А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

и вдруг одна пчела говорит другой: «Знаешь, надену-ка ермолку, а то как бы меня за осу не приняли!» Дойдя до этого места, он сам расхохотался.
(Здесь игра слов: английское слово «wasp» означает «оса» и в то же время является сокращением от « White Anglo-Saxon Protestant» — «белый англосаксонский протестант», самоназвание коренных американцев).
— На самом деле анекдот так себе, — заметил он, отсмеявшись, — просто в последние дни почему-то все время в голову лезет. Знаете, я сам иногда чувствую себя точь-в-точь как эта еврейская пчела, которую все принимают за осу.
— Почему же вы думаете, что похожи на пчелу?
— Пчела целыми днями собирает пыльцу с цветов, а потом превращает ее в мед. Вот и я так же. Работаю-работаю, и все, что получаю, обращаю в мед. Так же, как эти пчелы, люблю сытно поесть. Поэтому терпеть не могу дорогие рестораны: порции крошечные, а денег платишь уйму.
— По вам не скажешь, что любите поесть. Фигура у вас спортивная.
— Да, я от природы тощий. Лорен мне завидует страшно. Сама она целые дни напролет пропадает в спортзалах, а я хорошо, если раз в год сыграю в софтбол, но фигура у меня такая же, как в двадцать пять лет.
— А какое ваше любимое блюдо?
— Спагетти с мясом. Просто обожаю.
— Когда вы впервые увидели JIopен, вам не пришло в голову, что она похожа на лакомый кусочек?
— Точно! Так я и подумал.
— И какой кухни?
— Такой, что и знаешь, что заработаешь изжогу и расстройство желудка, а все равно ешь. Слушайте, я ведь понимаю, как это выглядит, когда человек в пятьдесят с лишним женится на молоденькой красотке. Вы, наверное, думаете, она меня подцепила?
— Честно говоря, да.
— Так вот, все было не так. Моя первая жена умерла двенадцать лет назад. Болела она долго, умирала тяжело. Я израсходовал всю страховку и уже готов был дом продать. А Лорен работала в косметическом салоне, куда Конни ходила каждый месяц делать прическу и маникюр. Лорен видела, как Конни толстеет от кортизона, который ей приходилось принимать, видела, что у нее выпадают волосы, и ей было больно на это смотреть, потому, что Конни всегда гордилась своей внешностью. Это Лорен посоветовала ей подобрать парик: принесла каталог париков, помогла выбрать и подстригла, чтобы он больше ей подходил. Когда Конни перестала выходить из дому, Лорен приходила к нам домой и делала ей маникюр и педикюр в ванной. Наконец Конни уже и с постели вставать перестала — а Лорен приходила к нам со своими инструментами каждую неделю. Бесплатно. Ни цента за это не брала. И в больницу к Конни она приезжала и причесывала ее буквально за день до смерти, а когда Конни умерла, Лорен приготовила ее к погребению. До сих пор не знаю, почему она так привязалась к Конни — бывают у женщин такие странности, которых я не понимаю и никогда не пойму, — но точно могу сказать: то, что она делала, Конни помогало лучше всяких лекарств. Вот почему я на ней женился. Я ее не люблю — по крайней мере, не так люблю, как Конни, и, думаю, она это понимает; но у нее были в жизни свои проблемы, о которых говорить не стоит, а со мной она наконец-то нашла тихое пристанище.
— Понимаю. Но почему вы мне об этом рассказали?
— Вдруг сообразил, как мы с женой должны выглядеть в ваших глазах. А мы ведь все-таки, несмотря ни на что, одна семья. Братьев у меня никогда не было, детей тоже — хоть мы и старались. Родители давно умерли, никаких родственников в Америке нет. Вот вдруг и подумалось: у меня ведь никого нет, кроме жены и этих Ребиков. Даже друзья один за другим выходят на пенсию и перебираются во Флориду. А у вас есть дети?
— Нет.
— С ними веселее, без них спокойнее.
— Да, все так говорят.
— Знаете, хотел бы я уметь плакать так, как все. Не могу. Слезы кончились, когда умерла Конни.
— Понимаю, — говорю я, не зная, что еще сказать.
— Два года я жил как во сне. Не смеялся, почти не разговаривал. Когда ел, не чувствовал вкуса: что ни возьму в рот — словно резину жую. А потом будто ожил. Теперь опять наслаждаюсь вкусной едой, а на досуге пытаюсь создать компьютерный генератор анекдотов.
— И как, получается?
— Ничего не выходит. Анекдоты-то он рассказывает, только смеяться мне не хочется.

На следующий день я села за стол, положила перед собой немецкий словарь и начала писать письмо Марианне Кеппен по дрезденскому адресу, который мне сообщили из Комитета. За первым письмом — второе, за вторым — третье. Никакого ответа. Вообще ничего. Письма падают в пустоту.
— Знаешь, — сказал как-то Сэм, пристально глядя на меня, — надо кому-то туда съездить, постучаться к этой женщине в дверь и выяснить, кто она такая и чего хочет.
— Я даже знаю, кто должен этим заниматься. Ты.
— А пока что, может, разберете наконец вещи в доме вашей матери? — подала голос Мелани.
Продать дом, где прошло наше детство, было немыслимо. «Давай продадим дом», — сказала Мелани три года назад, как раз когда я переехала во Францию. «Нет, — твердо ответил Сэм. — Пока мама жива — ни за что».
Мелани написала мне. Я написала в ответ: пусть решают сами. Тогда она позвонила.
— Ты понимаешь, что мы платим налоги за дом, который стоит заколоченным? А ведь эти деньги могли бы пойти детям. Их хватит, чтобы оплатить ребятам отдельное жилье.
— Мелани, — сказала я, — денег у нас полно. Открой чековую книжку и купи каждому из детей по дому. Но, если Сэм хочет сохранить мамин дом, пусть так и будет.
— Значит, ты меня не поддержишь?
— При чем тут — поддержу, не поддержу? Это дело Сэма. Если он не хочет продавать дом, в котором вырос, значит, и не надо. Спорь с ним, уговаривай его, если хочешь, но я вмешиваться в это дело не буду.
— Это твое кредо, верно, Алике? — сказала тогда Мелани. — Ты никогда ни во что не вмешиваешься!
И повесила трубку. Месяц спустя она прислала мне открытку с извинениями, а я написала в ответ, что обижаться тут не на что.
Но теперь мама умерла, уже два месяца она лежит в могиле.
— Это аморально, — говорит Мелани, — держать пустой дом, когда столько бедняков ночуют на улицах. Если уж ты непременно хочешь сохранить дом, сделай из него приют.
— Но это семейный дом. До нас в нем жила какая-то семья, так должно быть и дальше.
— Тогда продай.
— Да, надо продать.
— Но сперва вам придется туда съездить и разобрать вещи.
— Не сейчас, хорошо? Я пока не готов.
— К чему? Послушай, ты никогда не будешь готов. Это тяжелое дело, надо быть совсем бессердечным человеком, чтобы делать его спокойно.
— Я не совсем бессердечный.
— Я тоже. Да, я купила двести пакетов для мусора — как ты думаешь, этого хватит?
И однажды утром, вскоре после этого разговора, мы с братом выезжаем с подземной автостоянки и направляемся в сторону острова Мэн по Стрэнд-стрит, затем по Уоппинг и Челонер-стрит, потом — налево по Парламент-стрит, вверх по Парк-роуд к Эгберту, а у Эг-берта наша машина сворачивает к реке — к дому, где прошло наше детство. Газа и электричества здесь нет, а вот вода в водопроводе еще есть. Мелани заглядывает сюда время от времени, следит, чтобы дом не заселили тараканы или осы, чтобы его не облюбовали бродяги и наркоманы; открывая дверь ключом Сэма, она вспоминает другой дом, в котором родилась и выросла она сама, — теперь там живут другие люди, и чужой человек спит в спальне, где маленькая Мелани в пижаме с кроликами лежала и прислушивалась, ожидая шороха-ключа в замочной скважине, возвещающего, что папа пришел с работы домой. Она снова чувствует запах жареной рыбы на кухне, снова ощущает под рукой холодный мрамор камина, снова видит себя в зеркале семнадцатилетней — на ресницах у нее дешевая тушь, в голове мысли о Сэме Ребике, который на этой неделе запустил руку ей в трусики и сунул палец туда, откуда каждый месяц течет кровь. Ей некому рассказать об этом, и она рассказывает мне, отчаянно краснея, не находя слов, но изнывая от жажды хоть с кем-то поделиться — ведь матери у нее не было, мать ее умерла не так, как свекровь, — внезапно, от сердечного приступа, который Мелани всегда считала болезнью отцов, а не матерей; Этта Харрис шла по Теско и, когда ей стало нехорошо, оперлась о стенку стоявшего троллейбуса, но троллейбус поехал, и, оставшись без опоры, она рухнула лицом вниз, а когда ее привезли в больницу, было уже поздно. Было ей всего шестьдесят два. Манни, на три года старше ее, оставшись один, не выключал свет по вечерам и всю ночь просиживал перед телевизором, листая футбольный раздел
«Эха». «За ним всю жизнь ухаживали женщины — сначала мать, потом жена, и, оставшись в одиночестве, он сразу очень постарел и опустился. Ходил с прожженными дырами от сигарет на брюках, а однажды заснул с сигаретой и устроил пожар».
Раз в месяц сюда приезжает газонокосилыцик и подстригает траву перед домом, чтобы неухоженная лужайка не уродовала улицу и не портила вид из соседских окон. В глубине сада цветет гортензия — новые побеги на старых стеблях. Несколько дней назад прошли обильные дожди: трава растет буйно, и одуванчики высоко поднимают желтые головы.
— С чего начнем?
В доме пять спален. Гостиная с французскими окнами, выходящими в сад. Чердак. Подвал. Чулан. Большая модернизированная ванная. И кухня, которую модернизировать не успели.
— Да тут одного дня не хватит, — говорю я. — А возможно, и двух, и трех.
— Точно. Чем раньше начнем, тем раньше кончим. Так с чего?
— С кухни.
Кухня осталась такой же, какой была в сороковых, потому что мама не слишком-то любила готовить. Правда, она обожала принимать гостей — но для этого нужны не хромированные кастрюли, не скороварки, не посудомойки, овощерезки и прочие хитрые приспособления. Для этого нужна посуда. Обеденные сервизы «Ройял-Далтон»: бело-зеленые тарелки с узкими золотыми каемками, суповые, мелкие и десертные, а кроме того, разливательные ложки и судки для соуса; чайные сервизы «Ройял-Альберт» с цветочным рисунком — чайные чашки, блюдца, тарелочки для пирожных, чайники, сахарницы, молочники; бокалы для вина, рюмки для шерри, тумблеры для виски, крошечные рюмочки для ликера, все из чистого хрусталя. И каждый набор — не меньше чем в четырех экземплярах, потому что отец, из уважения к братьям и сестрам, настоял на том, чтобы у нас был кошерный дом, а в кошерном хозяйстве один набор посуды используется для мясной пищи, другой для молочной, еще два — для празднования Пасхи (один для мяса, другой для молока) и еще один — раз в год, для первого ужина после праздника Йом-Кипур, когда разрешается пост. Сэм принес с собой коробки и старые газеты. Мелани позвонила в службу уборки помещений. Что оставить, что выбросить? Что отправится в черные полиэтиленовые мешки и закончит свой век на помойке?
— Алике, фарфор тебе нужен?
— Нет. А Мелани?
— Она сказала, нет. А хрусталь?
— Несколько штук возьму. Тебе что-нибудь нужно?
— Нет, мы с Мелани из такого старья не пьем. Час спустя — упакованы и заклеены пятнадцать коробок.
— Займемся шкафами с едой, — говорит Сэм.
На полках продуктовых шкафов мы обнаруживаем: муку, сахарную пудру, сахар, сахарозаменитель, рис, сухой тмин, сухую мяту (все — сильно поеденное молью), нераспечатанные запасы печенья («Рич-Ти», «Дайджестивз», «Райвита», крекеры с кремом), банки ананасов в собственном соку, фасоли, быстрорастворимых супов, тунца, сладкой кукурузы, растительное масло, бутылку ванилина, три пакетика корицы, вустерский соус, табаско (многие продукты просрочены лет на десять); в ларе с мукой найдены две сотни фунтов в вышедших из обращения пятифунтовых банкнотах, в пакете сахарной пудры — кольцо с бриллиантом. Кольцо Сэм кладет себе в карман, мятые, траченные молью банкноты с головой королевы — в бардачок автомобиля.
Мы трудимся в поте лица своего, разбирая по кирпичику здание, возведенное тридцатидевятилетним браком наших родителей и нашим собственным детством; мы выбрасываем противень, на котором мама жарила пироги, горшок, в котором варила курицу для супа (обычное блюдо штетлов — его любил отец), потому что мама знала, что настоящая жена должна готовить, должна быть хорошей хозяйкой, должна весь день проводить у плиты, чтобы накормить мужа и детей, должна посвятить себя дому. «Но что значит это домашнее рабство, Алике, по сравнению с тем, что ждало меня в Германии — лагерь, каторжный труд, пуля в голову, когда я ослабею и не смогу больше работать» — так она могла бы сказать мне, но никогда этого не говорила, никогда не заговаривала о том, чего ей удалось избежать, предпочитая вспоминать о льняных скатертях матери, о кружевных наволочках и запахе отцовской трубки.
Покончив с кухней, мы расходимся по своим спальням. У себя я нахожу: апельсиновую губную помаду шестьдесят шестого года, окаменелую, не оставляющую даже самого слабого следа на тыльной стороне кисти; голубые тени «Ревлон»; пустую палетку от подводки. В гардеробе висят пятнистая блузка от «Биба» и пурпурное мини-платье от Мэри Куант — помнится, в нем я ходила на концерт «Битлз» в «Эм-пайр» и прыгала и визжала вместе с другими девчонками, перекрывая рокот бас-гитары, и ритм ударных, и голоса Джона и Пола, выводящие «HardDay's Night». Подростковая сексуальная истерия. Нас распирает от гормонов, мы — тринадцатилетние — обнаруживаем в себе неведомые прежде желания, явившиеся внезапно, как внезапно вырастает грудь: вчера еще ничего не было, а сегодня, намыливаясь в ванной, вдруг обнаруживаешь под рукой холмик с нежным бутончиком соска. Явление груди приводило нас почти в такой же ужас и восторг, как немного спустя — первая кровь; к тому и к другому прилагались новые обязанности, теперь требовалось носить лифчик и пользоваться прокладками. И в то же время, и так же внезапно, над кроватями у нас появлялись плакаты «Битлз» — Пол с невинным мальчишеским лицом, самый милый и нестрашный из всех, и Ринго, некрасивый длинноносый «битл-еврей»; Ринго был для нас старшим братом, с ним мы делились романтическими фантазиями о прогулках при лунном свете с красавчиком Полом. А с Джорджем мне однажды удалось поговорить. Он ехал в своем зеленом «Воксхолле» вниз по Мей-тер-авеню, а я сдернула с головы школьный беретик и подбросила его вверх так, что он летающей тарелкой завертелся высоко под небесами. Джордж посигналил, опустил стекло и крикнул: «Эй, а поймать сможешь?» Я рванула через дорогу, дотянулась до беретика в прыжке, поймала его на палец и закрутила у себя над головой. Джордж рассмеялся и сказал: «Садись, подвезу». Мы ехали через Ливерпуль к аэропорту, и он задавал мне обычные вопросы: «Алике Ребик? Твой папа — доктор из Токстета?» — «Да». — «Как же, его весь город знает», — сказал он. Прохожие оборачивались на нас посмотреть, и мои волосы развевались на ветру, как знамя. «Классная у тебя грива, — сказал Джордж. — Наверное, трудно причесывать?» — «Вообще не расчесать!» — гордо сообщила я. «А я свои отращиваю. И я, и все остальные. У нас теперь волосы будут длиннее». У въезда на автостоянку при аэропорте, взяв с заднего сиденья зеленый рюкзак, спросил: «Домой-то доберешься?» — «Конечно, — ответила я. — На автобусе доеду». — «Молодец. Ладно, еще увидимся. Берет не потеряй». Где-то с полчаса я стояла у его опустевшей машины, пожирая ее глазами, снова и снова перебирая в памяти каждую деталь этой удивительной поездки. Попросить автограф мне, разумеется, и в голову не пришло — что вы, как можно! — и теперь, много лет спустя, мне уже невдомек, было ли это на самом деле или это ложное воспоминание, наивная подростковая фантазия. Но синий беретик — вот он, лежит на верхней полке, с приколотым к нему позолоченным школьным значком. Здесь же сложены стопкой мои пластинки. Старый проигрыватель стоит на столе. Я включаю его в сеть, достаю из конверта «Rubber Soul», ставлю на вертушку: игла с шипением и шорохом движется по исцарапанной пластмассе. Я бросаю синий берет в мусор, а когда заканчивается песня, выключаю проигрыватель, хороню его в отдельном черном пакете и завязываю узлом.
Мы наполнили уже двадцать мешков, когда Сэм, повернувшись, чтобы открыть окно, обнаружил у стены мамину гладильную доску, до того знакомую, что мы могли бы двадцать раз пройти мимо нее и не заметить. Для нас она сливалась со стеной — простая деревянная доска, вся в трещинах, купленная в сорок седьмом году, через несколько месяцев после свадьбы; на этой доске мать отглаживала воротнички так, как учила ее в Дрездене бабушкина горничная Фрида: «Мегпе Hebe, всегда начинай гладить изнутри. Вот так, видишь?» А потом мама — мне: «Милая, всегда начинай гладить изнутри. Видишь? Вот так».
Сэм взял в руки эту доску — доску, на которой мама гладила его школьные рубашки и брюки, а потом — цветастые рубахи, в которых он ходил подростком, в которых кружил головы девчонкам и отплясывал в «Каверн» под звуки «Битлз», «Джерри энд Пейсмей-керс», «Формост», Били Фьюри, — взял ее в руки и вдруг поднял на меня полные слез глаза и сказал:
— Хватит. Больше не могу.
Когда я обернулась, его уже не было.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38