А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


— Ну! — буркнул Демин. — Не удивлюсь, если станет депутатом
Госдумы. Удивлюсь, если не станет. Что у тебя с ним за дела?
— Бизнес, Василий Николаевич.
— Какой к черту бизнес с бандюгой? Зря ты с ним связываешься. Помощь нужна?
— Пока нет.
— Если что — дай знать.
— Спасибо, господин генерал. С меня бутылка.
— Две, — поправил Демин.
— Ладно, две, — со вздохом согласился Герман. — А кто мне только что советовал не связываться с бандитами?
Герман летал в Москву не реже раза в месяц, расписание знал наизусть. Сегодня прямых рейсов из Торонто в Москву не было. Был из Монреаля, рейс «Аэрофлота». Вылет в тринадцать десять. Если поторопиться, можно успеть. Во сколько же он будет в Москве? Девять часов в воздухе. Минус восемь часов разницы в поясном времени. Значит, в Шереметьеве он будет в четырнадцать по московскому времени. Час езды до Москвы — пятнадцать. Три часа до конца рабочего дня. Нормально.
Выходя с балкона, Герман с удивлением заметил, что дверь приоткрыта, ветер раздувает портьеру. Странно. Он хорошо помнил, что плотно, на защелку, прикрыл балконную дверь.
В спальне было уже светло. Катя спала, натянув на голову одеяло. На ковре, посередине спальни, валялась ее домашняя босоножка на высоком каблуке, с пушистым белым помпоном. Тоже странно. Когда он выходил, ее туфли стояли возле кровати.
Но некогда было над этим раздумывать. Пятьсот с лишним километров до Монреаля, без малого шесть часов езды с остановкой на заправку и чашку кофе. Герман оделся, на столе в гостиной оставил для Кати записку, что уезжает на несколько дней. Перед тем как выйти из дома, поднялся в мансарду, где были комнаты ребят и их спальни. Илья спал, уткнувшись лбом в подушку, будто бодая ее. Ленчик жарко разметался на кровати. Илья был в Германа, высокий, смуглый, с черными, сросшимися на переносице бровями. Ленчик пошел в Катю — темно-русый, с нежной кожей, с золотистым, как персик, пушком на щеках и руках. В его спальне стоял мирный запах парного молока и овечьего хлева.
«Герман разумный человек, у него жена, дети…»
Герман поспешно вышел из спальни, словно боясь, что опалившее его бешенство проникнет в мирный сон его сыновей.
Он вывел из гаража «БМВ» и выехал по начавшим оживать улицам на 401-й хайвэй.
Приоткрытая балконная дверь. Босоножка на середине ковра.
Подслушивала? Но зачем?
Странность была неприятная, царапающая. Никакого объяснения ей Герман не нашел и постарался переключиться мыслями на то, что ему предстояло сделать в Москве.
Но не очень-то получалось.
II
Шурик Борщевский. Знакомство, пустившее росток еще на первом курсе юридического факультета МГУ и цепким побегом дикой малины проросшее через два десятилетия.
Иногда, оглядываясь на прошлое с высоты своих неполных сорока лет, как с колеса обозрения Центрального парка культуры и отдыха имени Горького, рядом с которым прошли все его детство, юность и половина взрослой жизни, Герман поражался, каким огромным количеством событий был наполнен каждый прожитый год. Как запрос в поисковой системе Интернета при команде «Найти» выдает десятки страниц текста, так и всплывающее в памяти Германа каждое имя мгновенно обрастало житейскими реалиями. В этих экскурсах в прошлое он наблюдал за собой как бы со стороны — иногда с сочувствием, иногда с холодноватым интересом, а бывало что и с острым, не притупленным временем стыдом. Последнее время он все чаще оглядывался назад, открывал заархивированные в памяти файлы, пытаясь найти истоки душевного неблагополучия, еле уловимой надтреснутости, которую чувствовал, как опытный водитель чувствует посторонний звук в работе двигателя.
Для беспокойства не было никаких явных причин. Все у него было, как говорят франкоязычные канадцы из Квебека, комильфо — как надо. Была прибыльная, динамично развивающаяся компания, ведущая успешный бизнес в России. Был красивый, удобный для жизни особняк в престижном районе Торонто. Был прекрасный загородный дом с большим участком в ста километрах от Торонто на берегу озера Симко. Были два преданных ему сына — восьмилетний Ленчик и шестнадцатилетний Илья. Была любимая и любящая жена, желанная и на двадцатом году семейной жизни.
Он был в полном порядке. Да, в полном.
И все же свербело что-то в душе, что-то подзвякивало, дребезжало.
Что?
«Борщевский».
«Найти…»
Герман Ермаков и Шурик Борщевский были лидерами на курсе — оба высокие, самодостаточные, выделяющиеся из студенческой массы, как щурята в стае мальков. Борщевский — стройный блондин с красивым равнодушным лицом, эгоцентричный, не скрывавший своего безразличия ко всему, что не касалось его. И это странным образом вызывало к нему уважение, заставляло искать его расположения даже тех, кому оно совершенно не нужно. Все девчонки на курсе млели от его вьющихся волос цвета спелой ржи и длинных ресниц, затеняющих голубые ленивые победительные глаза. Он всегда был модно одет — в фирменные джинсы, в замшу, у него единственного на курсе была машина — белые «Жигули»-«шестерка». Мать его работала в Минздраве, отец был начальником отдела в Министерстве внешней торговли, жили они в высотке на площади Восстания. Побывавшие дома у Шурика однокурсники, выросшие в коммуналках, в хрущовках или, кому повезло, в тяжело выстраданных родителями кооперативах, от его квартиры балдели: два туалета, комнат не считано, потолки не доплюнешь. Но таких было раз-два и обчелся. Шурик жил своей жизнью, в университетские аудитории он приносил отсвет этой жизни с валютными барами и приемами в иностранных посольствах, хай-лайф.
Герман, смуглый брюнет с узким худым лицом, с длинными, по моде тех лет, черными волосами и сросшимися на переносице бровями, с холодноватым взглядом серых внимательных глаз, не любил выделяться, но все-таки выделялся
— сдержанностью, даже замкнутостью, которую многие принимали за высокомерие. Уже тогда, в восемнадцать лет, он был взрослым, как все люди, у которых не было беззаботного детства. Отец его, доктор технических наук, ведущий авиаконструктор в ОКБ Сухого, тяжело заболел, когда Герману было четырнадцать лет, и вскоре умер от рака. Зарплаты матери, старшего научного сотрудника в НИИ авиационного приборостроения, вполне хватало на то, чтобы прокормить и одеть сына. Но смерть мужа обострила в ней страх перед нищетой, пережитой в молодости. Герман сказал, что пойдет работать на «Москабель» — там нужны прессовщики, он узнал. Мать одобрила. Решение сына ей понравилось, но она и виду не подала. Она воспитывала сына в строгости, которую Герман со жгучей мальчишеской обидой принимал за равнодушие к нему.
Только много позже он понял, что это не было равнодушием. В 1932 году родителей матери, зажиточных псковских крестьян, раскулачили, потом посадили. Она оказалась в детдоме в Иркутской области, окончила техникум, работала электриком на шахте «Александровская», где добывали мышьяк. Заболела туберкулезом правого легкого, чудом вылечилась, поступила в Московский авиационный институт, в котором читал лекции профессор Ермаков. С замужеством пришла материальная обеспеченность, но призрак голода преследовал ее всю жизнь. Даже защитив кандидатскую диссертацию, она постоянно занималась разными приработками: шила на продажу шапки из кроличьего меха, вязала по заказам трикотажные вещи на специальной машине, сотнями покупала на Птичьем рынке по пять копеек только что вылупившихся, инкубаторских, цыплят и выращивала их на даче. В сыне она воспитывала самостоятельность, как бы приуготовляя его к жестокости лежащей перед ним жизни.
По тогдашним законам подростков на работу не принимали. С присущей ей решительностью мать пошла в комиссию по делам несовершеннолетних при райисполкоме и заявила, что сын курит, выпивает, водится с бандитами и состоит на учете в милиции. Ни с какими бандитами Герман не водился, но в милицию действительно однажды попал. С год назад он с тремя такими же, как он, малолетками, из любопытства и привлеченный запахами, пробрался на территорию соседнего хлебозавода. Сердобольные работницы щедро одарили пацанов горячими батонами, навалили в миску повидла. Это было офигенно вкусно. С батонами за пазухой они перелезли через забор и попали в руки дружинников. Малолетних преступников доставили в милицию. Дежурный по отделению сплавил их инспектору уголовного розыска лейтенанту Демину. Тот сделал расхитителям социалистической собственности строгое внушение и отпустил с миром. Но запись о приводе осталась. Ее и выставила мать как главный козырь. Члены комиссии посовещались и пришли к выводу, что трудовой коллектив завода «Москабель», предприятия коммунистического труда, окажет благотворное влияние на отбившегося от родительских рук подростка.
Детство кончилось. В пять утра требовательно гремел будильник, с шести до девяти — смена в изолировочном цеху «Москабеля», к десяти Герман успевал ко второму уроку в школе. Так и получилось, что английскую спецшколу он окончил, как тогда говорили, без отрыва от производства.
В МГУ, среди дорвавшихся до вольной жизни студентов-сверстников, вчерашних школьников, с их пьянками, разговорами о бабах и пустопорожними спорами о политике ему было скучно. Как и у Борщевского, у него была своя, параллельная учебе, жизнь, о которой никто не знал: еще со школы, со знакомства с Василием Николаевичем Деминым, он был внештатным сотрудником Московского уголовного розыска, отдела по борьбе с незаконным оборотом наркотиков, куда из райотдела перевели старшего лейтенанта Демина.
В то время, в начале 80-х годов, в газетах о наркомании не писали. До героина и тяжелых наркотиков еще не дошло, в ходу были «травка», среднеазиатский «план», разного рода барбитураты и «стекло» — десятипроцентный раствор морфия. Торговали ими на «точках». Внедрением в эти притоны, выявленные милицейской агентурой, Герман и занимался по заданиям Демина, у которого был на связи. Ему нравилась эта скрытная, опасная, требующая постоянного напряжения работа. После школы он хотел поступать в Высшую школу милиции, но туда брали только после армии. По совету Демина Герман пошел на юрфак МГУ с расчетом на то, что с дипломом юриста его возьмут в милицию, что позже и произошло, хоть и не сразу, а после многих хлопот. Решило дело то, что к власти пришел Андропов, взявший курс на укрепление трудовой дисциплины и борьбу с экономическими преступлениями, а для успеха этой борьбы были нужны молодые грамотные специалисты, не погрязшие в коррупции.
Все пять лет, начиная с первого курса, Герман получал повышенную стипендию. Для него это был вопрос не престижа, а материальной независимости. Нельзя было и помыслить просить у матери деньги на карманные расходы — нарвешься лишь на презрительный взгляд. Зарабатывал сам — литейщиком, штамповщиком, сортировщиком на «Москабеле», ночным сторожем, уборщиком. Однажды в случайном разговоре в пивной прослышал про мытье окон в магазинах и учреждениях — платят вроде неплохо. Взял справочник, начал обзванивать магазины. В десятом сказали: приезжайте. За два дня заработал восемьдесят рублей — две стипендии. Понял: годится. Сделал инструменты из гидровакуумной резины, ребята с химфака подсказали состав моющего раствора. Подобрал бригаду, позвал в нее альпинистов из университетской секции — мытье окон в «высотках» было самой дорогой работой. Дело пошло. За лето Герман зарабатывал по пять-шесть тысяч рублей чистыми, а иногда и по три тысячи в месяц. По тем временам, когда зарплата в двести рублей считалась приличной, деньги немалые. Но взятого в учебе уровня он не снижал. Это было бы расхлябанностью, а расхлябанности Герман себе не прощал. Он уже тогда понял: если хочешь чего-то в жизни добиться, нужно вкалывать, а не валяться на диване. Он не мог бы сказать, чего хочет добиться, но твердо знал, что это будут большие деньги, а не те гроши, которые он зарабатывает на мойке окон. Такие большие, чтобы о них не думать.
Часть своих заработков Герман отдавал матери на хозяйство, остальные тратил на одежду, на рестораны, на такси, на цветы и подарки приятельницам. Матери очень не нравилась его нерасчетливость. Однажды она увидела, как Герман подъехал к дому на такси, так упреков хватило на целый год. После этого случая он отпускал такси за квартал от дома.
С Борщевским во время учебы Герман общался не больше, чем с любым однокурсником, они жили каждый своей жизнью. Лишь однажды пути их пересеклись — в конце первого курса, когда оба положили глаз на Катю Лялину, которая расцвела, как ранний цветок на блеклом весеннем лугу. Герман и раньше с интересом наблюдал за тем, как из серой утицы она превращается в царственную лебедь: исчезает подростковая угловатость, обретает женственную надменность лицо с темно-зелеными глазами в обрамлении русых, с медным отливом волос. Все это Герман отмечал с приязнью, с внутренней улыбкой, смягчавшей жесткость его лица, но попыток сблизиться с ней не делал, откладывал на потом, как откладывают интересную книгу. И лишь когда случайно увидел, как Катя, сбежав по ступенькам главного корпуса МГУ на Ленинских горах, садится в «Жигули» Шурика Борщевского, испытал укол ревности и понял, что нужно действовать, пока не поздно. Если еще не поздно.
Свидание Кате Герман назначил запиской на какой-то нудной лекции. Место выбрал не без задней мысли: центральный вход в парк Горького, в пятнадцати минутах ходьбы от своего дома на Ленинском проспекте. Придет — хорошо, не придет — можно выпить пару кружек пльзеньского в чешской пивной в ЦПКиО и отправиться домой спать. Катя пришла, но как бы с большими сомнениями, правильно ли она делает. Ей льстило внимание двух самых интересных ребят факультета. И, возможно, уже тогда она осознала себя как приз достойнейшему. Но кто этот достойнейший? Шурик Борщевский был ярче, житейски состоятельней, единственный сын в богатой, со связями, семье, с предопределенной карьерой по линии внешторга. Но слишком уж избалован вниманием. Жизненные перспективы Германа Ермакова были неопределенными, но он привлекал своей серьезностью.
Уже по тому, что местом встречи стал парк Горького, Катя ожидала, вероятно, что и продолжение будет обычным: катание на колесе обозрения, шашлычная или кафе-мороженое с полусладким шампанским. Но она ошиблась. Герман сыграл на поле Борщевского: повел ее в бар Международного пресс-центра на Садовом кольце, где тусовалась золотая молодежь Москвы и куда Герман был вхож с подачи капитана Демина. Его расчет оправдался. С того момента, как швейцар почтительно поздоровался с Германом, все два часа, проведенные в шумном многолюдном пресс-баре, где на невысокой эстраде играл джаз-оркестр Кролла, а на пятачке перед эстрадой танцевали, Катя напряженно пыталась понять, почему Герман здесь свой, почему так свободно перебрасывается он английскими фразами с иностранными корреспондентами и журналистками в модных тогда маленьких вечерних платьях и что это за похожие на педиков юноши с больными глазами подкатываются к нему с просительным выражением на лицах и покорно отваливают, заметив его недовольство. Она спросила:
— Ты часто здесь бываешь?
— Иногда захожу, попрактиковаться в английском, — небрежно ответил Герман.
На Катю обращали внимание, приглашали танцевать. Она отказывалась. Герман понимал почему: стыдилась самопальной джинсовой юбчонки и простеньких туфель, уместных на студенческой дискотеке, но не в этом респектабельном баре. Позже, когда ехали на такси в Долгопрудный, где она жила с родителями, попросила с детской обидой:
— Ты в другой раз говори, куда мы пойдем. Чтобы я не чувствовала себя нищенкой.
На ее глазах блеснули слезы, и Герман вдруг ощутил такую пронзительную, такую щемящую нежность, какой никогда не испытывал ни к кому. И уже тогда, в такси, прижимая к щеке ее руку, он почему-то подумал, что эта девочка не должна бесследно исчезнуть из его жизни, как до этого появлялись и исчезали многие, а если это случится, ему придется жить с ощущением несвершенности, сосущей пустоты в сердце.
Ему понравилась эта мысль, и он сам себе понравился — тем, что он, в свои восемнадцать лет считавший себя человеком бывалым, знающим что к чему и что почем, способен на такие тонкие и красивые чувства. И тогда же будто обдало холодком судьбы, он ощутил то же волнение, с каким молодой водитель первый раз, без инструктора, выезжает на московские улицы, полные неизвестных опасностей, как жизнь.
Через месяц у Кати был день рождения. Герман подарил ей нитку александрийского жемчуга — такую же, какие были на журналистках в пресс-центре. Он с интересом ждал, возьмет или не возьмет. Она поколебалась, но все же взяла. Германа тронуло и то, что поколебалась, и то, что взяла. Это был знак доверия. Такой же, как всегда потрясавшая его открытость для него женских губ, обнаженность груди и разведенные ножки, высший знак доверия.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27