А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


— Прощай, Носе, твою руку. Но ни слежки, ни любопытства — советую и прошу.
— Монсеньер, я еду на охоту и вернусь, когда ваше высочество позовет меня.
— Ты достойный товарищ, прощай, до завтра! Уверенный, что у него теперь есть подходящий дом, чтобы поместить дочь, регент тотчас же написал госпоже Дерош второе письмо и послал за ней берлину; он приказал прочесть Элен письмо, не показывая, и привезти девушку. Письмо содержало следующее:
«Дочь моя, подумав, я решил, что Вы должны быть рядом со мной. Будьте любезны, не задерживаясь ни на мгновение, последовать за госпожой Дерош. По приезде в Париж Вы получите от меня известия.
Ваш любящий отец».
Элен, когда госпожа Дерош прочла ей это письмо, стала всячески сопротивляться, умолять, плакать, но на этот раз все было напрасно, и ей пришлось подчиниться. Вот тут-то она и воспользовалась тем, что ее на минуту оставили одну, и написала Гастону письмо, которое мы с вами уже прочли, и попросила крестьянина отвезти его. Потом она уехала, с горечью расставшись с жилищем, ставшим дорогим ей, потому что она надеялась здесь обрести своего отца и потому что сюда приходил к ней возлюбленный.
Что же касается Гастона, то, как мы уже рассказывали, получив письмо, он поспешил к заставе. Когда он туда прибежал, едва светало. Проехало немало экипажей, но ни в одном из них Элен не было. Постепенно холодало, и надежда покинула молодого человека. Он вернулся в гостиницу; ему оставалось надеяться только на то, что там его ждет письмо. Когда он шел через сад Тюильри, било восемь часов. В это самое время Дюбуа, держа под мышкой портфель, с победным видом вошел в спальню регента.
XX. ХУДОЖНИК И ПОЛИТИК
— А, это ты, Дюбуа? — сказал регент, увидев своего министра.
— Да, монсеньер, — ответил Дюбуа, вытаскивая бумаги из портфеля, — ну как, наши бретонцы вам по-прежнему милы?
— А что это за бумаги? — осведомился регент, несмотря на вчерашний разговор, а может, именно благодаря ему, чувствовавший тайную симпатию к Шанле.
— О, пустяки, — ответил Дюбуа, — во-первых, небольшой протокол вчерашней встречи шевалье де Шанле и его светлости герцога Оливареса.
— Так ты подслушивал? — спросил регент.
— О Господи, а что я должен был делать, монсеньер?
— И ты слышал…
— Все. Итак, монсеньер, что вы думаете о притязаниях его католического величества?
— Я думаю, что, может быть, им располагают без его согласия.
— А кардинал Альберони? Черт возьми, монсеньер, посмотрите, как этот молодец распоряжается Европой! Претендент на престол Англии, Пруссия, Швеция и Россия рвут Голландию на куски, Священная империя возвращает Неаполь и Сицилию, великое герцогство Тосканское отходит сыну Филиппа V, Сардиния — герцогу Савойскому, Коммакьо — папе, а Франция — Испании. Ну что же, надо сказать, для плана, задуманного звонарем, достаточно грандиозно.
— Дым все эти проекты, — прервал его герцог, — а планы — пустой сон.
— А наш бретонский комитет, — спросил Дюбуа, — тоже дым?
— Вынужден признать, что он существует в действительности.
— А кинжал нашего заговорщика тоже сон?
— Нет, я должен даже сказать, что у него, как мне показалось, весьма надежная рукоятка.
— Дьявольщина! Вы, монсеньер, жаловались, что в прошлом заговоре у всех его участников вместо крови была розовая водичка, так на этот раз вам, кажется, угодили. Эти лихо принялись за дело!
— А знаешь ли, — произнес задумчиво регент, — что у шевалье де Шанле очень сильная натура?
— О, вот это прекрасно! Вам не хватает только восхищаться этим молодцом! О, я-то вас знаю, монсеньер, вы на это способны.
— Но почему души такой закалки всегда попадаются правителям среди врагов и никогда — среди сторонников?
— Ах, монсеньер, потому что ненависть — это страсть, а преданность часто основана на низости. Но не угодно ли вам, монсеньер, оставить философские вершины и спуститься на грешную землю, поставив две подписи?
— Какие? — спросил регент.
— Во-первых, нужно одного капитана сделать майором.
— Капитана Ла Жонкьера?
— О нет, этого негодяя мы повесим, как только в нем минет надобность, а пока мы его прибережем.
— И кто же этот капитан?
— Один храбрый офицер, которого монсеньер видел с неделю назад в одном порядочном доме на улице Сент-Оноре.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Я вижу, мне нужно, монсеньер, освежить вашу память, вы ведь так забывчивы.
— Ну, говори же, негодник, с тобой никогда до дела не доберешься.
— В двух словах: неделю тому назад, как я уже сказал, переодевшись мушкетером, монсеньер вышел из дворца через заднюю дверь, выходящую на улицу Ришелье, в сопровождении Носе и Симиана.
— Да, верно. Ну и что же произошло на улице Сент-Оноре? Посмотрим!
— Вы хотите это знать, монсеньер?
— Да, доставь мне удовольствие.
— Не могу ни в чем отказать вашему высочеству.
— Тогда говори.
— Монсеньер ужинал в этом доме на улице Сент-Оноре.
— По-прежнему с Носе и Симианом.
— Нет, вдвоем с дамой. Носе и Симиан тоже ужинали, но каждый у себя.
— Продолжай.
— Итак, монсеньер ужинал и уже приступил к десерту, как вдруг один бравый офицер, по-видимому ошибившись, стал так стучать в двери этого дома, что монсеньер, потеряв терпение, вышел на улицу и несколько грубо обошелся с наглецом, так бесцеремонно потревожившим его. Этот наглец, по натуре своей отнюдь не смиренный, схватился за шпагу, в ответ монсеньер, который никогда не задумается лишний раз, прежде чем совершить очередное безумство, обнажил рапиру и скрестил с ним клинок.
— Ну и чем кончилась эта дуэль? — спросил регент.
— А тем, что регент получил царапину на плече, а противнику нанес прекрасный удар и проткнул ему грудь.
— Но рана не опасная, надеюсь? — с интересом осведомился регент.
— Нет, к счастью, клинок скользнул вдоль ребра.
— О, прекрасно!
— Но это еще не все.
— Как это?
— Кажется, монсеньер имел уже основание не любить этого офицера.
— Я? Да я его никогда до этого не видел!
— О, принцам не надо видеть человека, чтобы причинить ему зло, они разят на расстоянии.
— Ну что ты хочешь сказать? Давай, договаривай.
— Я хочу сказать, что я все выяснил: этот офицер уже восемь лет был капитаном, а когда ваше высочество пришли к власти, он был отправлен в отставку.
— Раз уволили со службы, значит, он это заслужил.
— О, монсеньер, это мысль: давайте обратимся к папе, пусть он признает нас непогрешимыми.
— Этот офицер, наверное, был трусом.
— Он один из самых храбрых солдат в армии.
— Ну, тогда он совершил какой-нибудь недостойный поступок.
— Это порядочнейший человек на всем белом свете.
— Тогда это несправедливость, и ее надо исправить.
— Чудесно! Вот поэтому-то я и заготовил этот указ на звание майора.
— Давай, Дюбуа, давай, и в тебе есть что-то хорошее. Дьявольская улыбка исказила лицо Дюбуа: в этот момент он как раз доставал из портфеля вторую бумагу.
— Монсеньер, — ответил он, — после того как неправый поступок заглажен, нужно свершить правосудие.
— Приказ арестовать шевалье Гастона де Шанле и препроводить его в Бастилию! — воскликнул регент. — Ах ты, негодяй! Теперь я понимаю, почему ты соблазнял меня на доброе дело! Но минуточку, здесь надо подумать.
— Монсеньер полагает, что я толкаю его на злоупотребление властью? — спросил со смехом Дюбуа.
— Нет, но все же…
— Монсеньер, — продолжал, оживляясь, Дюбуа, — когда у вас в руках управление королевством, прежде всего нужно править.
— А мне кажется все же, господин церковный сторож, что здесь я волен.
— Да, награждать, но при условии и карать. Правосудие потеряет равновесие, если на одной чаше весов будет лежать слепое и бесконечное милосердие. Действовать всегда так, как хочется, — что часто вы и делаете, — не значит быть добрым, а значит быть слабым. Ну, скажите, монсеньер, какова же награда тем, кто ее заслужил, если вы не караете тех, кто виноват?
— Тогда, — сказал регент с нетерпением, возраставшим все больше, поскольку он чувствовал, что защищает хоть и благородное, но дурное дело, — если ты хотел, чтоб я проявил строгость, не нужно было устраивать мне встречу с этим молодым человеком, не нужно было давать мне возможность оценить его по достоинству, пусть бы я думал, что он самый обыкновенный заговорщик.
— Да, а теперь, поскольку он представился вашему высочеству в романтическом обличье, в вас разыгралось воображение художника. Какого черта, монсеньер! На все свое время: с Юмбером занимайтесь химией, с Одраном — гравюрой, с Лафаром — музыкой, любовью — хоть с целым светом, а со мной занимайтесь политикой.
— О Господи! — воскликнул регент. — Стоит ли моя жизнь,
искалеченная, оклеветанная, жизнь человека, за которым постоянно шпионят, стоит ли она того, чтоб я ее защищал?
— Но вы защищаете не вашу жизнь, монсеньер: как бы на вас ни клеветали, к чему вы, слава Богу, должны были бы уж привыкнуть, даже самые непримиримые ваши враги никогда и не пытались обвинять вас в трусости. Ваша жизнь! Вы доказали, как вы ею дорожите в битвах при Стенкеркене, Нервиндене и Лериде. Ваша жизнь, черт возьми! Если бы вы были частным лицом, министром или даже принцем крови и если бы убийца прервал ее нить, прекратило бы биться сердце одного человека, вот и все; но вы, правы вы были или неправы, возжелали занять место среди владык мира сего. И для этого вы нарушили завещание Людовика XIV, прогнали с трона, куда они уже было почти уселись, его незаконных детей; вы в конце концов сделались регентом Франции, то есть замком сводов мира. Если вас убьют, падет не человек, а столп, поддерживающий весь европейский дом, и этот дом рухнет, и все наши тяжкие труды, четыре года ночных бдений и борьбы пойдут прахом, и все вокруг зашатается. Взгляните на Англию: шевалье де Сен-Жорж снова предъявит свои безумные притязания на трон; взгляните на Голландию: она станет добычей Пруссии, Швеции и России; взгляните на Австрию: ее двуглавый орел потащит к себе Венецию и Милан, чтобы компенсировать потерю Испании; а Франция — да это уже будет не Франция, а вассальное государство Филиппа V. И, наконец, взгляните на Людовика XV, на последнего отпрыска или, точнее, последний обломок самого великого царствования, которое когда-либо озаряло наш мир, — этот ребенок, которого мы нашими усилиями и заботами сумели уберечь от участи его отца, матери и дядей, чтобы целым и невредимым посадить на трон предков, — этот ребенок снова попадет в руки тех, кого закон о побочных детях нагло делает наследниками. Итак, со всех сторон убийства, горе, разорение, разруха и пожарища, война гражданская и война с другими странами, и все это отчего? А оттого, что монсеньеру Филиппу Орлеанскому все еще угодно считать себя старшим представителем королевского дома или командующим испанской армией, забыв о том, что он перестал всем этим быть в тот день, когда стал регентом Франции.
— Значит, ты хочешь этого! — воскликнул регент, беря перо.
— Подождите минуту, монсеньер, — остановил его Дюбуа, — да не будет сказано, что в столь важном деле вы уступили моим настояниям. Я сказал то, что должен был сказать, а теперь я оставляю вас одного, и бумагу эту я вам оставляю: делайте как захотите, мне тоже нужно сделать несколько распоряжений, и я зайду за ней через четверть часа.
И Дюбуа, чувствуя на этот раз себя на высоте положения, поклонился регенту и вышел.
Оставшись один, регент погрузился в глубокие раздумья. Все это темное дело, живучее, как обрубок змеи сраженного предыдущего заговора, вставало в его воображении толпой ужасных видений; в битвах он спокойно находился под огнем, он только смеялся над тем, что испанцы и незаконнорожденные дети Людовика XIV собирались его похитить; но на этот раз его обуял тайный ужас, хотя он и не отдавал себе в этом отчета. Он чувствовал невольное восхищение молодым человеком, занесшим над ним кинжал, в какие-то мгновения он его ненавидел, а в какие-то — прощал и почти любил. Ему чудилось, что Дюбуа уселся на заговорщиков, как какой-то дьявольский стервятник на свою издыхающую добычу, пытаясь жадными когтями добраться до самого сердца; воля и ум его министра казались ему непостижимыми. Он сам, обычно столь мужественный, чувствовал, что в теперешних обстоятельствах он бы плохо защищал свою жизнь. Он сидел, держа перо в руке, приказ об аресте лежал перед ним, и он не мог отвести от него глаза.
— Да, — шептал он, — Дюбуа прав, он верно сказал, и моя жизнь, которую я ежечасно ставлю на карту, перестала мне принадлежать. Еще вчера моя мать говорила мне то, что он сказал мне сегодня. Кто знает, что случится с миром, если я умру? То, что случилось после смерти моего прадеда Генриха IV, черт возьми! Завоевав свое королевство, пядь за пядью, он, пользуясь народной любовью, после десяти лет мирного правления и экономии, должен был присоединить к Франции Эльзас, Лотарингию и, может быть, Фландрию, а герцог Савойский, став его зятем, спустившись с Альп, собирался выкроить себе королевство из Ломбардии с тем, чтобы остатками этого королевства обогатить Венецианскую республику и укрепить герцогства Моденское, Флорентийское и Мантуанское. И Франция оказалась бы во главе европейской политики, все было готово, и было бы итогом всей жизни этого короля, законодателя и солдата, но тут случилось так, что тринадцатого мая королевская карета проезжала по улице Железного Ряда и на колокольне церкви Избиенных Младенцев било три часа пополудни! И в секунду все рухнуло — благосостояние и надежды. Понадобился еще целый век, министр, которого звали Ришелье, и король, которого звали Людовик XIV, чтобы на теле Франции зарубцевалась рана, нанесенная ножом Равальяка.
— Да, да, — воскликнул, оживляясь, герцог, — я должен оставить этого юношу человеческому правосудию, впрочем, не я вынесу ему приговор, для этого есть судьи, и решать будут они, и потом, — добавил он, улыбаясь, — ведь у меня есть право помилования!
И, обретя внутреннюю уверенность благодаря этой королевской привилегии, которой он пользовался от имени Людовика XV, он быстро подписал документ, позвонил камердинеру и ушел в другую комнату для завершения своего туалета. Через десять минут после того, как он вышел из комнаты, где имела место вся описанная сцена, дверь отворилась снова. Дюбуа медленно и осторожно просунул в щель свою кунью мордочку, убедился, что комната пуста, тихонько подошел к столу, за которым до этого сидел герцог, взглянул на приказ, победно улыбнулся, увидев, что регент его подписал, неспешно сложил лист в четыре раза, положил его в карман и с видом глубокого удовлетворения вышел из комнаты.
XXI. КРОВЬ ПРОСЫПАЕТСЯ
Когда Гастон вернулся с заставы Конферанс и вошел в свою комнату на улице Бурдоне, он увидел, что у печки устроился Ла Жонкьер и потягивает аликанте из только что откупоренной бутылки.
— А, шевалье, — сказал он, увидев Гастона, — ну, и как вам моя комната? Удобно, правда? Садитесь-ка и попробуйте вино, оно стоит лучших вин Руссо. А вы, вы-то знали Руссо? Хотя нет, вы же из провинции, а в Бретани, я думаю, вина не пьют, там пьют сидр, пикет, пиво. Я сам мог там пить только водку, больше ничего не смог себе найти.
Гастон не ответил, потому что вообще не слушал, что говорит Ла Жонкьер, — настолько был занят своими мыслями. Он упал в кресло в совершенном отчаянии, судорожно комкая в кармане камзола письмо Элен.
«Где она? — мысленно спрашивал он себя. — Этот огромный Париж может скрыть ее от меня навеки. О, не слишком ли много препятствий для одного человека, у которого к тому же нет ни власти, ни опыта?»
— Да, кстати, — произнес Ла Жонкьер, так легко читавший в сердце молодого человека, словно телесная оболочка его была прозрачна, как стекло, — кстати, шевалье, тут для вас письмо.
— Из Бретани? — спросил, дрожа, шевалье.
— Да нет, из Парижа, и почерк мелкий и очаровательный, и мне сдается, что женский, повеса вы эдакий!
— Где оно? — воскликнул Гастон.
— Спросите у нашего хозяина. Когда я вошел, он вертел его в руках.
— Давайте! Давайте! — закричал Гастон, бросаясь в общий зал.
— Что желает господин шевалье? — спросил Тапен с обычной своей вежливостью.
— Письмо!
— Какое письмо?
— То, что вы получили для меня.
— Ах, извините, сударь, правда, я совсем о нем забыл! ' И он вынул письмо из кармана и вручил его Гастону.
— Бедный глупец! — говорил себе в это время мнимый Ла Жонкьер, — и такие дураки лезут в заговоры! Как тот д'Арманталь, хотят одновременно заниматься политикой и любовью! Трижды дураки! Если бы они вторым делом занимались у Фийон, так первое не приводило бы их на Гревскую площадь. Но для нас-то, раз в нас они не влюблены, лучше, чтобы они такими и были.
Гастон вошел в комнату, светясь радостью. Он читал, перечитывал и снова чуть не по буквам читал письмо Элен:
«Улица Фобур-Сент-Антуан, дом белый, за деревьями, кажется тополями; номера я не смогла заметить, но это тридцать первый или тридцать второй дом по левой стороне улицы, считая от ее начала, причем нужно оставить позади себя по правую руку замок с башнями, похожий на тюрьму».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40