А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Хотя в школе, похоже, никого из учителей, кроме Семядоли, не было и никто не должен сюда зайти, но раскуривать одному посередь всего заведения было непривычно; когда курили капеллой (компанией), мы, конечно, не прятались по углам; можно было сделать вид, что просто так о чем-то толкуем (беседуем), если кто и появится из мужиков-учителей, но в одиночку и по двое всегда курили за дверью — неудобно все-таки.
Вдруг я услышал шаги и картавый голосишко Изьки Рабкина:
— ...Горком имеет право самому исключать. Особенно, если по-разному решили комитет и общее собрание. А дира за подрыв авторитета секретаря комсомольской организации тоже по головке не погладят. Ты ненароком расскажи кому-нибудь...
Они пристроились к желобу, стоя спинами ко мне. Ну, погодите, гады!
Только драку затевать — сразу же после такого собрания! — было как-то не тогось...
Я вышел из-за двери и сказал:
— Вы, рахиты четырехглазые! Если узнаю, что вы как-нибудь насиксотили про Семядолю, вам не жить! Поняли?
Правильные тут были все мои слова: правильно о них подумал и правильно сказал.
Они так и обмерли с открытыми ширинками. Больше, конечно, от неожиданности, чем от страха, но — потеха!
На улице меня дожидались, оказывается, Горбунки, Мустафа и даже Витька Бугай с ними. Они опять, а теперь вдобавок и тезка, заговорили о том, что если за меня мазу нужно будет держать в этом деле — они всегда пожалуйста.
— Жалко, конечно, что времени все как следует обмозговать и раскочегарить у меня, например, ни фига уже нету. Аттестат скоро, а там — училище, — посетовал только Витька. — Или лучше бы прямо на фронт. А то можно было бы — дай сюда! И по всем правилам, комар носа не подточит, не говоря о разных прочих шведах-очкариках.
Мне на такую тему по-прежнему не хотелось говорить — ничего не ясно было самому. Поэтому я спросил, чтобы отъехать от этого разговора:
— А война кончится — тоже в армию пойдешь?
— Я ему про Фому, а он мне — про Ерему. Как это — кончится? На наш с тобой пай хватит! — не подумав, отмахнулся он от вопроса, потом споткнулся. — Хотя, если и вправду кончится... На шиш я тогда пойду? Тогда вообще, поди, не призывать, а демобилизовывать станут. Тогда... А черт его знает, я про такое не думал! Ну тебя на хрен, тезка, вечно ты как-то все повернешь! Зачем смеяться, когда так сердцу больно? Воевать еще надо, понял? Сам небось про то только и мечтаешь, как бы скорее бы? А у меня теперь скоро!
На том мы, в общем-то, и расстались.
Эх, забыл у него сегодня спросить; как он сейчас-то? Эта куча-буча, будь она неладна, куча мала, все перемешала...
Я не потому ушел от разговора, которого ребятам хотелось, что, как, может, они подумали, чурался их, что ли. После собрания мне приходилось почти все опять передумывать заново.
Сгоряча мне сперва даже понравилось то, чем собрание закончилось. Выговор? Подумаешь! Не исключили — и оч хор, как у букварей было по чистописанию до новых отметок, — так я сперва думал.
Но вскоре же стал понимать, что ничто еще в моей жизни толком не изменилось и до конца не решилось. Выговор-то мне будут утверждать в райкоме комсомола или там в горкоме, и туда меня не кто-нибудь, а поведет под ручку Очкарик, сам его четырехглазое величество, и должен я буду пойти как миленький, лялечка-цацочка-цыпочка. А куда денешься? А там уж он опять запоет, соловей-соловей-пташечка, пой, ласточка, пой! И будет во всем прав, а я — кругом виноват. И там-то не будет рядышком ни Мустафы, ни Бугая, ни Семядоли, который скажет: давайте сперва разберемся. А потом дойдет до отца, и это будет похлеще всякого собрания или там даже бюро...
И что за вечно дурацкая какая-то у меня судьба? Другим и не такое с рук сходит хоть бы хны, а мне обязательно везде клин да палка. Даже и когда вроде бы не просто шкодишь, а что-нибудь, кажется, и не худое желаешь.
Сейчас, конечно, смешно вспоминать, но и когда война-то началась, я сразу схлопотал по этому поводу опять же дурацкую виноватость и обиду. В самый первый день.
22 июня
22 июня, ровно в четыре часа, Киев бомбили, нам объявили, что началася война...
Тогда еще, конечно, и этой песни никто слыхом не слыхивал и вообще не сочинял, ребята знать не знали свою — «Синенький скромный платочек немец в деревне украл...», и новая пластинка, где та же тетка пела уже совсем другие слова: «Строчит пулеметчик за синий платочек» — то же пока нигде не рисовалась. Я сидел дома один, от нечего делать крутил на новом, недавно купленном патефоне разные пластинки, а в трубу от прежнего граммофона распевал их на свой, заведенный среди пацанвы лад: «Мы мирные люди, сидим на верблюде...», «Три танкиста, три парашютиста — экипаж телеги ломовой...», «Расцветали веники в помойке...», «Девушки пригожие, на чертей похожие...» и «На земле, в небесах и на море в трусах наш напев и могуч и суров: если завтра война, если завтра в поход, будь сегодня к походу готов!». На «Синий платочек» я никаких подобных смехотурных слов не знал и стал пыжиться что-нибудь такое насочинюкать сам, что есть моченьки орал в трубу всякую тарабарщину, абракадабру (так, что ли? — это ведь не ругательное, из книжек вроде бы слово?), мерихлюндию какую-то, и когда кто-то в соседях включил на полную громкость радиорепродуктор, не знай как и расслышал:
— Граждане и гражданки Советского Союза!
Передавали речь наркома иностранных дел Вячеслава Михайловича Молотова. (Хотя он тогда вроде каким-то другим вождем еще был? Не помню...)
Я сперва толком ничего не понимал, понял одно — что Германия на нас напала без объявления войны. Гады!
Речь была короткой, и смысл каждого предложения начал до меня доходить только ближе к концу:
— Эта война навязана нам не германским народом, не германскими рабочими, крестьянами и интеллигенцией, страдания которых мы хорошо понимаем, а кликой кровожадных фашистских правителей Германии, поработивших французов, чехов, поляков, сербов, Норвегию, Бельгию, Голландию, Данию, Грецию и другие народы.
Вот — кровожадная фашистская клика, и столько народов в неволе! Я заметался по комнате. Надо было что-то делать!
Ну что мне тогда было — в четвертый как раз перешел — десять лет? Мать и Томка ушли на базар, а потом по магазинам купить что-нибудь на подарок: к четырем часам мы должны идти к Кондаковым: у Настьки, у Настурции то есть, был день рождения. Я же остался дома потому, что перед тем засадил в левую пятку огромный гвоздяру, прямо целый костыль. Но при таком всемирном событии ждать их и вообще торчать тут одному в четырех или сколько было тогда стенах я, конечно, наплевал. Шутка в деле, война ведь, и что же — без меня обойдется?
Я побежал, точнее сказать, пошкандыбал (ох, Оксана, ну как тут, ей-богу, иначе можно выражаться?) рупь пять, рупь пять, три копейки сдачи, — по ребятам. Но никого, конечно, не застал: сидел бы кто-то дома со здоровыми ногами в такой отличный по погоде день? — купались-загорались все кверху брюхом да, поди, и нюхом не чуяли — чухом не нюяли еще, что произошло.
Проискать их на хромой ноге я мог хоть до вечера. Я решил действовать сам.
Возле военкомата, на лестнице и в коридоре, народищу, конечно, было дополна. Больше гражданские люди, военных среди них почти что и не видно. Может, потому, что военные точно знали, куда и зачем им надо идти, и быстро исчезали в нужных дверях. Штатские все расспрашивали друг друга и толклись в очередях.
Почти вовсе не было в толпе в первый тот день женщин и ребятишек. Это потому, видать, что двадцать второго в военкомат заявились одни добровольцы и знали, что их не сей же момент забреют. Не так, как бывало, — я помнил, бегал смотреть, — когда провожали призывников. Никто не плакал, не голосил, но и не пел, не плясал. А в общем-то, настроение у всех было геройское.
Один молоденький мужик в очереди перед самыми дяди Ваниными дверьми посмеивался:
— Я эдак-то прорываюсь уже на вторую войну. В финскую тоже ж добровольцем пошел. Ну, пока сам раздумывал, да оформляли, да отправляли, да обучали — кампания-то и кончилась, спихнули обратно в запас. Встречай, мать-жена, своего победителя! Только что и заробил на такой-то войне — «Ворошиловского стрелка». Сегодня дак сразу же побежал. Теперь наверняка поспею. Либо грудь в крестах, либо голова в кустах!
— Да, брат, фашистская Германия — тебе не белофинны, — как-то неясно высказался в ответ пожилой, который стоял впереди. Он уже и тогда, видать, как это я теперь понимаю, кое в чем побольше некоторых рубил.
Военный, что сидел перед дверью, писарь, наверное, штабной, потому что не командир, а старшина — в петлицах по четыре сикеля (ох, ну я, что ли, придумал так называть?), четыре треугольника, в общем: были раньше, до погонов, такие знаки различия у сержантского состава; я и тогда в тех штуках — в кубарях (так можно?), и в шпалах, и в генеральских звездах, и даже в прежних ромбах тики-так кумекал, — заметил меня и спросил:
— Тебе что, мальчик?
— Я к дяде Ване Морозову.
— К товарищу военкому? Он занят. Скажи, что тебе надо, я передам. Тебя папа послал?
— Нет, я сам. Мне на фронт надо, — тут же и брякнул я. Ну, что я тогда ведь был? Букварь — букварем.
Старшина вытаращил глаза, и вся очередь за моей спиной разом грохнула.
— А не рановато тебе на фронт? — залыбился старшина.
— Ничего не рановато! — обозлился я, потому что начал понимать, что надо мною сейчас начнут насмешничать. — Дядя Ваня меня пустит!
Дядя Ваня действительно, когда меня встречал или в гости к нам приходил, всегда спрашивал, шутейно, конечно, но я-то что понимал: ну, как, мол, красный боец, когда ко мне придешь?..
— Вон как? — очень теперь серьезно сказал старшина. — Тогда одну минуточку...
Старшина распахнул двери в кабинет и вытянулся в проеме по стойке смирно. Из-за угла его спины я увидел дядю Ваню. Он сидел, пригнувшись к столу, в кожаном кресле с подлокотниками и высоченной резной спинкой, будто у какого трона, и показался мне вдруг каким-то маленьким, словно посохшим, и очень усталым.
— Разрешите обратиться, товарищ военный комиссар? — взял под козырек старшина.
Дядя Ваня смотрел на него молча, но старшина, видно, понял, что ему разрешили.
— К вам по очень важному и срочному делу. Разрешите пропустить?
— Пропустите.
— Проходите, — засемафорил руками старшина. — Вы, вы проходите, товарищ доброволец!
Я, наконец, дотункал, что это он мне, понял, что издевается, но надо же все равно попасть? — и захромал мимо него в кабинет, стараясь все-таки что-нибудь сообразить насчет еще какого подвоха.
— Витя? Чего тебе? Что-нибудь случилось? — всполошился дядя Ваня.
Я не успел и рта раскрыть, как старшина тут как тут изложил:
— Просит отправить на фронт.
— Вон оно что!
Дядя Ваня откинулся на высокую спинку кресла, положил руки на подлокотники. Гражданский, что стоял с боку стола навытяжку, как и старшина, осклабился и переступил ногами на «вольно», но дядя Ваня зыркнул на него так, что тот снова замер, будто аршин проглотил.
— Ясно. Папка-то пишет что, давно от него получали?
— Не очень. На учениях они... Были на учениях.
— Та-ак. Ясно. К нему, значит, собрался? А с ногой у тебя что?
— Гвоздем наколол... Дядь Вань!.. Товарищ майор, товарищ наро... военный комиссар, а к нему можно?
— К нему?.. Болит нога-то?
— Не. Не очень.
— Нарывает?
— Нет. Уж прорвало! — соврал я, догадываясь, куда он гнет.
— А хромаешь. Куда же мне тебя, товарищ красный боец, товарищ боевой доброволец? В госпиталь сперва? А раненые красноармейцы на границе пусть подождут? И потом — ты в каком теперь классе?
— В четвертом.
— Но не закончил еще?
— Н-нет...
— Ну, вот видишь? Какой же из тебя командир — с неполным начальным образованием?
— Я в разведчики.
— Тем более. Разведчик сейчас ох каким грамотным обязан быть! Немецкий знаешь, проходил?
— Н-нет.
— Ну так что же ты, брат, какой из тебя разведчик? Давай мы с тобой вот как договоримся. Пока ты иди, подлечи ногу, заканчивай четвертый класс, чтобы была у тебя хотя бы первая ступень. А как понадобишься, мы тебя вызовем.
— Обманываете ведь?
— Когда, скажи, я тебя обманул? Понадобишься — вызову, это я тебе честное слово большевика даю.
— Заявление вам подать? — Я понимал, что, несмотря на такую большую клятву, он все-таки в чем-то меня водит за нос.
— У тебя и заявление, оказывается, есть? — изумился дядя Ваня.
— Нет. Я напишу!
— Ну, что же, пиши. Садись вот тут и пиши. Как писать заявления-то, знаешь?
— Знаю. — Я боялся, что он опять придерется: вот, мол, не умеешь...
— Давай, чтобы все было как положено, по форме. Кому, от кого: имя, фамилия. Отчество. Адрес, место работы или там учебы. О чем заявление. Дата, подпись. Понял?
— Понял.
Я сел писать, стараясь, чтобы не было ни одной ошибки и вообще все сделалось чин по чину и чин по комедии, и дяде Ване, в случае чего, не к чему было прицепиться.
У меня получилось:

Заявление
Товарищу майору Военкому товарищу Морозову Ивану Фокичу.
От Кузнецова Виктора Георгиевича.
Прошу отправить меня на фронт в ночные разведчики, потому что я хочу воевать с фашистами и защищать Советский Союз а ночью меня меньше всех будет видно хотя я еще и не Военнослужащий.
В просьбе моей прошу не отказать!
Я перечитал, подумал и приписал, зная, что без этого тоже не пойдет. Да и по совести:
Обещаю учиться только на Хорошо и Отлично во всех четвертях и за год.
Ксему
Виктор Георгиевич Кузнецов
РСФСР Камская область, г. Камск
у. Стеньки Разина дом номер 17
квартира номер три.
ученик НШ № 3.
22 июня 1941 г.
Класс и год рождения я тогда не проставил нарочно, чтобы не мозолили глаза. Потом-то и самому про все вспоминать была смехотура, конечно! Да я и не вспоминал и не рассказывал никому — засмеют...
Дядя Ваня прочитал, поулыбался и сказал:
— Ну-ну, Виктор Георгиевич Кузнецов, ночной разведчик, на хорошо и отлично... Имей только в виду на будущее, что «к сему» пишется раздельно. Да и вообще не пишется: это уж ты, видать, у какого-нибудь Акакия Акакиевича или у самого Ваньки Жукова, тезки моего, научился... Ладно, оставь. Папке будете писать — большущий привет ему передавай. Напиши, что дядя Ваня, мол, велел сообщить, чтобы был спокоен — идет пополнение! Мамке тоже поклон, пусть не волнуется. Что бойцом хочешь стать — молодец. Остальное — как мы с тобой договорились. Все, иди. Мне работать да работать.
Я посмотрел на него, дожидаясь, чтобы он еще как-нибудь подтвердил, что он серьезно говорит, а не играет со мной в кошки-мышки, в бирюльки, тряпки-клетки-чечки там всякие, но он отрезал:
— Я тебе сказал? Как договорились. Налево кругом! Но увидав, как я запынькался, боясь крутнуться на левой своей хромопятой ноге, скомандовал:
— Отставить! Вот видишь, какой ты покуда есть красный боец? Маломальскую команду выполнить не в состоянии... Следуйте для дальнейшего прохождения лечения, товарищ ранбольной! Скорейшего выздоровления.
Я постарался как можно ровнее прочапать к двери и дальше по коридору. В дверях старшина взял опять под козырек и сказал, развернувшись к очереди:
— Пропустите ранбольного добровольца отбыть к назначенному месту лечения!
В очереди, конечно, пока я шкандыбал-чапал-шествовал — едрена вошь, куда ползешь? едрена мышь, куда спешишь? (ох же, погубит меня когда-нибудь любовь к эдаким поносным залпам! — раз ведь почти что совсем погубила, в тот вечер-то, у Оксаны?), короче сказать, проходил таким самым макаром мимо, большинство тихо лыбилось. Тот только молодой мужик, который соображал, то ли ему в кусты, то ли ему кресты, высказался все-таки:
— Подь ты к лешему — орел! Мальбрук в поход собрался, наелся кислых щей!
Но второй, пожилой, осадил его:
— Попридержи-ка фонтан. Чего ты, как ботало коровье? Сам военком...
— Ну, конечно, раз он ему дядя Ваня...
Как я вышел на улицу, из-за угла дернула единственная, поди, за весь тот день гармонь. Мужик какой-то, слегка выпивший, и вправду похожий на Ваню Курского, ну, артиста Алейникова из кинухи «Большая жизнь», правда, пожалуй, куда того поздоровше, пел, шагая в окружении пацанов и баб:
Прощай, Маруся дорога-ая!
Прощай, братишка мой родной!
Тебя я больше не уви-ижу,
Лежу с разбитой головой!
Пел он не то чтобы с тоскою, хотя слова и также мотив были шибко печальные, и не то чтобы весело, а как-то разгульно и будто нарочно надрывая душу себе и всем. Едва он кончил куплет, женщины, которые шли с ним рядом справа и слева, одна старая, наверное мать, другая совсем молоденькая — жена она там ему, или сестра, или просто так, — прильнули к нему с обоих боков и заголосили. Мужик зажал гармонь:
— Ну, чего вы опять? Все ведь вам сказано?
— Сам всегда на рожон-то лезешь! Нужен будешь — дак призовут. Как людей, повестко-ой! — запричитала старуха.
— А я вам, курицам, что толкую? Все едино идти. Чем ране посодят, тем ране выпустят!
Он осклабился большущей зубатой улыбкой, повел плечами, будто освобождаясь от пут, и снова рванул гармонь, на этот раз залихватски и весело:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47