А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


— О, не стесняйтесь, сударь, я уже немного вздремнул, говорите что вам угодно.
— Вы поговорили с вашим соседом снизу?
— Да.
— Кто он?
— Маркиз де Помпадур.
— Так я и думал. А что он еще вам сказал?
— Он поздоровался со мной и спросил, как меня зовут, но на большее времени у него не хватило. Это остроумный способ сообщения, но не быстрый.
— Нужно пробить дыру, и тогда вы будете говорить напрямую, как мы с вами.
— Пробить дыру? А чем?
— Я вам одолжу нож.
— Спасибо.
— Даже если это вас просто развлечет, то это уже кое-что.
— Давайте.
— Вот он.
И нож через дымоход упал к ногам Гастона.
— А теперь вернуть вам колокольчик?
— Да, а то завтра утром войдут мои сторожа и заметят, что его нет, а вам, я думаю, свет не нужен, чтобы поговорить с Помпадуром.
— Конечно, нет.
И колокольчик, по-прежнему в образе фонаря, опять был поднят через камин.
— Теперь, — сказал шевалье, — вам нужно чем-нибудь запить варенье, пришлю-ка я вам бутылку шампанского.
— Спасибо, — ответил Гастон, — не лишайте себя этого вина из-за меня, я не очень-то его люблю.
— Тогда вы отдадите его Помпадуру, когда проделаете дыру, он на этот счет ваша прямая противоположность. Держите, вот она.
— Спасибо, шевалье.
— Доброй ночи.
— Доброй ночи.
И шнурок поехал наверх.
Гастон выглянул в окно; веревка легла спать или, по крайней мере, вернулась к себе.
— Ах, — промолвил он, вздохнув, — Бастилия была бы для меня раем, если бы я был на месте шевалье Дюмениля, а моя бедная Элен — на месте мадемуазель де Лонэ.
Потом он возобновил беседу с Помпадуром: беседа продолжалась до трех часов утра, и шевалье сообщил ему, что он пробьет дыру в полу и они смогут говорить напрямик.
XXIX. ТОВАРИЩ ПО ЗАКЛЮЧЕНИЮ
Днем Гастон был на допросах, а ночью общался с соседями, в промежутках он пробивал дыру, чтоб напрямую разговаривать с Помпадуром, и, таким образом, вел жизнь скорее беспокойную, нежели скучную. Впрочем, он нашел и другой источник развлечения. Мадемуазель де Лонэ, которая могла добиться от помощника коменданта Мезон-Ружа всего что угодно, лишь бы ее просьба сопровождалась нежной улыбкой, получила от него бумагу и перья; она, естественно, прислала их шевалье Дюменилю, а тот поделился этими сокровищами с Гастоном, с которым он все время общался, и с Ришелье, связь с которым ему удалось наладить. И Гастону пришла в голову мысль сочинить стихи для Элен (все бретонцы в той или иной мере поэты). А так как шевалье Дюмениль сочинял стихи для мадемуазель де Лонэ, а она — для него, то Бастилия превратилась в настоящий Парнас. Один только Ришелье позорил общество и писал прозой, всеми возможными способами передавая письма своим любовницам. Так и шло время, впрочем, время всегда идет, даже в Бастилии.
Гастона спросили, не угодно ли ему ходить к мессе, и, поскольку, уж не считая того, что это тоже было развлечением, шевалье был истинно и глубоко верующим, он охотно согласился. На следующий день после этого предложения за ним пришли. Мессу в Бастилии служили в маленькой церкви, вместо приделов в ней были устроены отдельные кабинки, круглые окна которых выходили на хоры: таким образом узник мог видеть священника только в момент возношения даров, да и то сзади. Священник же никогда не видел заключенных. Этот способ присутствия на божественной литургии был изобретен при покойном короле после того, как один из узников во время службы обратился к священнику с публичными разоблачениями.
На мессе Гастон увидел графа Лаваля и герцога Ришелье, они попросили разрешения присутствовать на службе не из религиозных чувств, а для того, чтобы побеседовать. Гастон видел, что, стоя рядом друг с другом на коленях, они все время шептались; по-видимому, у господина де Лаваля были очень важные новости для герцога, и судя по взглядам, которые герцог время от времени бросал на Гастона, они касались и его. Однако, поскольку и тот и другой обратились к нему только с обычными вежливыми словами, Гастон сдержался и не задал никаких вопросов.
Месса окончилась, и узников повели в их камеры. Когда Гастон шел по темному коридору, ему попался навстречу человек, по виду один из здешних служителей, этот человек нащупал руку Гастона и сунул в нее маленькую бумажку.
Гастон небрежно опустил руку в карман камзола и положил туда записку.
Но едва войдя в камеру и дождавшись, чтоб за конвойным закрылась дверь, он живо вытащил записку из кармана. Она была написана на обертке из-под сахара заточенным угольком и содержала одну-единственную строчку:
«Притворитесь больным от тоски».
Сначала Гастону почерк записки показался знакомым, но она была так грубо нацарапана, что буквы, которые он видел, ничем не помогли его памяти. Он перестал размышлять на эту тему и стал с нетерпением дожидаться вечера, чтобы посоветоваться с шевалье Дюменилем относительно своих дальнейших действий.
Когда стало темно, тот подал обычный знак, шевалье занял свой пост и Гастон рассказал ему, что с ним случилось, спросив Дюмениля, уже достаточно долго пробывшего в Бастилии, что он думает по поводу совета, данного ему неизвестным корреспондентом.
— Я, ей-ей, не знаю, — ответил ему шевалье, — куда этот совет может вас завести, но все же последуйте ему, повредить вам это не может. Может быть, вас будут меньше кормить, но это самое худшее, что может с вами из-за этого случиться.
— А если, — сказал Гастон, — заметят, что я притворяюсь?
— О, нет никакой опасности, — ответил шевалье Дюме-ниль, — врач Бастилии в медицине совершенный невежда, и он будет лечить эту болезнь так, как вы сами себе пропишете; может быть, вам тоща разрешат прогулку в саду, а это большое развлечение.
Гастон этим не ограничился и посоветовался с мадемуазель де Лонэ, которая, исходя то ли из здравого смысла, то ли из симпатии к Дюменилю, была точно того же мнения, что и он, она только добавила:
— Если вам предпишут диету, скажите мне, и я вам передам цыплят, варенье и бордо.
Помпадур же не мог сказать ничего, потому что дыра не была еще пробита. Итак, Гастон притворился больным, перестал есть то, что ему приносили, и жил щедростью своей соседки, чьи дары он принимал. К исходу второго дня к нему поднялся сам господин де Лонэ. Ему доложили, что Гастон уже сорок часов ничего не ест. Комендант нашел узника в постели.
— Сударь, — сказал он ему, — я узнал, что вы недомогаете, и пришел сам справиться о вашем здоровье.
— Вы слишком добры, сударь, — ответил Гастон, — мне, правда, нездоровится.
— А что с вами? — спросил комендант.
— Ах, сударь, — сказал Гастон, — надеюсь, что не задену ваше самолюбие: я в Бастилии тоскую.
— Как?! Да вы же здесь всего четыре-пять дней!
— Я затосковал с первой минуты.
— И какая же тоска вас одолела?
— А что, их много?
— Конечно, можно тосковать по своей семье.
— У меня ее нет.
— Тогда по возлюбленной. Гастон вздохнул.
— Тоскуют по родине.
— Да, это то самое, — сказал Гастон, чувствуя, что нужно же тосковать по чему-нибудь.
Комендант минуту размышлял.
— Сударь, — сказал он, — с тех пор как я стал комендантом Бастилии, единственные приятные минуты, которые выпали на мою долю, были те, когда я мог оказать какую-либо услугу дворянам, доверенным королем моему попечению. Я готов сделать что-нибудь для вас, если вы обещаете мне вести себя разумно.
— Обещаю вам, сударь.
— Я сведу вас с одним из ваших земляков или, по крайней мере, с человеком, который, как мне кажется, прекрасно знает Бретань.
— И этот человек тоже заключенный?
— Да.
У Гастона возникло смутное подозрение, что именно этот земляк, о котором говорит господин де Лонэ, передал ему записку с предложением притвориться больным.
— Если вы окажете мне такую любезность, — сказал Гастон, — я буду вам весьма признателен.
— Хорошо, завтра я устрою вам свидание, но, поскольку я получил указание содержать его строго, вы сможете провести у него только час, и к тому же ему запрещено покидать камеру, и вам придется самому пойти к нему.
— Я сделаю, как вы пожелаете, сударь, — ответил Гастон.
— Хорошо, решено. Завтра в пять часов ждите меня или старшего надзирателя, но при одном условии.
— При каком?
— Что в ожидании этого развлечения вы что-нибудь съедите.
— Постараюсь, как смогу.
Гастон съел кусочек дичи и выпил глоток белого вина, чтобы сдержать обещание, данное господину де Лонэ.
Вечером он поведал шевалье Дюменилю о том, что произошло между ним и комендантом.
— Черт! — сказал ему шевалье. — Вам повезло, графу Лавалю пришла в голову га же мысль, что и вам, и единственное, чего он добился, так это перевода в одну из камер Казначейской башни, где, по его словам, он смертельно скучал, потому что его развлечением там были только беседы с аптекарем Бастилии.
— Вот дьявол! — воскликнул Гастон. — Что же вы мне раньше об этом не сказали?
— Я просто забыл.
Это запоздалое сообщение несколько встревожило Гастона. Здесь, рядом с мадемуазель де Лонэ, шевалье Дюменилем и маркизом Помпадуром, сообщение с которым он должен был вот-вот наладить, его положение, если, конечно, исключить беспокойство за свою судьбу, и особенно за судьбу Элен, было почти сносным. Если его переведут в другое место, он действительно заболеет тем недугом, который сейчас изображает.
В назначенный час старший надзиратель в сопровождении тюремщика пришел за Гастоном. Они прошли через несколько дворов и остановились у Казначейской башни. Каждая башня, как известно, имела свое название. В камере номер один этой башни находился узник, к которому и провели Гастона. Этот человек, повернувшись спиной к окну, спал одетым на складной кровати. На трухлявом столике рядом с ним еще стояли остатки обеда, а по его платью, разорванному во многих местах, можно было заключить, что это простолюдин.
«Ну и ну! — подумал Гастон. — Они, кажется, решили, что я настолько люблю Бретань, что любой бродяга из Рена или Пенмарка может стать моим Пиладом. Ну уж нет! Этот уж слишком оборван и, как мне кажется, слишком много ест, но в конце-то концов в тюрьме не следует привередничать, воспользуемся моментом. Потом я расскажу об этом приключении мадемуазель де Лонэ, а она напишет об этом стихи шевалье Дюменилю».
Когда надзиратель и тюремщики вышли и Гастон остался наедине с узником, тот сначала потянулся, раза три-четыре зевнул, повернулся, но явно ничего в камере не разглядел.
— Уф! И холодно же в этой проклятой Бастилии! — пробормотал он, яростно почесывая нос.
«Этот голос, этот жест, — подумал Гастон, — да, это он, я не могу ошибиться».
И он подошел к кровати.
— Ну-ка, ну-ка! — произнес узник и, спустив ноги, сел на кровати, удивленно взирая на Гастона. — Вы тоже здесь, господин де Шанле?
— Капитан Ла Жонкьер! — воскликнул Гастон.
— Я самый, хотя нет, я уже не тот, кого вы назвали. С тех пор, как мы виделись, я сменил имя.
— Вы?
— Да, я.
— И как же вас теперь зовут?
— Первая Казначейская.
— Простите?
— Первая Казначейская, к вашим услугам, шевалье. В Бастилии обычно заключенных называют по камере, это избавляет тюремщиков от труда запоминать имена, которые им не нужно знать и опасно помнить. Правда, иногда это положение меняется. Когда Бастилия переполнена и в камерах сидят по двое или трое, тогда каждый номер употребляется дважды, например: меня сюда поместили, и я — «Первая Казначейская», если вас посадят ко мне, вы будете «Первая Казначейская-бис», а если сюда с нами посадят еще и его светлость, то он будет «Первая Казначейская-тер», и так далее. Тюремщикам для этих целей хватает их жалкой латыни.
— Да, понимаю, — ответил Гастон, пристально разглядывавший Ла Жонкьера во время этих объяснений, — итак, вы заключенный?
— Черт возьми! Вы же видите. Я думаю, что ни вы, ни я здесь не находимся ради своего удовольствия.
— Значит, нас раскрыли?
— Боюсь, что так.
— Благодаря вам.
— Как благодаря мне?! — воскликнул Ла Жонкьер, разыгрывая глубочайшее удивление. — Давайте не будем шутить!
— Это вы признались во всем, предатель!
— Я? Да вы просто сумасшедший, молодой человек, и вам место не в Бастилии, а в Птит-Мезон.
— Не отпирайтесь, мне это сказал господин д'Аржансон.
— Господин д'Аржансон! Черт побери, хорошенький авторитет! А что он мне сказал, вы знаете?
— Нет.
— Он мне сказал, что меня выдали вы.
— Сударь!
— Ну что «сударь»? Что же нам теперь, друг другу глотки перерезать, если полиция делает свое дело и лжет, как грязный зубодер!
— Но тогда, откуда же он знает…
— Вот и я вас спрашиваю: откуда? Одно только ясно: если бы я что-нибудь сказал, я бы здесь не сидел. Вы меня мало знаете, но вы могли понять, что я не настолько глуп, чтобы делать бесплатные признания. Доносы продаются, сударь, и по теперешним временам хорошо продаются, и я знаю такие вещи, за которые Дюбуа заплатил — точнее, заплатил бы, — очень дорого.
— Может быть, вы и правы, — сказал, поразмыслив, Гастон. — Так или иначе, благословим случай, который свел нас.
— И я так думаю.
— Но мне кажется, что вы не в восторге.
— В умеренном восторге, признаюсь!
— Капитан!
— О Господи, до чего у вас плохой характер!
— У меня?
— Да, у вас. Вы все время выходите из себя. Я дорожу одиночеством: оно молчаливо!
— Сударь!
— Ну вот, опять! Да послушайте вы меня! Вы в самом деле верите, что нас свел здесь случай?
— А вы что думаете?
— Черт его знает! Какая-нибудь хитроумная комбинация д'Аржансона, тюремщиков или, может быть, Дюбуа.
— А разве не вы написали мне записку?
— Я?! Записку?!
— В которой вы мне предложили притвориться больным от тоски.
— А на чем бы я это написал? Чем? И как передал бы?
Гастон задумался, а Ла Жонкьер внимательно наблюдал за ним.
— А знаете, — сказал он через минуту, — я думаю, что удовольствием обрести друг друга в Бастилии мы обязаны все-таки вам.
— Мне, сударь?
— Да, шевалье, вы слишком доверчивы. Я вам делаю это предупреждение на тот случай, если вы выйдете отсюда, и особенно на тот случай, если не выйдете.
— Спасибо.
— Вы удостоверились, была ли за вами слежка? -Нет.
— Когда участвуешь в заговоре, дорогой мой, всегда следует смотреть не перед собой, а позади себя.
Гастон признался, что такой предосторожности он не принимал.
— А герцог, — спросил Ла Жонкьер, — тоже арестован?
— Об этом я ничего не знаю и собирался спросить вас.
— Вот дьявол! Только этого не хватало! Вы ведь привезли к нему молодую женщину.
— Вы и это знаете?
— Ах, дорогой мой, все становится известно. Не проговорилась ли она случайно? Ах, дорогой мой шевалье, уж эти мне женщины!
— Это женщина большого мужества, и за ее преданность, смелость и скромность я отвечаю как за себя.
— Да, понимаю, раз вы ее любите, то она чистое золото. Ну какой же вы конспиратор, к черту, если вам пришло в голову привезти женщину к главе заговора!
— Но я же вам уже сказал, что я ей ни о чем не говорил, и она может знать только то, о чем сама догадалась.
— У женщин быстрый взгляд и тонкий нюх.
— Да и знай она мои планы, как я сам, убежден, что она бы и рта не раскрыла.
— Ах, сударь, не говоря уж о том, что женщина болтлива от природы, ее можно всегда заставить заговорить, например, сказать ей без всякой подготовки: «Вашему возлюбленному, господину де Шанле, отрубят голову — что, замечу в скобках, весьма вероятно, шевалье, — если вы, сударыня, не согласитесь дать кое-какие разъяснения», и я готов спорить, что ее нельзя будет остановить.
— Такой опасности нет, сударь, она меня слишком любит.
— Так именно поэтому, черт возьми, она будет трещать как сорока, и вот мы с вами оба в клетке. Ладно, не будем больше об этом. Что вы здесь поделываете?
— Развлекаюсь.
— Развлекаетесь?! Ну вам и повезло! Развлекаетесь! А чем?
— Сочиняю стихи, ем варенье и делаю дырки в полу.
— Портите королевскую штукатурку? — спросил, почесывая нос, Ла Жонкьер. — А господин де Лонэ вас не ругает?
— А господин де Лонэ об этом ничего не знает, — ответил Гастон, — впрочем, я здесь не один такой, здесь все что-нибудь ковыряют: кто пол, кто камин, кто стену. А вы ничего не пытаетесь продырявить?
Ла Жонкьер внимательно взглянул на Гастона, пытаясь понять, не насмехается ли он.
— Я отвечу вам позже. Ну ладно, — продолжал Ла Жонкьер, — поговорим серьезно, господин де Шанле; вас приговорили к смерти?
— Меня?
— Да, вас.
— Меня допрашивали.
— Вот видите!
— Но думаю, что приговор еще не вынесен.
— Еще успеется.
— Дорогой капитан, с первого взгляда этого не скажешь, — заметил Гастон, — но вы, знаете ли, безумно веселый человек.
— Вы находите? — Да.
— И вас это удивляет?
— Я не знал, что вы столь бесстрашны.
— Так вам жалко расставаться с жизнью?
— Признаюсь, да, потому что для счастья мне нужно только одно — жить.
— И вы стали заговорщиком, имея шанс быть счастливым? Я перестаю вас понимать. Я думал, что заговорщиком становятся только от отчаяния, как женятся, когда нет другого способа поправить дела.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40