь, если доживем, и не то, как мы надрались, потому что надраться можно когда угодно, а что нибудь другое о нем!
-- Все равно -- мечтательно произнесла Демидова -- несмотря ни на что -- на миллионы неслышных смертей -- запоет на земле Рождество -- для других -- для счастливых людей. И прекрасней всего на земле -- как бы в вечность ни плыли года -- расцветает зимой в серебре -- на сияющей елке звезда..."
Удивительно было, что питье в этот вечер проходило стройно, с паузами воспоминаний, про себя и вслух, без обычного гомона, исступленных взрывов и мрачных анекдотов. Девочка быстро заснула за чей то спиной, утомленная едой и зажимая последнюю лепешку в руке. Поэты читали стихи, конечно, Разбойник рассказывал бесконечные лихие истории, тевтон Ганс вспоминал детские праздники в деревне. Все жалели что не было Викинга -- уехал за табаком на Север.
Разговоры прерывались чоканьем надбитых, надтреснутых кружек. А в единственное окно комнаты смотрелась темная, молчащая ночь, засиневшая от снежной белизны внизу, и в бездонной синеве мерещились другие улицы, другие города -- мучительно покинутые, пропавшие навсегда -- как и люди -- призраки памяти, тянущиеся к ним бессильными руками -- прежняя жизнь.
И поэтому может быть, уже далеко под утро, когда синева побледнела от густо пошедшего снега, порядочно пьяный, но твердо держащийся на ногах поэт взглянул в окно, приподнялся на локте с кровати, куда лег рядом с Разбойником и вдруг неожиданно четко, мягко и проникновенно всхлипнул в полусумрак комнаты: "А Дон Аминадо сказал:" Люблю декабрь за призраки былого, -- За все, что было в жизни дорогого, -- Прошедшего, растаявшего вновь -- За этот снег, что падал и кружился -- За этот сон, который только снился -- Как снится нам последняя любовь" ...
-------
8
Из чего состоит жизнь? Вопрос реторический. Сперва: как же рассказать ее всю? Главное, хотя бы? Но если присмотреться, в беспорядочной мозаике виден рисунок, разбросанный, но отчетливый, как в глыбе мрамора: ваятель берет в руки резец -- и счищает лишнее. Только у него из глыбы выходит статуя, произведение искусства. А если отшелушить от нашей жизни каждодневные дела, разговоры, покупки, хлопоты, газеты, мелкие обязанности и большие долги -- то действительно большого, пронизывающего восторгом остается мало. Иногда ничего.
Конечно: чувства. Радости, любовь, увлечения, привязанности, реже дружба. Дружба самое трудное, пожалуй, самое требовательное чувство, если говорить о настоящей.
Конечно: несчастья. Потрясения и потери, война и болезни, разочарование и смерть.
Жертвы, которые мы приносим, или становимся ими сами. Их много.
Подвиги: незаметные -- их больше, чем кажется. Героические. Они редки.
Достижения и выученные, преодоленные уроки. Еще реже.
Итог, значит: множество легковесных мелочей, собирающихся, как снежинки, -- они тоже легки -- в сугробную глыбу. Крупинки достижений. Только и всего.
"Моя жизнь -- роман" -- избитая фраза.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31