А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

После бури
Роман
Книга первая
ГОД 1921-й. ЛЕТО
С городской каланчи донеслись удары колокола — явственные, уверенные в себе, обязательные и для города Аула, и для всего окружающего мира.
Пробито было десять часов утра. Десять утра двадцать восьмого июля тысяча девятьсот двадцать первого года.
Петр Корнилов сделал еще несколько шагов по улице Локтевской, по тротуарчику из двух скрипучих досок, и вышел на площадь Зайчанскую.
Она была обширной, квадратной, по бугроватому склону ее произрастали крапива, одичавшая конопля, травка - топтун, белый клевер, а в нижней части непринужденно раскинулось болотце с редкими стеблями бесцветно цветущего тростника.
Со всех четырех сторон площадь была обнесена плотными заборами, местами из-за них торчали наружу дома с замшелыми кровлями, низкие, но с высокими завалинками; в верхней части площади, почти полностью преграждая улицу Локтевскую, возвышался мрачноватый кирпичный храм — большой, с каменной зеленой оградой, с просторной папертью и с нищими на паперти. Вблизи же того места, на которое вышел Корнилов, как вкопанный стоял донельзя, до самой земли волосатый козел со сломанным рогом, с дикими глазами, которые он сквозь шерсть тотчас устремил на пришельца.
На козле был ошейник из сыромятной кожи, в ошейнике железное кольцо, в кольце толстая веревка, веревкой он был привязан к столбу церковной ограды, и, если бы не привязь, он тотчас и насмерть забодал бы кого-нибудь, вероятнее всего Петра Корнилова.
Но Корнилову необходимо было расположиться так, чтобы видеть и площадь Зайчанскую, и улицу Локтевскую, чтобы видеть с двух сторон угловой домик № 137 по этой улице, и он бросил пиджак под церковную ограду и лег в тень и примерился: веревка была коротковата, козел, слава богу, не мог его достигнуть и забодать.
Корнилов знал кое-что о сибирском городке Ауле, уже был наслышан, едучи в медленном поезде, и на Ауле причудливой торгово-церковной архитектуры вокзале он тоже послушал всяческие рассказы, так вот и знал теперь, что громоздкий храм Богородицы был закончен постройкой всего два года назад во славу спасения Зайчанской части города от пожара.
Пожар этот многодневный учинил в своем дворе главный брандмейстер, начальник городской пожарной дружины, и пламя сгубило центр города, Приречную и Нагорную его часть, но сюда — в Зайчанское — пламя не достигло, потому что ветер был в обратную сторону, а когда не достигло, то и благодарные зайчан-ские жители собрали средства на постройку церкви о трех голубых куполах с крестами прозрачного в небесной высоте золота.
Богородская была приземиста, тяжеловата и тверда.
Нынешний зной выгонял из ее кирпичной кладки последний запах земли, глины, еще какого-то остаточного земного сока, последние воспоминания о событии, по случаю которого церковь возникла, последние сомнения в том, к чему следовало употребить собранные жителями Аула средства — к благоустройству сгоревшей части города или же к благодарности зайчанских жителей всевышнему.
А в общем-то и город Аул, и вся земля были пусты для Корнилова — ни одно жилище, ни одно человеческое имя, хотя бы и свое собственное, ему уже не принадлежало, ничего не присоединяло его к миру, разве только безвестные дороги в любые стороны.
В пустыне Земля, безмолвной и безлюдной, слабо, почти невидимо мерцала для него одна-единственная точка: дом № 137 по улице Локтевской в городе Ауле.
Номер 137 оказался крохотным и, в отличие от других домишек, свеженьким, недавней стройки, но с тяжелыми, от какого-то другого и старого дома, воротами, со скамеечкой у ворот. Оконца на площадь, оконца на улицу. Плотный забор. Вход со двора.
Малообжитость, отчужденность и замкнутость дома нарушались лишь одним, по всей вероятности, счастливым для Корнилова обстоятельством: по деревянной крыше ошалело метался и пронзительно свистел в два пальца сорванец лет четырнадцати. В руке у сорванца было удилище с тряпицей на конце, он размахивал им, намереваясь, должно быть, высечь из воздуха те искры, которые спалили бы город Аул сызнова. А там, в уже тлеющей голубизной высоте, мчались кругами и падали вертикально, и вздымались под острым углом три или четыре голубиные пары,
они действительно искрились, воспламеняя себя стремительным полетом.
Глядя на сорванца на крыше и на голубей в небе, Корнилов подумал о том, что цифра «7», заключительная в обозначении дома, почиталась древними как цифра счастливая, а древность — это не напрасно, и вот ему повезло: домишко на углу Локтевской площади оказался небольшим, в нем немного жителей, значит, нетрудно будет понять, кто из них должен быть для него человеком. Человеком-спасителем. Человеком-судьбой.
По-прежнему рядом с Корниловым были и все больше продолжали быть удушливая жара и слабенькая тень церковной ограды, тяжелый храм с редким колокольным звоном, в котором Корнилов не тотчас узнал похоронный звон, лохматый козел-человеконенавистник на привязи и все еще лишенный хотя бы признака усталости мальчишка на крыше в рваных чуть пониже колен штанах, из которых он вдруг выхватывал то зеленый огурец, то краюшку хлеба, откусывал и глотал не жуя. Удивительно было, что где-то в рванье его штанов могли находиться карманы.
Удивительно, что при виде — хотя бы и с порядочного расстояния — огурца и краюшки Корнилову не захотелось есть, он уже давно, с месяц или больше, как не голодал, но болезненное восприятие чужой еды все еще неизменно томило его, вызывая резкую неприязнь к самому себе.
Нынче этого не было, и он лежал на сухонькой травке весь в одном-единственном ощущении — в ожидании Человека.
Однако же к нему снова приблизился не человек, а изможденное, злое и бесконечно страдающее существо — собака с огромной костью в зубах. Кость — коровья или бычья, берцовая, с хрящиком по выпуклому, почти шарообразному суставу — была не по силам этой собачонке с пятнами голой и морщинистой кожи на шее, на впалом, почти отсутствующем брюхе, с незажившим шрамом на задней ноге; и теперь, положив кость на землю неподалеку от Корнилова, она с отчаянием бросилась на свое собственное и все-таки недоступное счастье и рычала, устрашая, и визжала, всхлипывая, и трясла кость, с трудом зажав ее в зубах, а потом принималась облизывать ее и себя — свои голые, побуревшие и морщинистые пятна своей кожи.
Любого прохожего по Локтевской улице она издалека уже подозревала в намерении отнять у нее кость, каждого подозревала в нестерпимо унизительной для нее догадке о том, что кость эта краденая, что кость не только не принадлежит, но и не должна принадлежать ей — такой тощей, такой бессильной и умирающей от голода. Тем отчаяннее становилась решимость собаки защищать свою непосильную добычу и победу — грязная шерсть становилась на ней дыбом, лай и тяжкое дыхание прерывались удушьем, и она, рыча, ложилась на эту кость, вдавливая ее в свое тощее брюхо, скалилась и вот так изо всех сил, со всею непримиримостью угрожала своей давно предрешенной судьбе.
На Корнилова же и на козла-человеконенавистника собака не обращала ни малейшего внимания.
Корнилов спросил себя: «Какое ужасное, какое собачье положение?! Но — собачье ли?»
Счастливая цифра «7» поблекла в его сознании, он ощупал себя: нет ли на нем обнаженных, морщинистых, побуревших кусков кожи?
Впрочем, время шло. Ожидание — напряженное, нетерпеливое — длилось в зное и удушье окружающего мира. И все человечество, и население дома № 137 все еще было представлено одним только бесноватым парнишкой с выгоревшими на солнце до неестественной белизны и растрепанными волосами, с удилищем в руках, с почти непрерывным свистом сквозь два пальца, заложенных за губу, и только спустя долгое время послышался тяжелый скрип расхлябанного тротуара и густой голос:
— Гад паршивый! Придешь домой-то, паршивый гад! Придешь жрать, я тебе... Гад...
Женщина, и уже не молодая, начавшая расплываться поперек себя, потная и усталая, устало же, но с ненавистью грозила мальчишке.
У ног ее кособочилась корзина подсолнечного семени, прикрытая несвежим полотенцем. Корзину тоже распирало изнутри.
Корнилов уже не первый день как заметил, что Сибирь густо была заплевана подсолнечной шелухой, а дело этой крикливой, располневшей вдоль-поперек и усталой женщины могло быть только одно — торговать семечками.
Догадливость, хотя бы и в малом, как раз и была, кажется, источником всех надежд Корнилова, доказывая, что не только по пустякам, но и в тот миг, когда его жизнь снова и снова окажется между окончательными «да» и «нет», она, догадливость, ему не откажет, но сомнения тоже не отступали: «А сколько раз будет и должна выручать тебя догадка? И до каких пор?»
Тем не менее, чуть приподнявшись на локте, Корнилов из подзаборной тени продолжал слушать женщину и догадывался: «Не она! Не тот человек! Ни в коем случае не тот! Это не сестра мне и не тетка! Она мать сорванца-голубятника, а мне она никто! »
Сорванец на крыше, спрятавшись за дымоходной трубой, все еще, хотя и не так быстро, размахивал удилищем, но голуби, не в силах выдержать дальнейший полет, уже падали вниз, на тот кровельный угол, куда удилище не доставало, они дышали зобастыми грудками и, нетвердо держась на лапах, приседая, один за другим скрывались в темном отверстии чердака-голубятни.
Парнишка сбросил удилище на землю, свесил с крыши грязные, в ссадинах ноги.
— Ма-ам? А, мам-ка? Слатенького принесла, мамка? Нечто ты жадюга человеческая? Халвы китайской не принесла? Ни-сколь?
Женщина, подхватив корзину, толкнула ногой калитку и торопливо вошла во двор дома. Дома № 137.
Парнишка спрыгнул с крыши.
Снова был час бесконечного ожидания, в течение которого улица Локтевская и площадь Зайчанская опустели окончательно, похоронный звон Богородской смолк, собака уволокла куда-то свою непосильную добычу, козел улегся на бок, запрокинув голову назад к спине и растопырив все четыре ноги, и только через час к дому № 137 свернул еще один человек.
«Мастеровой!»
Все опять-таки подтверждало и эту догадку: высокий рост, высокие сапоги, темная рубаха с вязаной опояской, суконный картуз. А что особенно привлекло внимание Корнилова: ровная, широкая, с покачиванием туда-сюда плечами походка.
Корнилов подумал, что он сам давно уже не двигается так же свободно, так, чтобы не замечать собственного движения, чтобы его тело принадлежало только ему, и никому больше. Многие годы его движениями управляло нечто жестоко постороннее, а вовсе не он сам,— управляли офицеры, отдавая ему свои распоряжения, и те команды, которые отдавал солдатам и младшим по чину офицерам он сам; управлял артиллерийский огонь противника, под которым он пробирался из окопа в окоп; управляли конвоиры, когда он шел в колонне под охраной или стоял в шеренге для расчета по порядку номеров; управлял безразлично сытый взгляд повара, когда он приближался к нему с миской в руке при раздаче похлебки; управлял окрик часового, когда он подходил к заграждению из колючей проволоки. Он привык быть управляемым механизмом и умело скрывать свою другую, не механическую способность к движению, спрятанную так глубоко, замаскированную настолько тщательно и обдуманно, что ее ничего не стоило потерять в этой маскировке и никогда уже не найти даже для самого себя.
Покачивание плеч мастерового, вошедшего в калитку дома № 137 после пяти часов вечера, когда окружающий зной снизился в градусах Цельсия, но еще поднялся в своей томительности, резко подействовало на Корнилова и на ту скрытую в нем возможность свободного и непосредственного движения, которая так давно, кажется целые века, находилась в заключении. Было почти несомненно, что два человеческих организма неожиданно оказались родственными и в способах, и в манере движения, а это призывало Корнилова встать, отряхнуться от сухонькой приоград-ной травки, пройтись по скрипучим доскам тротуара и покачать плечами. Рядом с мастеровым, шаг в шаг с ним!
«Отставить!» — сработал в тот же миг корниловский механизм, и он только чуть-чуть, только в нарушение команды пошевелил плечом. Правым. Лежа на левом боку. «Это, может быть, брат? Тот человек, которого я ищу? Этот мастеровой?»
И Корнилов стал припоминать его лицо. Движения он помнил, как бы даже пережил, а лицо? Круглое, с большим носом...
Глаза?
Узкие, широко расставленные.
Лоб?
Невысокий, хотя мог показаться под картузом ниже, чем был на самом деле...
Выражение лица?
Никакого выражения. Сосредоточенность, но сосредоточенность не на мысли, а на чем-то сходном с мыслью.
Вопрос: призывной возраст, отсутствие физических недостатков — и все-таки этот человек не воевал? Походка утверждает: не воевал и не служил в армии. В чем дело?
Вопрос преждевременный. Не надо торопиться!.. Тем более что и еще кто-то, какой-то человек, которого Корнилов пока не видел, живет в доме № 137: в оконцах дома все занавесочки были ситцевые, мануфактурные, а в одном, которое выходило на площадь Зайчанскую, прямо на Корнилова, бумажная. И умело сложенная в складочки, как бы тоже в ситцевые. И в то время как другие оконца были распахнуты, это было закрыто — там жил человек, жил квартирант, и его все еще не было дома.
Женщина?
Женщина пришла. Заранее, еще до встречи с Корниловым растерянная и взволнованная.
Корнилов вглядывался в нее, он должен был угадать: что следует из ее облика? Как должен он будет сказать ей первые слова? Громко? Тихо? Ласково? Грубо? Сказать сначала что-то предварительное, ничего не значащее, потом по существу? Или по существу сразу же? И требовательно?
Корнилов уже знал, что именно с этой женщиной свела его судьба.
«Отставить!» — снова сработало в нем, когда она с рассеянным, но все-таки вниманием глянула в его сторону, в сторону валявшегося под церковной оградой голодающего беженца, как бы сама того не подозревая, призывая его подняться с земли. Подняться ей навстречу.
Но нельзя было задержаться в ее зрении и памяти: бродяга под церковной оградой и тот человек, который вот-вот обратится к ней, не должны быть одним лицом, и Корнилов отвернулся и уже не видел, он только слышал, как женщина вошла в калитку, негромко стукнув железной щеколдой.
А через минуту-другую действительно распахнулось оконце с бумажной занавеской. И тогда-то, опять-таки не сразу, Корнилов глубоко вздохнул и поднялся и деревянными ногами пошел по деревянному тротуару.
Пошел прочь.
В тусклом полуподвальном помещении на него с такой силой пахнуло пшеничным и ржаным, что он едва удержался на последней ступеньке, но удержался и спросил у кого-то, кто был в белом колпаке, четыре серые «французские» булки. У него были хлебные карточки, у Корнилова. Если он был до сих пор жив, значит, они у него были. Четыре сайки спросил он, пользуясь сибирским речением, не сообразив, что это очень много.
Потом он поднялся лестницами вверх, в замусоренном садике присел на скамеечную тумбу. Он съел три булки, хотя после второй не раз и не два говорил себе: «Отставить!»
Окружающие предметы, по мере того как голод унимался, формировались у него на глазах из своих собственных неотчетливых теней и отражений: деревья становились деревьями, склонявшееся к западу солнце — солнцем.
На улице за порушенным забором сквера в сторону железнодорожной станции тянулись ломовики, десятка полтора подвод, груженных бухтами тонкой и канатной веревки, пестромастные кони, угрюмо напрягаясь мышцами, волокли телеги, возчики с вожжами в руках, тоже сосредоточенно-угрюмо, как будто и они были в упряжи, шагали рядом. Немощеная улица пылила, скрипела и ухала под колесами и по всей длине обоза, и где-то позади него, где медленно оседала поднятая в воздух пыль.
Корнилову нужно было убедиться, что и зрение, и слух все еще при нем, не израсходовались за нынешний день, а убедившись в этом, он, чуть покачивая плечами, вернулся к дому № 137.
Он долго шел, долго старался не думать ни о чем, долго отсутствовал в самом себе.
Угловое оконце с бумажной занавеской было все еще распахнуто, и он подошел сбоку и притаился, слушая.
Там, за близкими оконными стеклами, а в то же время в какой-то невероятной дали, было тихо, и вот он ждал, чтобы что-нибудь там скрипнуло, что-нибудь пошевелилось.
Дождался.
Но и еще нужно было ждать, еще нужен был миг, и только тогда негромко, размеренно он произнес:
— От Петра Корнилова...— А спустя секунду-другую снова: — От Петра Корнилова...
Шелестнула бумага занавески.
Щелкнула белая краска на подоконнике. Краска была положена неровно и кое-где взбухла, и вот после зноя нынешнего дня она трескалась. Краска была положена недавно, а при послевоенной всеобщей разрухе откуда хозяин дома № 137 мог взять эту краску? И олифу?
Там, вдали, за оконцем, около которого Корнилов стоял, не показываясь, что-то раздалось, какой-то звук.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54