А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

те же, кто ее уже знал, решили, что чары ее час от часу расцветают. Дорини сказал Наис:
— Сударыня, вот два любезнейших кавалера во Франции, которые покинули родину, чтоб предложить вам свои услуги.
Тогда Ремон и Франсион рассыпались в комплиментах, а прелестная маркиза ответила им в выражениях общепринятой учтивости. Франсиону очень хотелось отвести ее в сторону, дабы без утайки поведать ей о любовных терзаниях, пережитых им во время разлуки, но ' невозможно было лишить остальных удовольствия, доставляемого им беседой со столь прекрасной дамой. Дорини тотчас же завел разговор о происшествиях, случившихся с Франсионом после его исчезновения, и тот, видя себя вынужденным рассказать о них своей избраннице, наиболее в этом заинтересованной, повторил все с начала до конца. Он откровенно описал ужасы тюрьмы и нищеты, испытанной им в бытность пастухом, но поостерегся обмолвиться о любовных приключениях, опасаясь, как бы Наис не возымела о нем худого мнения. А посему напустил он тумана на некоторые обстоятельства, насколько это было возможно, и, по правде говоря, добавил от себя кой-какие небылицы, чем придал своему повествованию еще больше приятности. Но особливую славу доставил ему рассказ об его похождениях в роли шарлатана: он изобразил этого персонажа с теми же речами и жестами, к каким прибег в свое время, а это показалось Наис столь забавным, что она, по собственному ее уверению, никогда не слыхала ничего смешнее; таким образом, ему до некоторой степени незачем было негодовать на Валерия и Эргаста, ибо они были причиной многих его блестящих успехов. Вот как философы благодарят Фортуну за злоключения, которые она на них насылает, доставляя им тем самым случай проявить свои дарования, и вот как бедность становится орудием их добродетели.
Дорини держался мнения, что Франсиону надлежит отомстить обоим своим соперникам, но тот заявил, что не стоит возобновлять дело, уже ушедшее в песок, и что поскольку Эргаст вернулся в Венецию, а Валерий в свой загородный дом, и оба, следовательно, бросили гоняться за недостижимой целью, то лучше предоставить их угрызениям совести, которые терзают виновных. Невозможно было свести с ними счеты, не огласив прошлого, а Франсиону не хотелось, чтоб узнали о том, как его посадили в тюрьму и как он был вынужден вести жизнь крестьянина.
Хотя и почитал он все это за проказы и приятные безделки, однако же не преминул горько пожаловаться на тоску, испытанную им во время разлуки с Наис; но лукавица, и без того догадавшаяся об его муках, притворилась на сей раз, будто это ей совершенно безразлично. После разных разговоров наши славные кавалеры покинули ее и отправились ночевать в тот дом, где они пристали.
На другой день поутру во время завтрака им доложили, что у входа дожидаются два французских дворянина, которые хотят переговорить с Франсионом. Он приказал их принять и весьма удивился, увидав юного дю Бюисона и с ним своего земляка Одбера. Поклонившись им учтиво и заметив дю Бюисону, что считает его человеком слова, он спросил у Одбера, как они очутились вместе. Тот отвечал, что познакомились они в Лионе, а затем больше не расставались и свыше месяца тому назад приехали в Рим.
— Могу сообщить вам еще и нечто другое, — заявил дю Бюисон, — по-видимому, небо сулило мне собрать здесь всех ваших лучших друзей, дабы стали они свидетелями блестящих приключений Франсиона. Одбер не сказал вам, что я привез сюда милейшего человека, похваляющегося тем, что некогда был вашим учителем; это — оракул нашего века; он то и дело сыплет по-гречески и по-латыни.
— Кто же это такой? — опросил Франсион.
— Как? — отвечал Одбер. — Вы не знаете несравненного Гортензиуса?
— Гортензиус? — с изумлением повторил Франсион. — Ах, господи, я могу воскликнуть, как Филипп Македонский , когда он получил одновременно два хороших известия: «О Фортуна! Пошли мне лучше маленькое зло вместо стольких больших благ». Как? Я узнаю о приезде Одбера, которого знаю с детства, и дю Бюисона, очаровавшего меня своим характером, а кроме того, мне говорят, что здесь Гортензиус? Тот самый Гортензиус, который слывет королем остромыслов Парижского университета? Ах, сколь приятная встреча! Но каким образом, дорогие друзья, каким образом попал он сюда?
— Ему не нравилось в Париже, — сказал Одбер, — он считал, что его труды недостаточно вознаграждаются, и, услыхав о моем отъезде в Италию, решил меня сопровождать.
— Почему же он не зашел меня навестить? — спросил Франсион. — Или он думает, что здесь можно вести себя, как во Франции? В Париже он постоянно от меня прятался, и если случайно встречался со мной на улице, то еле кланялся и не вступал в беседу. Здесь это не годится; все французы бывают друг у друга, а потому и мы должны свидеться.
— Он вас всегда боялся, — отвечал Одбер, — по его мнению, вы отличаетесь насмешливым нравом; но я уже наполовину разубедил его, и если он не пришел вместе с нами, то лишь потому, что очень церемонен и считает себя плохо одетым; к тому же, как я полагаю, он вытверживает комплимент, чтоб вас приветствовать: вы не видались столько времени, а потому первая встреча должна быть торжественной.
— Вы несправедливы к нему, — возразил Франсион, — у него хватит ума, чтоб говорить со мной без подготовки. Но скажите, каким образом свели вы знакомство со столь прославленной особой?
— Это заслуживает того, чтоб быть рассказанным, — заявил Одбер, — и если вам угодно послушать, то я готов вас удовольствовать.
Франсион сказал, что будет рад всякому его рассказу, ибо не ждет от этого ничего, кроме приятного, и усадил подле себя своего гостя, после чего все присутствующие последовали их примеру.
— Проводя в Париже время со всякого рода людьми, — продолжал Одбер начатую речь, — я постоянно встречался с двумя придворными поэтами, довольно приятными малыми, из коих одного звали Салюстием , а другого Эклюзием. Однажды Салюстию пришла охота перевести на французский язык четвертую эклогу Вергилия, но так как он плохо знал латынь и пользовался для своей работы некоторыми старинными переводами, то решил показать ее какому-нибудь ученому мужу. Один книгопечатник из числа его друзей указал ему Гортензиуса и сообщил, что тот не только весьма сведущ по греческой и латинской части, но нередко пишет и по-французски, а также делает много переводов и сочиняет стихи. Салюстий решил его повидать, хотя знал о нем только со слов приятеля, и сообщил Эклюзию, с какой речью намеревался к нему обратиться. Эклюзий весьма ценил все, что тот сочинял, и оставлял себе списки с его творений; он уже успел записать эклогу, но явился ко мне и попросил меня сделать копию, заверив, что она послужит нам для забавной затеи. При этом он сказал, что Салюстий намерен показать ее Гортензиусу и что нам обоим следует по очереди пойти к нему и также назвать себя Салюстиями. Подделаться под этого поэта ничего не стоило, ибо природа, не создающая совершенных людей и обычно отпускающая какой-нибудь телесный недостаток тому, кто обладает прекрасной душой, сотворила Салюстия заикой, а посему писал он лучше, нежели говорил. Так, Гомер был слепцом, а Ронсар глухим, и недостатки этих двух великих мужей искупались превосходством их ума. Эклюзий, узнав, в какой день Салюстий намеревается посетить Гортензиуса, отправился к нему несколькими часами раньше своего приятеля и, застав сего ученого дома, отвесил ему смиреннейший поклон.
— Я позволил себе, государь мой, — сказал он, — явиться сюда и добиваюсь чести предложить вам свои услуги; мне не хочется долее лишать себя удовольствия беседы со столь выдающимся умом, от коего жду я себе немалой пользы; так как я несколько времени тому назад написал вирши, то буду счастлив узнать о них ваше суждение; зовут меня, с вашего разрешения, Салюстием, — не знаю, слыхали ли вы обо мне.
Гортензиус неоднократно видел стихи, напечатанные под его именем, и хотя не знал поэта лично, но, наслышанный об его заикании, поверил в то, что это действительно он, и, пригласив его присесть, наиучтивейшим образом поблагодарил за оказанную честь.
Тогда мнимый Салюстий вытащил из кармана эклогу и прочел ее. Гортензиус, желавший показать остроту своего ума, нашел возражение против каждого стиха, но в конце концов сказал, что для начала это очень хорошо и что автор со временем будет писать лучше. Эклюзий поблагодарил его за принятый на себя труд прослушать вирши, а затем, откланявшись, направился ко мне и сказал, что теперь моя очередь изобразить ту же персону и что мы получим от этого большое удовольствие. Он пересказал мне приветственную речь, с коей обратился к Гортензиусу, а я, придя тотчас же к нему, повторил ее с такими длительными заиканиями, что останавливался по четверть часа на каждом слове, и под конец тоже назвался Салюстием. Он выслушал меня терпеливо, ибо не было ничего невозможного в том, чтоб в Париже нашлось два поэта по имени Салюстий и чтобы оба оказались заиками, но когда я начал читать эклогу, только что им прослушанную, он пришел в недоумение и сказал:
— Государь мой, перед вами ушел отсюда дворянин, которого так же, как и вас, зовут Салюстием; он показал мне те же стихи: кто из вас обоих написал их? Возможно ли, чтоб ваши мысли так же совпадали, как и ваши имена, и чтоб вы сочиняли на одинаковую тему и одинаковыми словами? Клянусь честью, тут есть какое-то недоразумение: не знаю, кто из нас обманут, но ищите Себе кого-нибудь другого, чтобы ценить ваши стихи; я уже достаточно их наслушался, и они мне надоели; спросите у другого Салюстия, что я о них сказал. По этим его словам я догадался, что он сильно рассержен, а потому покинул его без дальних церемоний. Настоящий Салюстий прибыл немного спустя и отнесся к нему с приветствием, похожим на наше, по крайней мере по существу, ибо что касается до умения говорить, то он нас превосходил и заикался гораздо искуснее и вообще лучше подражал самому себе, нежели мы ему. Тем не менее, когда он также отрекомендовался Салюстием и попытался продемонстрировать экологу, то Гортензиус насильно вытолкал его из горницы, и, если б наш поэт не удрал, ему пришлось бы пересчитать ступени.
— Чтоб ему ни дна ни покрышки! — воскликнул ученый муж. — Да этот будет похуже остальных: он заикается еще больше. До вечера, что ли, не перестанут они шляться! Верно, это какие-нибудь любители легкой наживы, просто мошенники, которые покушаются на мое добро. Кто бы теперь ни пришел, я не отопру дверей, пока он себя не назовет; а если это окажется заика или еще какой-нибудь Салюстий, то ни за что его не пущу.
Сказав это, Гортензиус вознамерился послать стражников вдогонку за поэтом, дабы задержать его, как вора, но не нашел в доме, где жил, никого, кто согласился бы за ними сходить.
Тем временем Салюстий успел улепетнуть, и мы направились к нему, чтоб узнать, был ли он у Гортензиуса. Тот отвечал, что заходил к нему, но что это какой-то буйный сумасшедший из Пти-Мэзон , который не стал его даже слушать и вздумал бить без всякой причины, а потому он был рад-радехонек, когда ускользнул из его рук. Эклюзий не удержался и сообщил ему о нашей плутне, чем так его позабавил, что он предложил всем трем Салюстиям отправиться вместе к Гортензиусу. Это предложение нам понравилось, и мы вернулись к нашему ученому, но, не застав его дома, пошли в печатню, где он правил корректуру. Тут мы заявили ему, чтоб он не гневался за наш поступок, что мы братья и все трое пишем стихи, но что эклогу сочинил на самом деле только старший.
— Я обдумал ваш случай, — отвечал он, — и теперь уже не так сержусь. Мне показалось вполне возможным, что вы все трое написали эту эклогу: старший составил начало, второй — середину, а младший — конец.
— Так оно и есть, — подтвердили мы, — но у нас не хватило смелости сказать вам об этом.
На сей раз Гортензиус поверил, но впоследствии ему открыли наш обман, после чего он перестал благоволить к нам и порочил нас повсюду, где ему случалось быть. Мы решили отомстить ему каким-нибудь забавным образом, а так как он хотя и не ездил верхом, но, корча из себя дворянина, ходил постоянно, как Амадис Галльский, в сапогах со шпорами, то мы несколько раз пользовались этой его слабостью для своих насмешек. Сапоги его были так истрепаны, что, может статься, носил их еще архиепископ Турпин , отправляясь против сарацинов вместе со славным королем Карлом. На них много раз обновляли подметки, и, кажется, не было в Париже такого сапожника, который бы их не знал и не поставил на них хотя бы одной заплаты. Голенища были зачинены сверху донизу, и трудно было назвать их теми, которые он некогда приобрел, чем они уподоблялись Тезееву кораблю, стоявшему в Афинской гавани: когда на них образовывалась дыра, Гортензиус прикрывал ее бантиком из тафты, дабы казалось, что это сделано нарочно и украшения ради.
В некий день, когда он шел в своих сапогах по городу, мы подпоили как следует нескольких знакомых приставов, которые, будучи полупьяны, схватили его по нашему наущению за шиворот в маленькой уличке, выходящей на Сыромятную набережную. Они стали вопить, что его надо отправить в тюрьму и что он злодей, поранивший сына одного почтенного парижского горожанина. Несмотря на протесты Гортензиуса, пристава потащили его в Фор-л'Эвек в то самое время, когда там заседал судья. Его привели к этому последнему, и некий человек, подосланный нами, подал челобитную и заявил, что Гортензиус сегодня поутру, пустив свою лошадь вскачь, чуть было не убил его ребенка, какового сбил с ног и ранил в голову; поэтому отец просил о предварительном исполнении и требовал возмещения издержек на лечение, а также прочих убытков и проторей с процентами. Желая проверить справедливость жалобы, судья допросил Гортензиуса; тот отрекся от всего, однако, будучи в сапогах, не посмел сознаться, что никогда не ездит верхом; но в конце концов ему все же пришлось сказать следующее:
— Ах, государь мой, как мог я ранить этого ребенка, сидя на лошади, когда я в жизни своей не ездил верхом и, отправляясь к себе на родину, всегда пользуюсь почтовой каретой, что готов вам доказать. Когда я был ребенком, государь мой, меня посадили на осла: он оказался таким брыкливым, что свалил меня наземь и вывихнул мне руку; с тех пор я не хотел иметь никакого дела с животными.
Судья велел ему привести свидетелей в доказательство того, что он никогда не ездит верхом; Гортензиус попросил отсрочки, каковую ему было согласились предоставить, но в конце концов поверили его клятве, и он вышел из тюрьмы, каким вошел, если не считать кое-каких деньжонок, которые ему пришлось раздать приставам. Будучи оправдан, таким образом, он чуть ли не сердился на то, что его не обвинили в означенном преступлении, ибо ему хотелось убедить всех, будто он хоть иногда садится на лошадь. Мы угадали мысли Гортензиуса и с тех пор не переставали насмехаться над его дивным приключением. Наконец наши издевки навели его на мысль, что лучший способ от них избавиться — это не сердиться и хохотать вместе с нами; а потому, когда мы однажды встретились с ним в книжной лавке и затеяли разговор об обуви, он заявил, что скажет похвальное слово сапогам , и, строя из себя балагура, изрек следующее:
— О, сколь преступна небрежность авторов, изучавших происхождение предметов и не оставивших нам письменного свидетельства о том, кто изобрел ношение сапог! Сколь неблагорассудительным и тупым разумом обладали наши предки, пользовавшиеся сей прекрасной обувью лишь для ходьбы по полям, а в городе лишь для верховой езды, тогда как мы оказались такими догадливыми, что носим ее не только когда скачем на лошади, но и когда ходим пешком! Ибо нет лучшего способа сберечь шелковые чулки, с которыми грязь ведет постоянную войну, особливо в городе Париже, прозванном за свой lutum Лутецией . Разве не гласит поговорка, что руанские фрянки и парижская грязь сходят только вместе с кожей. И разве не является огромным преимуществом то, что, разгуливая пешком и желая тем не менее прослыть всадником, вам достаточно надеть сапоги, хотя бы у вас и не было лошади, ибо прохожие сейчас же представят себе где-нибудь в стороне лакея, держащего под уздцы вашего коня. Один иностранец даже как-то удивлялся, где это во Франции растет столько травы и овса, чтоб накормить лошадей всех тех господ, которые расхаживают в сапогах по Парижу; но его скоро исцелили от такой невежественности, объяснив, что тем господам, которых он встретил, содержание лошадей не стоит ни единого гроша. А поскольку все порядочные люди ходят ныне в сапогах, это показывает, что сапоги являются основным атрибутом дворянина и что в сем отношении мы следуем примеру благородных римлян, носивших своего рода полусапожки, каковые они именовали котурнами, оставляя смердам открытую обувь, называемую сокком, доходившую только до лодыжки, подобно тому как мы предоставляем башмаки людям низкого происхождения;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66