А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Артиллериста-коменданта связали, пушку развернули в сторону башни, и Одиго сам навел ее, после чего стражников оттуда как ветром сдуло. — Как тебе удалось это, герой Жан-Эстаншо? — спросил Одиго. — Очень просто, — ответил барабанщик. — У пушки дежурил мой дядя. Вон он, связанный, брат моей матери! Как всегда, он дрых на лафете своей пушки, и мне не стоило большого труда оттянуть вниз вон ту щеколду. А там уж он проснулся, сеньор, и подло дал мне в ухо. Ну, и я… Одиго поцеловал мальчишку и, предъявив испуганному артиллеристу записку мэра, велел раскрыть все камеры. Вскоре на двор тюрьмы с бурным топотом, гиканьем и свистом выкатилась развеселая команда воров, бродяг и всякого сброда; осыпая своих освободителей сомнительными похвалами, они разбежались кто куда. И наконец из дверей тюрьмы показался Жак Бернье собственной персоной, совершенно невозмутимый и даже как бы заспанный. В руке его был зажат кусок кровяной колбасы. — Ты, я вижу, неплохо устроился, — с досадой сказал Одиго. — Если тебе так хорошо жилось в этом гостеприимном доме, спрашивается, зачем я подставлял своих людей под пули? — Колбасу прислал мэр, — задумчиво сказал старый Жак. — И бочонок вина. Если бы еще постель была не из перепрелой соломы… Но чего ожидать от старого сквалыги и пьянчужки? Куртка-то, видишь, была почти что новая… А ему что? За чужой щекой зуб не болит. Нет ли у тебя хорошей портняжьей иглы, сеньор? Обругав его за пьянство, Одиго дал отряду отдохнуть, а затем повел людей на условленное место сбора — рыночную площадь. Но он не знал, что там произошли события скорее трагического, чем комического характера. 22 Чиновники, сбежавшие из осажденного дома, укрылись в монастыре святого Августина, и вскоре об этом узнал весь рынок. Капитаньесса, собрав свою команду, направилась туда. Ей открыл сам приор монастыря, некто Жан де Фетт, сеньор из хорошей фамилии и большой друг наместника. Капитаньесса, приставив к горлу старика приора кинжал, потребовала выдачи «этих проклятых элю». К счастью, среди женщин поднялся ропот против такого обращения с августинцем, и приору удалось успокоить толпу. В это время заметили одного из чиновников, который выбирался из монастыря по крыше в женском платье. Его тут же забросали камнями, и он свалился во двор, сломав себе руку. Мстительницам этого показалось мало. Они поволокли его по улице и швырнули в чан с негашеной известью, предназначенной для отделения шерсти от бычьих шкур. Эта расправа ужаснула городских буржуа. Кроме того, кое-где начались погромы булочных и хлебопекарен, так как хлеб неслыханно вздорожал. И буржуа решили, что дело зашло дальше, чем им хотелось. А потому они обратились к наместнику губернатора с покаянием и смиренно просили помощи и совета. В тот момент, когда Одиго возвращался на рынок, с того же конца города, но другими путями, к рыночной площади двинулась целая процессия. Впереди шел мэр и его советники, за ними следовало городское ополчение с распущенными знаменами, за ополчением выступали консулы, цеховые старейшины и присяжные члены муниципалитета с атрибутами своей власти, жезлами и венками. Последней печатала шаг губернаторская стража с алебардами и мушкетами. Подоспей Одиго в тот момент, когда шествие достигло рынка, возможно, восставшие и буржуа пришли бы к соглашению. Но путь Одиго преградила старая баррикада. Пока его люди разбирали ее, городское ополчение вплотную столкнулось с толпой на рынке. Мэр, встав на возвышение, обратился к толпе: — Почтенные и добрые наши сограждане! Власти гарантируют вам справедливый мир и успокоение при одном-единственном условии, а именно: вы предадите в руки городского суда некоторых возмутителей общественного покоя, убийц и разбойников. Вот их имена… И мэтр Лавю во всеуслышание назвал имя ткача Клода, по прозвищу Гэ Ружемона или Капитана, затем Жанну Флешье, прозванием Волчица и еще ряд других Имя Одиго упомянуто не было, — так потребовал наместник губернатора по вполне понятным причинам. Когда мэр кончил, чей-то голос воскликнул: — Пусть отменят элю! Тогда мы согласны сами нести талью и тальон до Парижа! Толпа подхватила, скандируя на всю площадь: — Пусть от-ме-нят э-лю! И напрасно мэтр Лавю махал руками, как мельница, призывая к спокойствию. Тогда из рядов городского ополчения вышел контролер по сукнам, пожилой толстяк в огромной кирасе, еле вмещавшей его просторное брюхо. Забравшись на возвышение, толстяк побагровел и заорал, брызжа слюной. Услыша площадную брань, которую он изрыгал на толпу, мэр, человек по природе не мстительный, шепнул оратору на ухо: — Потише, мэтр Жан-Фарин Лоренсо: медом больше наловишь мух, чем уксусом. Но тот не обратил никакого внимания на предостережение и, возбуждая себя собственным неистовым криком, выпалил: — Вы, канальи и бездельники, вы, отощавшие коровы и шелудивые псы, скоро вас заставят жрать траву, как скот, и изнурят вас солдатскими постоями! После этих слов на площадь вдруг низринулась тишина, долгая и мрачная, как день без хлеба. Еще миг — и она взорвалась страшным воем, свистом, криком, улюлюканьем: — Ату его! Вон! Долой! Чего вы ждете? Гоните его! Камней ему на голову! У-у-у, ату его, разбухшего, как бурдюк! Все покрыл пронзительный женский вопль: — Это он выдумал налог на окраску и маркировку сукна, жирный негодяй, чтобы трясти нас, как сверток с грязным бельем! Он, он, и четырнадцать лет добивался права сбора да еще заплатил сотни тысяч ливров в казну, чтобы стать единственным контролером! При этих словах человек из толпы в разноцветном плаще, размахнувшись, запустил в откупщика деревянным молотком. Молоток просвистел мимо уха оратора и обрушился на голову офицера городского ополчения. Того спасла каска, но он тут же в гневе скомандовал: — Огонь! И солдаты городского ополчения, буржуа и лавочники в панцырях и шлемах, дрожащими руками приложились и дали в толпу недружный залп. Не успел еще рассеяться пороховой дым, не успели подобрать раненых и убитых, как на другом конце рынка раздался сильный молодой голос: — Ах так? Пики вперед, ребята, в атаку! И Одиго, с пистолетом в одной руке и шпагой в другой, под барабанный бой повел своих в атаку. Буржуа-ополченцы сначала панически сбились в кучу, словно бараны в загон, а затем показали тыл и бежали. Вслед им полетели камни. Но не дрогнули губернаторские стражники, швейцарцы и немцы. Они встретили натиск людей Одиго как надо — слитым в одно целое развернутым фронтом, ощетинясь алебардами и выставив из-за плеч первой шеренги мушкеты. Не желая подставлять своих под свинцовый град, Одиго скомандовал: «Стой!» И люди послушались команды. — Чего ты застрял? — крикнул издали ткач. — Бей! — Не суйся не в свое дело, — стиснув зубы, ответил Одиго. Жак Бернье безучастно наблюдал в стороне, скрестив руки. Он лишь пробормотал: «Камни кусать — только зубы ломать». — Уходите! — сказал офицеру Бернар, махнув шпагой в сторону выхода из рынка. Железная голова в ответ чуть склонилась, железная рука отсалютовала шпагой, и из-под каски раздались лязгающие слова немецкой команды. Тотчас же алебарды взлетели на плечи, шеренги, громыхнув металлом, сделали идеальный поворот и в полном порядке удалились. — Учитесь! — не без зависти сказал своим Одиго. Но к нему уже подбежал ткач и его друзья, размахивая палками и ножами. И ткач стал осыпать его угрозами и обвинениями в предательстве, крича, что нельзя было выпускать наемников из рыночной площади. — Что теперь будет? — кричал он в ярости. — Ведь они снова нас атакуют, и уже с большими силами! — Строй баррикады! — приказал Одиго. — Смотри! — Концом шпаги он тут же начертил на земле план обороны рынка с прилегающими улицами Торговой, Сукновальной, Тележной. Ткач отмахнулся: — Это потом! Сейчас разгромим все дома этих жирных буржуа, и белых, и синих. Согласен, дядюшка Бернье? — Пришло, видно, время глиняным котлам бить чугунные, — важно сказал Жак. — Где эти самые дома и как мы их найдем? «Нет, в этом деле я им не товарищ», — решил Одиго. И он распустил своих людей для отдыха и варки пищи. Многие крестьяне, однако, предпочли идти за Жаком и ткачом. Ткач взял в руки прут с металлическим шаром на конце и сказал: — В какую дверь ударю, на ту ставьте крест! Много людей из ремесленников и кучка крестьян, распевая «песенку Одиго», пошло за ним. Одиго видел, как ткач, остановясь у какой-то двери, ударил в нее своим шаром на рукояти, и на этой двери был тут же начертан мелом крест. — К дому Жана Фарина, — раздались крики. — Разрушим его логово на целую туазу вглубь! К дому негодяя-контролера! И толпа, все возрастая по пути, понеслась вперед, как пушечное ядро. * * * Весь день Одиго был собран и напряжен. Он решал, командовал, соображал, сознавая важность каждого своего слова, как человек, находящийся в центре внимания многих. Но после минувшей ночи в нем осталось такое чувство, что где-то за всеми делами его ждет радость. Он не вызывал этого чувства и временами забывал о нем. Оттесненное сильными впечатлениями дня, оно не напоминало о себе. Но каждый раз, встречая Эсперансу в ее широкополой шляпе и грубой крестьянской куртке, Бернар старался что-то припомнить… Освободившись от своих обязанностей, он сел у костра, укутался в плащ и стал следить за ее округлыми домовитыми движениями. Как и на ферме, она ни минуты не сидела спокойно: то подбрасывала щепки в костер, то хозяйственно разгребала солому, то ворочала ложкой в котле, размешивая похлебку. В ее движениях Бернар уловил инстинктивное чувство ритма, некую музыкальность, свойственную цельным натурам, и он невольно желал, чтобы она хлопотала тут еще и еще. Но вот она, наклонясь над огнем, бросила на него один из своих долгих взглядов, которых он раньше не замечал. Память Бернара в этот миг схватила ее всю — с лицом, окрашенным игрой огня, с прядью черных волос, отклонившихся от лба, — всю, с этим неповторимым блеском в глазах, исподлобья смотревшую на него. Он внутренне вздрогнул — и больше уже не мог видеть ее иначе, как с этим взглядом. Он вошел в него и остался. А Эсперанса думала в это время: «Скажи, пресвятая дева, зачем бог создал его, на мое мученье, таким красивым? По-моему, это уже лишнее! Ведь я бы и так любила его. Кажется, будь он уродом — и то я полюбила бы его за великую простоту. Зачем же он такой стройный, светловолосый, с такими глазами? О, это уже слишком, господи, это жестоко по отношению ко мне, несчастной девчонке из Шамбора: на горе мне, он мой сеньор! Ну и пусть. Ведь я знала этого владетельного сеньора еще мальчишкой, когда он был глубоко озабочен судьбой никому не нужного якоря. Таким же славным и простодушным он и остался. Он так хочет нам помочь, он отрекся от родных, от богатства, от знатности, и все-то — господи Иисусе! — подозревают в нем и честолюбие, и лицемерие, и измену.. семь смертных грехов! А по мне, будь он самый великий или, наоборот, самый ничтожный, все равно, он — солнце моей бедной и грубой жизни!» Кто знает? Быть может, сейчас достаточно было бы слова… Но вокруг огненного столба костра, который теплом и светом ограждал их от ночи, волновался и бушевал черный океан ненависти. И он вторгся к ним до того, как они сумели понять друг друга. 23 Была уже ночь, когда раздался конский топот и кто-то сказал: «Вашему командиру». Копыта снова простучали, удаляясь, и Бернару вручили запечатанный пакет. На печати не было герба, но от конверта пахло тончайшим ароматом. Бернар вскрыл конверт. Внутри лежала учтивая записка от «знатных особ» с предложением сеньору Одиго явиться на улицу Мулинье. «Полная гарантия безопасности», — так кончалось приглашение. Бернар повертел записку так и сяк. Первое, что пришло ему в голову, было: «Ловушка». Однако чем больше он раздумывал, тем ясней ему становилось, что так в ловушку не заманивают. Не указано было даже, что надо явиться без сопровождающих. Поразмыслив, он решил ехать, сказав об этом Эсперансе. Та, не спускавшая с него глаз, побежала будить братьев. Через несколько минут по улицам пронесся удаляющийся перестук конских копыт — и все стихло. Ночь была лунная. Спешившись на улице Мулинье, Одиго велел Жакам ждать, а сам направился к человеку, который издали делал ему знаки зажженным фонарем. Человек этот сказал: — Сеньор, мне приказано доставить вас на место одного. Кроме того… — он замялся и закончил: — прошу прощения, сеньор… с повязкой на глазах. Одиго подозвал к себе Жерара и что-то шепнул ему на ухо. Оба брата тотчас же вскочили на коней и ускакали вместе с конем Одиго. Слуга надел на глаза Бернара повязку и, взяв его за локоть, повел. Бернар шел вслепую и усмехался про себя над старомодными заговорщицкими уловками. Топот коней затих вдали, но Одиго знал, что они уносятся только с одним всадником: другой остался, чтобы выследить его путь. Ноги его ступали по траве — очевидно, они вошли в сад. Потом скрипнула калитка, длительный переход, опять скрип и шорох. «Он довольно ловко вытянул мою шпагу из ножен, — подумал Одиго. — Но до пистолетов не добрался». Однако после этого стало жутко. Звон его шпор теперь отдавался по каменным ступеням — Одиго куда-то поднимался, ведомый слугой. Они прошли еще немного. Затем повязка слетела и в глаза ударил свет. Он разглядел длинный стол, крытый черным бархатом, и на нем распятие. Свечи бросали зыбкие блики на огромные ослепительной белизны воротники, острые бороды клином и бледные узкие лица. Судя по однообразно-достойным минам на лицах сидящих, по их скорбно опущенным векам и скромной одежде, все это были в самом деле знатные персоны. — Приблизьтесь, — почти не разжимая губ, сказал кто-то. Голос был настолько лишен живых красок, что, казалось, исходил от распятия. — Сеньор Бернар Одиго де Шамбор, вы среди доброжелателей. Одиго, пребывавший в некотором сомнении насчет этого, все же поклонился. — Как могло случиться, — продолжал тот же голос, — что дворянин вашей фамилии, ваших достоинств и талантов обнажил меч против закона, порядка и общественного блага? Это произошло потому, достойный сьер, что вас не оценили по заслугам. Более того, вас жестоко оскорбили, унизили и ограбили. Все это нам известно, сьер Одиго, равно как и ваши полководческие дарования, — торжественно заключил оратор. «Странные у меня заступники», — подумал Бернар. — В благоустроенном государстве, — раздался другой, тоже обесцвеченный голос, — в государстве истинной религии, подобного быть не должно. Но хаос и тьма объемлют души незрячие… Какого вы, сударь, мнения касательно учения доктора Кальвина, светоча воистину божественных откровений? «Эге, вот и запахло святым гугенотским духом! — заметил себе Одиго. — Угораздило же меня попасть на богословский диспут!» А вслух он ответил: — Учения могут быть разными. Главным в них мне кажется одно: не причинять вреда человеку. — Но ведомо ли вам отличие истинных догм от суемудрия и лжепророчеств римских? Во-первых, применение братского исправления или церковного наказания, иначе называемого отлучением, или церковной властью, как то сказано и повелено Иисусом Христом в евангелии от Матфея, смотри главу восемнадцатую, со слов: «если твой брат грешит». Во-вторых… — Умы различны, — прервал Одиго это дискуссионное вступление. — Пусть каждый слышит то слово, которое ближе его ушам. За столом воцарилось молчание. — А раны Франции? — вмешался голос с режущим немецким акцентом. — А безмерная нищета ее сыновей? И разве не проистекает все сие от заблуждений католической церкви, упрямо влекущей своих овец на стезю зла и нечестия? — Нищета от налогов, — возразил Одиго. — Уничтожьте хотя бы габель, и овцы спасутся. — Это не так, — продолжал тот же режущий голос. — Будущее Франции божьим изволением определено, измерено и подчинено делу ее веры. Говорю вам: истина одна! Вы видите пастырей, коим она ведома. Они и никто другой спасут страну! «А, так они носят эту истину в кармане!» — подумал Одиго. Но ограничился возражением: — К сожалению, то же самое говорят и католики. Представьте, им тоже в точности известна истина. И они так же утверждают, что будущее Франции — в их верных руках. — Ложь! — в один голос крикнули гугеноты, и Одиго услышал, как лязгнули их шпаги, приподнятые из ножен и опущенные назад. — Католиков надо губить, как бешеных собак! Бернару стало очень не по себе. Ведь он как-никак тоже был католик. — Господа! — сказал он примирительно. — Я простой солдат, не компетентный в вопросах веры. Я только предвижу одну опасность. Когда огнем, железом и кровью во Франции будет наконец установлена единая благая вера, останется ли в живых хоть один француз, чтобы ее исповедовать? И не верней ли предоставить каждому сеять хлеб и растить детей без страха, что их могут убить в интересах высших истин? На это ему никто не ответил: за столом все было неподвижно, и лица присутствующих почему-то напомнили Бернару мертвенно белые брюха рыб, которых он лавливал в озере Мичиган.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22