А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

В уста нэпманки Маяковский вложил такой романс, который начинался словами: «Черная биржа да белый медведь»; Эти слова Маяковский читал, слегка подпевая на мотив романса «Черные очи да белая грудь»: «Эх, черная биржа да белый медведь...» Какой-то юноша подал в тон Маяковскому реплику, когда поэт немного приостановился: «Хочется плакать, да надо реветь». Маяковский это подхватил:
- Вот именно, товарищ. Черная биржа да белый медведь, вам хочется плакать, а надо реветь.
Долго не расходилась взволнованная, растревоженная аудитория...»
В 1924 году Маяковский довольно часто выступает с чтением своих стихов, выступает, кроме Украины, в Москве и в Ленинграде, и с этого времени, можно считать, поэтические вечера, поездки для выступлений снова входят в его жизнь, становятся столь же обязательными, как работа за письменным столом. Как правило, поэтические вечера не обходятся без споров, без полемики, это хорошо видно по афишам и газетным отчетам. Полемика теперь идет в основном вокруг Лефа, с его критиками.
Причем журнальная полемика далеко не всегда доходит до той молодежной аудитории, которая бывает на вечерах Маяковского, а если и доходит, то или односторонне, не в полном объеме, или даже искаженно. Нельзя, разумеется, сказать, что и на вечерах поэта вся публика стопроцентно принимала его. Так же как и не все вечера проходили триумфально. Критики объявлялись почти каждый день и со своими репликами, и со своим «не понимаю» (этим поэт рекомендовал учиться), но обычно Маяковский безжалостно с ними расправлялся и тем еще больше завоевывал аудиторию.
Даже язвительные по его адресу записки Маяковский мог прочитать так, что публика еще до ответа проникалась ироническим отношением к их авторам. «Товарищ Маяковский, почему вы такой грубый?» - читает он записку с такой жеманной интонацией, что публика уже хохочет, уже можно не отвечать на нее, а он отвечает:
- Это все равно, что спросить у паровоза - почему вы такой черный? - И после паузы, уже чуть грустно: - Разве я сегодня грубил кому-нибудь?
На вечере «Революция и литература» вместе с Маяковским выступил недавно приехавший из Турции молодой поэт Назым Хикмет. Он очень волновался перед выступлением, но Маяковский, с которым Хикмет уже познакомился и даже бывал у него дома, подбодрил добродушно-шутливо: «Послушай, турок, не бойся, все равно не поймут».
Хикмет был молод, по-русски говорил не очень уверенно, ему сказали, что футуристы отрицают психологию, и он пошел к конструктивистам (из огня да в полымя). «Маяковский сказал: турок-ренегат. Но мы с ним продолжали дружить», - вспоминал Хикмет.
Любому делу, если оно его увлекало, Маяковский отдавался сполна. Не в его характере была половинчатость, формализм, бестрепетность. Он отдавал всего себя или не отдавал ничего. Так было и с «Лефом». Маяковский-редактор отвечал за журнал в целом, Маяковский-художник отвечал за себя. Он убеждал себя в необходимости и важности той поденной работы по лефовским установкам на «производственное» искусство, которой отдал много сил и времени.
Но не было ли это все-таки насилием над искусством, над собой, над своим лирическим даром, над песней, которая рвалась из горла и звала к высотам духа?.. И она мощно прорывалась в лучших созданиях Маяковского, в лирических стихах, в поэмах «Про это», «Владимир Ильич Ленин», но сколько сил и сердечного жара тратилось на простое ремесло... Не только в рекламе, но и в стихах рекламного пошиба.
Каждый художник - единственный ответчик за себя, за свое творчество. Тем не менее прислушаемся к одному утверждению, вроде бы оспаривающему самостоятельность Маяковского.
«Единственным советчиком Маяковского, которому он доверял больше, чем себе, был О. М. Брик». Утверждение Л. Ю. Брик категорично. И все-таки, так ли это было и если так, то хороши ли были советы Брика Маяковскому, шли ли они на пользу поэту?
Кстати, не а том ли писал и В. Шкловский, хорошо знавший футуристическо-лефовскую кухню:
«Маяковского многие поправляли, руководили, много ему объясняли, что надо и что не надо. Все ему объясняли, что не надо писать про любовь. Разговор этот начался, так, в году шестнадцатом». И дальше:
«Осип Брик все это оформлял теоретически, все, что происходило, - необходимость писать слишком много строк и не писать поэмы, все находило точное и неверное оправдание».
А Л. Ю. Брик в подтверждение своих слов приводит совет О. Брика Маяковскому снять концовку стихотворения «Домой!». Вот оно, это хорошо известное четверостишие:
Я хочу быть понят моей страной,
А не буду
понят -
что ж.
По родной стране
пройду стороной,
Как проходит
косой дождь.
Маяковский потом объяснял, что четверостишие это - «райский хвостик» к стихотворению «бегемоту»... Слабое объяснение. Похоже, что он в этом случае действительно поверил не себе, а Брику, отсекая от стихотворения «Домой!» эту концовку.
Стоит внимательно перечитать одно из самых замечательных стихотворений Маяковского, чтобы убедиться, сколь органична такая открытая, искренняя концовка. К сожалению, многие критики, вслед за объяснением поэта, пошли здесь по пути прочтения только его госплановско-заводского контекста, не принимая во внимание огромную жажду «любовищи». «Заводская» метафора - результат глубокой душевной сосредоточенности поэта, возвращающегося домой после длительного путешествия за океан («Уходите, мысли, восвояси. Обнимись, души моря глубь»). К душе прислушивается поэт, оттого так элегически начинается стихотворение. Хотя за элегической интонацией где-то глубоко притаилась усмешка над собой: непривычна все-таки для Маяковского рефлексия...
Он начинает не с лозунга, не с Госплана, который должен давать «задания на год». Он идет к этому через, рефлексию, через внутреннюю самооценку, ибо: «Тот, кто постоянно ясен - тот, по-моему, просто глуп». И тем весомее тем эмоционально-устойчивее, тем интимнее звучат дорогие для него, выстраданные в бесконечных схватках с противниками всех мастей и оттенков стихи:
Пролетарии
приходят к коммунизму
низом -
низом шахт,
серпов
и вил, -
я ж
с небес поэзии
бросаюсь в коммунизм,
потому что
нет мне
без него любви.
И ведь дальше внутренние сомнения закрадываются в стихи (»...слов ржавеет сталь, чернеет баса медь»), иначе к чему выражать этот протест: «Не хочу, чтоб меня, как цветочек с полян, рвали после служебных тягот». Из этого протеста и происходит госплановско-заводской пафос, пробуждается жажда действия. Но питаться она должна «любовищей» - заметьте: не любовью даже, а «любовищей»! За любовь-любовищу может быть одна плата: понимание (то, к чему всегда стремился Маяковский). И последняя, отсеченная по совету Брика строфа с полной искренностью выражает самую суть взаимоотношений поэта и читателя. И в ней, конечно, ощущается осадок горечи от постоянных упреков в «непонятности», тяжело ранивших поэта.
И именно концовка более всего перекликается со стихотворением «Мелкая философия на глубоких местах», написанным по дороге в Америку, перекликается по мыслям, по тональности, по рефлексии. Искренность такого рода отнюдь не напоминает «романсовой чувствительности», это - искренность мужества. А искренность никогда не во вред искусству. Совет Брика был дан не в пользу поэзии.
А в пользу ли поэзии шли другие советы лефовского теоретика, подталкивавшего Маяковского к сочинению рекламных текстов и считавшего лучшим его созданием «Нигде кроме как в Моссельпроме»? В пользу ли поэзии шли лефовские теории привязанности стиха к факту, теории производственного искусства, проповедовавшиеся О. Бриком? В пользу ли искусства было его яростное отрицание классики?
Кто-то из ближайшего окружения острил про Брика, что он мог бы написать мемуары под названием «Записки тайного советника». Не вселял ли этот «тайный советник» корпоративный дух в Маяковского? Ведь не из принципиальных же соображений поэт, не читавший романа, включился в устный спор на стороне Брика, разгромившего «Цемент» Федора Гладкова! Впрочем, более всего этот дух проявился в последовательной - почти до конца - верности футуристическо-лефовско-рефовскому содружеству.
Теперь спросим: мог ли положительно влиять на Маяковского его «единственный советчик», лефовско-рефовский теоретик О. Брик? На этот вопрос ответил Луначарский, ответил, не пощадив поэта: «Когда Маяковский под зловредным влиянием своего демона Брика заявляет, что искусство кончено и идет на производство вещей, он действительно наносит искусству предательский удар в спину». (Добавим к этому свидетельство Н. А. Луначарской-Розенель, что у Анатолия Васильевича «вызывало чувство досады окружение Маяковского», и он, после одного вечера, проведенного у поэта, сказал: «Люблю тебя, моя комета, но не люблю твой длинный хвост».)
По-видимому, в словах Л. Ю. Брик о «единственном советчике» есть правда, хотя бы и частичная, но далеко не вся. К счастью, Маяковский все-таки больше доверял себе, чем Брику. Об этом говорят не рекламные стихи для Моссельпрома, где рекламой заведовал Брик, и Резинотреста, не фельетоны, «привязанные» к факту, к мостовой на Мясницкой, а истинно художественные произведения Маяковского, составившие славу, определившие творческое лицо поэта.
Но и доверие Маяковского не было слепым. Он был человеком легко воспламеняющимся и мог зажечься чужими идеями, но только восприняв их как свои, начинал творчески осуществлять эти идеи. В своих заблуждениях Маяковский был так же искренен, как и в исповедальных лирических стихах. И реклама, и фельетоны писались Маяковским так, как будто именно от них зависит победа Советской власти.
Маяковскому никто не мог навязать то, «что было ему чуждым» (Б. Гончаров). Он сказал о себе: «Главные черты моего характера - две: 1) честность, держание слова, которое я себе дал... 2) Ненависть ко всякому принуждению...» Эти слова многое объясняют.
Они объясняют и полемический темперамент, не дававший ему даже коротких передышек. От постоянной полемики, от постоянной необходимости защищаться иногда наступала и усталость, которую Маяковский тщательно скрывал. Но иногда, косвенно, она сказывалась. На диспуте о задачах литературы и драматургии (по докладу Луначарского) Маяковский вдруг с горечью заговорил о трате сил на литературную борьбу: «Я утверждаю, что литературного подъема в смысле работы сейчас нет, а есть подъем литдрак. Если бы у нас были произведения, равные по огненности, по убежденности защищаемых позиций всей этой драке, которая возгорелась, мы были бы обеспечены литературой. Но, к сожалению, все эти выступления прикрывают чрезвычайно мелкую литературу, чрезвычайно маленькое по существу искусство...»
Учитывая то резкое расхождение в оценке состояния литературы и искусства, которое дано здесь, с другими его оценками, в других докладах и выступлениях, особенно за рубежом, можно предположить, что Маяковский глубоко и тяжело переживал состояние раздоров, состояние групповой борьбы. Человек по натуре не тщеславный, хотя знающий себе цену, искренне радовавшийся успехам других, не только близких, товарищей, всегда и везде радевший об общем деле, он более всего хотел взаимопонимания и сотрудничества.
Постоянное полемическое напряжение отнимало много энергии, тут Маяковский - тоже в силу характера - не мог отступить ни на пядь, в азарте борьбы хватал лишнего, потом объяснялся, как в этом случае:
«...Вот Анатолий Васильевич (Луначарский. - А. М.) упрекает меня в неуважении к предкам, а месяц тому назад, во время работы, Брик начал читать «Евгения Онегина», которого я знаю наизусть, и я не мог оторваться и слушал до конца и два дня ходил под обаянием четверостишия:
Я знаю: жребий мой измерен;
Но, чтоб продлилась жизнь моя,
Я утром должен быть уверен,
Что с вами днем увижусь я...
Конечно, мы будем сотни раз возвращаться к таким художественным произведениям, учиться этим максимально добросовестным творческим приемам, которые дают верную формулировку взятой, диктуемой, чувствуемой мысли».
Объясняясь, оправдываясь, он не может избежать лефовского подхода к поэзии как сумме приемов, формулированию мысли, но все же говорит о «диктуемой» чувствами, о «чувствуемой» мысли, и это чрезвычайно важно отметить.
Луначарский прокомментировал высказывание Маяковского. В журнале оно, по-видимому, изложено не полно. А возможно, что и Луначарский несколько «расцветил» его в пользу Маяковского, уж очень хотелось Анатолию Васильевичу «поправить» его отношение к классике. На диспутах, в статьях и выступлениях он беспощадно критиковал Маяковского за футуристическо-лефовское лихачество, за формалистическое штукарство, но всегда и везде, отделяя Маяковского от лефовского окружения как выдающегося революционного поэта, выискивал любой повод, чтобы «обелить» его, показать, что он представляется правоверным лефовцем из чувства солидарности со своим окружением, а на самом деле - не такой.
Вот и об этом эпизоде Луначарский говорил чуть ли не с умилением, мол, Маяковский «с благоговением» упоминал имя Пушкина, что он при этом «впал в элегический тон, даже не пощадил своих собственных произведений, заявив, что все выпускаемое в свет нынешними поэтами скучно и не запоминается. «Это, - сказал Маяковский, - относится и к моим произведениям, хотя в меньшей степени, чем к другим».
Маяковского при жизни укоряли и ныне еще продолжают укорять за его якобы неуважительное отношение к классике, совершенно упуская из виду не только эволюцию его взглядов, но и общий фон литературного развития двадцатых годов. В программе самых массовых организаций, объединявших писателей - Пролеткульта, а затем РАППа - отрицание литературы и искусства прошлого являлось одним из основополагающих принципов. Позиция Маяковского на этом фоне, менявшаяся с годами, выглядит даже более гибкой. Она отнюдь не застыла в лихих лозунгах «Пощечины общественному вкусу».
Поэт В. Шершеневич (это было в мае-июне 1924 года, когда праздновалось 125-летие со дня рождения Пушкина) как-то рано утром, на рассвете заметил Маяковского на Тверском бульваре, стоящего против памятника Пушкину и смотрящего ему в лицо. Он простоял почти полчаса и потом пошел домой.
Примерно в это время и было написано стихотворение «Юбилейное», вероятно, самый авторитетный, самый серьезный аргумент во всех дискуссиях по поводу отношения Маяковского к Пушкину, к классике. Это не в полемическом запале сказанное слово, это и не терзания раскаивающегося азартного спорщика. Это - слово, сказанное вполне обдуманно. Поэт даже употребил слово «вечность», употребил почти всерьез, почти без иронии. Может быть, лишь чуть-чуть приглушив его высокое звучание...
Главное, однако, не в этом.
Главное - величайшая почтительность тона в обращении к Пушкину. И в то же время - раскованность, собственное достоинство, лирическая открытость. Признанием в личных, бытовых и прочих неурядицах, полужалобой на «служебную нуду», Маяковский как бы подготавливает другое, куда более важное признание: «Но бывает - жизнь встает в другом разрезе, и большое понимаешь через ерунду».
Что такое - это «большое»?
Нами
лирика
в штыки
неоднократно атакована,
ищем речи
точной
и нагой.
Но поэзия -
пресволочнейшая штуковина:
существует -
и ни в зуб ногой.
Видите как: «существует - и ни в зуб ногой». Это - поэзия. А вот это «синемордое, в оранжевых усах» - «Коопсах», - стало быть, не поэзия, это - ремесло, необходимость. Вот вам косвенно выраженное иное отношение к рекламе. «Коопсах» - прямое указание на нее. И больше всего боясь впасть в сентиментальный тон и поэтому прикрываясь защитной иронией, но и не отрекаясь от внутренней серьезности, Маяковский перефразирует любимые им строки из письма Онегина к Татьяне. А что это серьезно, говорит следующее за ними лирическое признание:
Было всякое:
и под окном стояние,
письма,
тряски нервное желе.
Вот
когда
и горевать не в состоянии -
это,
Александр Сергеич,
много тяжелей.
Такое признание делают близкому человеку.
И опять же надо знать Маяковского, чтобы понять, что он не мог - даже с близким человеком - позволить себе надолго расслабиться. Значит, снова ирония и снова сквозь нее явственно слышится эта «пресволочнейшая», не раз «в штыки» атакованная лирика (»...вот и любви пришел каюк, дорогой Владим Владимыч»). И еще одно объяснение - оно не только по поводу «сплетни» насчет «двух влюбленных членов ВЦИКа», оно, конечно, и по поводу других «сплетен», уже касающихся его, Маяковского, отношения к Пушкину: «Может, я один действительно жалею, что сегодня нету вас в живых».
В следующем стихе «Мне при жизни с вами сговориться б надо» - таится уверенность взаимопонимания (вспомним Цветаеву: Пушкин с Маяковским бы сошлись). Ставя себя рядом с Пушкиным, опять же освещая этот ряд легкой иронической усмешкой (все-таки о себе речь), Маяковский тем самым снимает нигилистический пафос прежних высказываний о классике.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70