А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Шестиведерная,— вспомнил Корнилов.
— Семиведерная, приват. И салазки на деревянных полозьях. У вас на железных, так я завидую неизменно. Завидовал неизменно... А вы твердо знаете, приват, каких женщин можете любить? Бог вам объяснил? Или оставил в темноте и неведении?
Полковник-то! Все еще шагал в подлунном мире по-свойски, не допуская мысли, что собеседник может и не разделить с ним его интереса. Что и говорить, умел, умел полковник жить мгновениями!
— Все-таки,— спрашивал он, спрашивал настойчиво и с интересом,— все-таки, приват, я знаю: не дано вам этого понять. Вам очень многого не дано о себе понять, вас даже армия, даже война не научила этому. Вы человек всё, всё на свете! Вы и такой, и сякой, и сами не знаете какой, вы жизнь потратите, чтобы разобраться, для чего вам дана жизнь, а пожить так и не поживете. Так вот вам вопрос: каких женщин вы можете любить? На одно мгновение, не в сроках дело, пусть любить на одно мгновение, но чтобы кровь после того у вас была уже другой. Я, знаете, однажды в Эльзасе француженку встретил, два дня видел, глядел на нее сам не свой и до сих пор вижу, думаю о ней. Как думаю? А вот собственное, можно сказать, произведение:
О, если б я тогда сказал И если б ты не промолчала — Куда б нас жизни вихрь умчал, В какие судьбы и начала?
Ну, и далее кое-что еще в том произведении. А что? Она, знаете ли, стихи писала, та француженка, а мне что прикажете делать? Любовь заставит, еще не то напишешь! Но нет, ничего она не поняла, ни о чем не догадалась — французы, они же народ легкомысленный! И вот мне еще почему так обидно, что Россия войну проиграла: если бы не проиграла, не заключала бы Брестского мира, я бы победителем в Эльзас явился и нашел бы ее окончательно, ту француженку Сюзанну. Она стихи писала и даже в журнале печатала, такую найти ничего не стоит хотя бы и среди десяти миллионов. Их сколько во Франции, французов?
— Сорок миллионов.
— Правильно, сорок. Ну вот, половина — женщин, еще половина — девочек и старух, а среди десяти миллионов и я бы ее не нашел? Когда у нее имя черным по белому печаталось?! Да раз плюнуть, нашел бы! «Англичанкам, стервоза, виновата, все она, испокон веков обманывает русского человека, не дает ему пожить как следует! Вы, поди, и насчет «англичанки» тоже сомневаетесь? Все равно не знаете, то ли она виновата во всем, то ли еще кто?
— Сомневаюсь.
— Так я и полагал, нет и нет в вас определенности! Да, но две встречи, кроме той, трагической, французской, две у меня среди прочих были. Без которых и я бы был не я, и жизнь моя — не моя. Две были, скажу я вам... Перед двумя женщинами я на колени могу стать, вот вам честное офицерское слово! Сколько раз себя проверял — все могу сделать, чтобы их, те встречи, повторить! Могу украсть, убить, а самого себя пристрелить под луною и вовсе просто! Предать не могу, чего нет, того нет, остальное все! И без зазрения совести. И вот что же вы думаете, приват, ученой своей головой, какая женщина способна со мною все это сделать, всего от меня потребовать? Вы, может, думаете, мне разные страсти-мордасти очень по душе, то есть женщины бесноватые, которые и визжат, и стонут, и все такое прочее? Так я их терпеть не могу, таких, а когда они еще и первые на тебя кидаются, так это единственный, кажется, противник, от которого я тотчас сломя голову!.. Вы, может, думаете, финтифлюшечки какие-нибудь миленькие, при первой же встрече уже полуголенькие, глупенькие красоточки, которые и папу, и маму, и своих, и чужих мужей в бараний рог согнут, ежели им понадобится удовольствие, все это называя «любовию»? Ну, конечно, это уже лучше, это уже терпимо, особенно в экстренном каком-нибудь случае и при отличной этакой мордашке, при прочих всех достоинствах... У этаких, чего греха таить, все ж таки достоинства имеются, а главное, дуры-дуры, но вот распорядиться они своими достоинствами умеют неплохо. Так что это терпимо, но конечно же не то, совсем не то, из-за чего можно собою жертвовать и на колени становиться... Вы думаете, может быть, милашечки такие розовенькие? Уютные Гретхен? Уютные, но с собственными мозгами? Недурственно, однако же заранее известно и видно, что мгновения — того мгновения, истинного! — они ни вам, ни себе никогда не подарят! Ну, кто там еще остается-то, какие еще? Умных-заумных тем более близко не подпускаю, это уж и не женщины, а только особи с кое-какими внешними признаками, поскольку ум истинной женщины проистекает из чувства, а у этих наоборот. Отсюда у них все наоборот, и вот они, извините меня, приват, на таких, как вы, мужчин очень рассчитывают... Да и не только, опять же извините, рассчитывают... Ну, а все-таки, какая же Та? Из-за которой самого себя нет ни малейшего смысла беречь? А вот — деятельно нежная. Не поняли, нет? И напрасно, приват, не поняли, очень многое можете потерять, а главное, много уже потеряли! Как бы вам все-таки растолковать?.. По дружбе, по душевному к вам расположению. Ежели хотите, в порядке завещания?
И полковник, сперва оглянувшись назад, на женщин, которые шли следом, стал объяснять Корнилову, что такое есть женщина деятельно нежная. Что за природа, что за содержание, что за внешность и форма, какое выражение глаз.
А Корнилов, даже и не очень улавливая детали этого объяснения, вдруг понял, о чем речь: чудеса понятны. Что это за душа, что за ум, что за глаза, что за плечи, которые вот так нежны и вот так деятельны, стало видно с первого взгляда. И гармония понятна, в которой грубая деятельность подчинена нежности, а беспредметная нежность воплощена в умную, истинно человеческую деятельность.
Ну да, вот она шла деятельно нежной походкой, шла стороной, чуть впереди и чуть справа, чуть ближе к полковнику, чем к нему, к Петру Корнилову, шла в каком-то не совсем одеянии, да это, право, и не важно было в данный момент, в чем она... Лицо было в полоборота к дороге, накатанной санными полозьями и потому блестящей, лицо было нежным, но живым, готовым к радостному действию в отблеске луны.
С какою ей одной доступной мудростью она заставляла не столько себя видеть, сколько чувствовать. Необходимость чувства к ней исходила от ее несуществующего, но реального и убедительного существа. Строго говоря, она была оптимисткой. Слово не совсем к ней подходило, но она-то ведь была выше мелких недоразумений, и невпопад и не к месту сказанное слово не имело для нее никакого значения. Если была все-таки истинная жизнь, так это была Она. Если в нынешнюю ночь полковник и мог вызвать с небес какое-то существо, так это Ее.
Когда близко, уже совсем рядом был дом, в котором жил полковник, и предстояло всем остановиться и попрощаться, Корнилов пережил сильное замешательство: не хотелось, чтобы Евгения Владимировна, приблизившись, увидела незнакомку, не хотелось сравнений.
Опасения оказались напрасными: дамы подошли, умолкли перед тем как попрощаться, а ее уже не было — Той, нереально-реальной, она и тут проявила ум и такт.
Корнилов отвел полковника в сторонку.
— Одну минуту, извините, бога ради, только одну. Так вы в самом деле решились? Окончательно? Собой вы распорядиться вольны, но объясните еще раз: зачем, ну зачем вам те две или даже три смерти? Которые будут? Не видели вы, что ли, смертей, неужели любопытно? Неужели не знаете?
— Я так решил, приват... И в этом все мое знание.
Корнилов посмотрел на спутницу полковника, она тоже остановилась у ворот нескладного продолговатого дома с выкрашенными в белое ставнями, в котором жил полковник и в который — теперь это уже ясно было — она войдет сейчас вместе с ним.
— А как же я? Это же по моей произойдет вине!
— Еще о вас думать! Да поступайте как хотите! Поступайте на здоровье! Разве я вас неволю? В чем-нибудь? И все-таки будьте здоровы, приват! Будьте счастливы!
Корнилов взял Евгению Владимировну под руку, повел ее улочкой, сбегавшей по склону вниз, к площади Зайчанской, а там, уже за площадью, за черной громадой Богородской церкви, за дальними и темными рядами приземистых домишек по улицам Гоголевской, Пушкинской, Короленко, Льва Толстого и других величайших писателей, там внизу засияла гладь аульского пруда... Знаменитый был пруд, древний, по сибирским понятиям очень древний, построенный только чуть позже петровского времени для того, чтобы вода, падая с плотины, вращала бы двигатели серебряного завода... И серебро плавил тот завод, и монету чеканил, и многие еще другие совершал изделия, покуда не истощил вокруг себя лесные запасы. Одна речка Аулка не управилась с делом, и пруд тоже не помог, нужны были дрова, дров же не стало, и обессилел завод, и покинут был мастеровым людом. А пруд остался и зиму, и лето, а весною особенно грохотала там вода, падая с плотины на деревянный флютбет, а зимами вот так же, как нынче, сияла его поверхность ледяным, будто инопланетным светом, и Корнилов догадался, куда, в каком направлении исчезло то женское существо, только что им увиденное: в блеклом ледяном свете оно исчезло.
Удивился Корнилов:
«Да там и людей-то нет никаких — ни плохих, ни хороших, ни молодых, ни старых, ни правых, ни виноватых,— так что же Ей там делать, что совершать со своею нежностью? И деятельностью?! Абсурд!»
Между тем Евгения Владимировна о чем-то его спросила, а он не ответил, он должен был сохранить тайну только что минувшего явления. Которое неизвестно к чему было...
Или Деятельно Нежная женщина была не чем иным, как похоронной процессией, провожавшей полковника в последний путь?
Или явилась, чтобы приветствовать Корнилова, угадав, что вот уже, наверное, год, как этот самый Корнилов нуждается в таком приветствии? Скрывает это от самого себя, от Евгении Владимировны тем более, но нуждается...
«Но почему же, право, Та исчезла столь внезапно? — сожалел от души Корнилов и вглядывался в отдаленный ледяной отсвет аульского пруда.— Застеснялась? Так и есть, перед этой, земной, стесняются даже Те — неземные».
Эта — сестра милосердия — никогда не спрашивала, кого она спасает, кто они, страждущие: белые или красные; немцы или русские; «бывшие» или настоящие; жильцы на этом свете или уже не жильцы; земные или неземные; все это не имело для нее никакого значения, они страдали, она, начиная с первых дней войны 1914 года, милосердствовала страждущим, вот и все; все принципы, все человеческие отношения, все мечты и надежды, все знания и чувства в этом для нее заключались.
Никаких тайн.
Никаких невысказанных слов — страждущие всегда ведь высказываются до конца, ничего не скрывая.
И вот Евгения Владимировна, безусловно, убеждена, что Корнилов высказался перед нею весь, что она знает о нем все... Еще бы, ведь ей одной на всем свете известно, кто такой Корнилов, откуда он пришел и почему до сих пор жив, а не мертв. Ей одной известно, как случилось, что она в конце концов беспредельно полюбила человека, при первой же встрече так глубоко ее оскорбившего. Ей одной известно, что никаких явлений, подобных нынешнему, воображаемых или реальных, нет и не может быть...
Не может быть... И Корнилов позавидовал полковнику: тот окончательно нашел свое место — ничто, ну а если твое место все еще кое-что?
Это кое-что и всего-то навсего не более, чем одна скромненькая жизнешка, в углу домишки Яд 137 по улице Локтевской в городе Ауле, но, чтобы ее, скромненькую, иметь, приходится как-то ладить, как-то управляться с жизнью двух Петров Корниловых — Николаевича и Васильевича!
Он ведь, тот Петр Васильевич, когда присваивал себе этого, Петра Николаевича, он о чем мечтал, какого приобретения хотел? Он хотел маленькой такой жизнешечки, неприхотливой и совершенно ручной, безо всяких претензий, послушной, молчаливой, как рыба. А что приобрел?
Такую самонадеянную приобрел жизнь, которая только самое себя за обязательную и почитает, а больше ничего и никого. Вот полковник уйдет из жизни, ну и что? Может быть, и в самом деле необязательно ему жить? Корнилову обязательно, а полковнику нет?
Вот сотни, вот тысячи прохожих встречаются ему на улочках города Аула, так ведь ни в одном из них он тоже не подозревает точно такой же обязательной жизни, как его собственная?
Вот Евгения Владимировна Ковалевская, да разве можно ее чем-то, каким-то явлением обидеть? Какое-то сомнение в ней заронить? На какой-то ее вопрос не ответить? Нельзя ничего этого, нельзя ни в коем случае!
Но он шел, вел ее под руку и все еще ей не отвечал. И даже не слышал до сих пор, что был за вопрос у нее к нему.
Кажется, она спрашивала: «Дорогой! Мне кажется, этот Махов тебя чем-то расстроил?»
Без пятнадцати минут двенадцать в ночь со вторника на среду 16 февраля 1923 года Корнилов, прячась в узком переулочке напротив дома с белыми ставнями, все еще надеялся. Может быть, будет не так, как решил полковник?
Но без пяти минут он уже знал: все будет так.
Без пяти по 5-й Зайчанской к полковничьему продолговатому и приземистому жилищу с белыми фанерными ставнями приблизились двое с винтовками, один — с револьверной кобурой на ремне...
Один остался около этих ставень, двое перемахнули через забор во двор...
Потом послышался стук в дверь.
Еще постояла тишина, ночь была неяркая, но и темная не до конца, с облаками на половину неба, со звездами между облаков, с тускленькой, ничего не значащей луной.
И вот в доме прозвучали выстрелы. Глухо. Дважды. А после короткой паузы еще раз.
Чоновец, иначе сказать, красноармеец Части особого назначения, оставшийся на улице, ударил прикладом в ставню, зазвенело стекло, ставня упала, и он выстрелил туда, внутрь, в глубину дома, а потом быстро-быстро побежал вниз по 5-й Зайчанской к центру города.
«За доктором!—догадался Корнилов.— За подмогой — ему не унести раненых. И убитых...» — догадался он еще и тут же приблизился к дому, привстал на завалинку, через отверстие в разбитом, схваченном морозом стекле заглянул в комнату.
Под потолком горела керосиновая лампа — черная, пузатая, десятилинейная, похожая на ту, которая двое суток назад так же тускло освещала собрание «бывших» на противоположной окраине Аула. И дым тоже был здесь махорочный, синеватый, хотя и не такой густой. «Курил полковник-то,— опять сообразил Корнилов.— Курил в ожидании».
Прикрыв глаза рукой и надвинув шапку, страшно рваную, нарочно для этого случая подобранную, Корнилов еще просунулся сквозь окно и крикнул, употребив нескладное сибирское «чо»:
— Чо тако случилось-то?! Чо тако?!
Там, в комнате, посередине стоял глубокий старик в расстегнутой рубахе, в офицерских галифе с оборванными лампасами и тоже древняя, пополам скрюченная старуха. «Хозяева дома! Это им полковник возил воду в семиведерной бочке!» А еще человек с очками в одной руке и с каким-то пузырьком в другой. «Другой жилец. Понятой. Понятым его взяли чоновцы!»
— Что случилось-то, язвило бы вас?!
— Господи, господи, господи! — говорил, всхлипывая, старик, терзая рубаху на тощем теле.— Да как же он это не дался-то, господи?! Властям не дался?
Кроме живых там, в комнате, были мертвые. Серые армейские валенки, ноги и туловище до пояса выдвигались из дверей, и, хотя человека не видно было всего, Корнилов не сомневался: «Мертвый!»
Привалившись к стене спиной, будто для отдыха, с головой, откинутой на правое плечо, полусидел-полулежал другой.
«Тоже...»
Полковник Махов распластался на полу на животе, будто бежал быстро и грохнулся ниц, но лицо было обращено прямо к окну. И лысая голова чиста, ни царапинки, ни пятнышка на лице и на черепе, ни одного отверстия, но лежал он в огромной луже, темной и все еще распространявшейся в стороны.
А слегка-то седой женщины, которая недавно, провожая полковника с собрания «бывших», шла под руку с Евгенией Владимировной, которая вместе с полковником вошла в этот дом, здесь не было!
И признаков ее присутствия в полковничьей комнатушке никаких, ни вещички, ни тряпички...
Значит?
Приходящая была женщина и вовремя скрылась. Полковник не хотел скрываться, но она решила по-другому...
Мелькнула перед Корниловым своею едва возникшей по иссиня-черной прическе сединой, огромными темно-синими глазами тоже мелькнула и скрылась.
В крохотном городишке Ауле ничего не стоило узнать о ней что-нибудь, узнав, догадаться, уж не она ли была той деятельна нежной женщиной, тем идеалом, о котором так хорошо, так убедительно сумел рассказать Корнилову полковник, возвращаясь с собрания «бывших»?
Но зачем?
Зачем что-нибудь разузнавать — это бестактно и даже небезопасно.
Зачем догадываться? Совсем уж ни к чему!
Со следующего дня Корнилов стал с исключительным вниманием не только читать, но изучать даже газету «Красный Аул», серые и желтые листы оберточной бумаги.
Листы были толстыми, неровными, буквы слабой типографской краски местами не отпечатывались, терялись, и надо было соображать при чтении, что «к к соо щ ют и ос вы» следут читать:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54