А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Вот причина его негодования, каковое надлежало бы ему скрыть в интересах своей чести, ибо он будет сам виноват, если двор узнает об его образе жизни. Кроме того, будь он человек разумный, то не должен был бы выдавать своего волнения, даже если б моя сатира метила именно в него. Мне помнится, что другой вельможа приказал недавно побить бедного поэта, ославившего его в стихах. Что же из этого вышло, как вы думаете? А вышло гораздо хуже, чем было раньше, так как разнеслась молва, будто рифмоплета отбарабанили по спине под такт и размер его виршей. Всем хотелось знать причину; она вскоре обнаружилась, и выяснилось, что, по-видимому, вельможа действительно был повинен в тех грехах, которые тот ему приписал; ведь не станет же обижаться солнце, если кто-нибудь назовет его темным. Во всех гостиных только и говорили, что о вельможе и поэте, и всякий, кто не читал сатиры, сгорал от любопытства ее узнать.
Мой высокородный принц согласился с этими доводами и признал, что у вельможи не было оснований на меня жаловаться. Действительно, при первой же их встрече Протоген пересказал ему часть моего ответа, после чего тот вполне удовлетворился и проникся ко мне особливой дружбой.
В другой раз случилось мне привести Протогену рассуждения, которые ему чрезвычайно понравились. В его присутствии беседовали о любезности, куртуазности и скромности. Он спросил, кто из придворных слывет самым скромным. Один стихоплет, принадлежавший к числу его приближенных, назвал некоего вельможу, отличавшегося, по его словам, бесподобной учтивостью, которую он так ловко проявлял, что никто не мог превзойти его в самоуничижении.
— Вы правы, — сказал Протоген, — я это не раз замечал; что вы об этом думаете, Франсион?
— Найдется ли столь смелый человек, монсеньор, — возразил я, — кто осмелится не разделять ваших взглядов, коль скоро вы обладаете разумом, достойным вашего высокого положения?
— Вижу, — отвечал принц, — что вы держитесь другого мнения; разрешаю вам его высказать.
— В таком случае, — продолжал я, — вы узнаете, что тот смиренник, о коем сейчас упоминали, представляется мне самым тщеславным человеком на свете, и вот почему: панегирики, которые он поет своим собеседникам, происходят не от сознания собственных несовершенств, а от смертельного желания прослыть красноречивым; в душе же он тщеславен выше всякой меры, и происходит это оттого, что его самомнение, сдерживаемое крепкой уздой, становится еще больше, чем оно было бы, если бы могло найти себе выход в его речах. Будь нам дано читать в его душе, мы увидели бы, как он смеется над тем, перед кем проявляет самоуничижение, и какими самовосхвалениями убеждает себя, что достоин почета за свое витийство. Кроме того, нетрудно заметить, что он осыпает похвалами только тех, кто с ним беседует, и принижает себя лишь для того, чтоб они платили ему тем же и превозносили его до небес, отчего он испытывает величайшее удовольствие. Кто сможет отрицать, что это чистейшее тщеславие?
Некоторые было вздумали мне возразить, но принц заставил их умолкнуть и объявил бесполезным спорить против столь очевидного факта, предпочтя мои доводы всем прочим, к немалой для меня чести.
Я провел счастливо много месяцев, постоянно удостаиваясь от принца каких-либо милостей, и не удалялся от его особы на столь долгое время, как теперь, когда влюбился в Лорету. Вот, государь мой, главнейшие из моих приключений. Мне хотелось бы также узнать ваши, но боюсь затруднить вас их пересказом, а потому не осмеливаюсь на подобную просьбу.
— Можно считать аксиомой, государь мой, — отвечал бургонский сеньор, — что интересные приключения случаются только с великими личностями, которые своей доблестью и умом способствуют смене многих выдающихся событий. Заурядные же люди вроде меня не обладают этой способностью. Со мной никогда не бывало ничего такого, что стоило бы рассказать; будьте в этом уверены и не думайте, что я говорю только с целью избавить себя от затруднения, ибо нет такого тягостного дела, которого я не предпринял бы ради вас.,
— Не сомневаюсь в ваших словах и охотно верю, что с вами не случалось ничего необыкновенного, — возразил Франсион, — однако же почитаю это за милость неба, освободившую вас от злоключений, подобных моим, а также — за признак вашего благоразумия, которое не позволило вам пускаться в опасные и малопохвальные предприятия. Обладай я надлежащим УМОМ, то не стал бы забавляться теми чудачествами, о коих вам поведал, а предпринял бы что-нибудь получше; я не переряжался бы крестьянином, не разоблачал бы чужих дурачеств, отчего чуть было не лишился жизни, и, наконец, добился бы большей удачи, чем теперь, что может служить отличным примером для всех людей на свете.
Тогда сеньор замка заявил Франсиону, что ему незачем жаловаться на свое прошлое, ибо он избег всевозможных напастей с необычайной ловкостью. Затем он вкратце перебрал все, о чем рассказывал ему Франсион, в том числе даже историю его молодости, и, дойдя до Ремона, похитившего у него деньги, сообщил, что узнал от своих слуг, кто этот человек и где он живет, и что за недальностью расстояния им нетрудно будет его навестить, если они захотят.
— Не говорите мне о нем, — возразил Франсион, — я отнюдь не намерен навещать этого человека: раз он с молодости привык воровать, то у него должен быть от природы прегнусный характер; черт с ним и с его знакомством.
— Ремон — это я! — воскликнул сеньор и, приподнявшись в ярости, выругался артистически. — Вы раскаетесь в своих словах!
Вслед за тем он вышел из горницы и резко хлопнул дверью. Франсион, который его не узнал, подосадовал на себя за опрометчивые речи, однако же весьма подивился, как мог тот разгневаться по столь незначительному поводу.
Дворецкий принес ему обед лишь много времени спустя и сказал, что сеньор рвет и мечет против своего гостя и что так как он обладает весьма свирепым нравом, то Франсиону, о пребывании коего в замке никто не знает, надлежит опасаться, как бы Ремон жестоко не отомстил ему за нанесенные обиды.
Франсион не переставал размышлять об этом в течение всего дня и ждал с величайшим нетерпением, какое решение примет Ремон относительно него. Дворецкий обещал ему доставить на другой день достоверные вести. Он действительно не преминул явиться согласно своему обещанию и сообщил, что сеньор воспылал к нему со вчерашнего дня еще большей ненавистью в связи с какими-то неожиданно полученными предостережениями, а потому, должно быть, намеревается его убить. Франсион долго раздумывал над тем, какую обиду мог нанести Ремону, и, не найдя никакой, пребывал в крайнем недоумении. Рана на его голове окончательно зажила, и страдала одна только душа. Он положил встать, дабы пойти к Ремону и спросить, чем он перед ним провинился, а также сказать ему, что готов выйти в поле и принять поединок, если тот хочет посчитаться с ним, как подобает бравому кавалеру. Но он не нашел в горнице своей одежды, а вдобавок ему сообщили, что приказано его не выпускать. Таким образом, он был вынужден провести еще день в постели, а наутро явился дворецкий в сопровождении Ремонова камердинера, который должен был помочь Франсиону при одевании. Франсион предложил ему не утруждать себя, а кликнуть его собственного лакея. Но ему отвечали, что Ремон запретил пускать к нему этого слугу.

КОНЕЦ СЕДЬМОЙ КНИГИ
КНИГА VIII
ПРИКЛЮЧЕНИЯ, ЗА КОИМИ ГОНЯЛСЯ Франсион в ранней своей юности, и те, что выпали на его долю, были изложены в предшествовавших книгах, где я постоянно заставлял его разглагольствовать так, чтоб он о них поведал. Теперь настало время взять слово самому историку, дабы незамедлительно досказать остальное. А коль скоро я сие предпринял, то и намерен учинить без дальних забот о чем бы то ни было и ограничусь особливым по сему поводу предуведомлением. Дело в том, что я не нашел ни более легкого, ни более благотворного средства против скуки, одолевавшей меня несколько времени тому назад, как позабавиться сочинением истории, которая походила бы более на шутливое, нежели на серьезное произведение; и, таким образом, грустная причина возымела веселые последствия. Однако же я не думаю, чтоб нашлись столь глупые люди, которые осудили бы меня за сие предприятие, коль скоро величайшие умы, когда-либо существовавшие, не гнушались этим заниматься, а кроме того, бывают такие времена, когда жизнь показалась бы нам весьма скучной, если б мы не прибегали к подобным развлечениям. Только ипохондрик может воображать, что человек, мнящий себя добродетельным, должен отказаться от увеселений. Пусть современный Гераклит поступает, как ему благоугодно, а я предпочитаю быть Демокритом и хочу, чтоб самые серьезные дела на сей земле представлялись мне чистейшими фарсами. Коль скоро из всех животных смех свойствен одному только человеку, то я не думаю, чтоб он был дан ему без причины и чтоб не разрешалось ни самому смеяться, ни смешить других. Правда, в первоначальное мое намерение вовсе не входило ни сделать сие увеселение всенародным, ни доставлять удовольствие множеству незнакомых мне лиц, кои могут прочесть мое «Смехотворное жизнеописание» теперь, когда оно напечатано, а предназначалось оно только для того, чтоб понравиться моим друзьям; ибо, по моему разумению, большинство презирает шутки, не ведая, что нет ничего труднее, как преуспеть в сем деле, а кроме того, я весьма досадовал на то, что, в то время как ученые люди интересуются только серьезными сочинениями, смешные повести читают главным образом невежды и что нет такого сидельца, из самых последних, который не гонялся бы за ними. Тем не менее столь рассудительные люди посоветовали мне выпустить в свет это сочинение, что я в конце концов уступил их уговорам, а поскольку моя книга была одобрена такими страстными поклонниками мудрости, то и может она, как мне кажется, понравиться не только народу, но и мудрецам сего мира, хотя взгляды у тех и других обычно расходятся. Мне пришлось признать вместе со своими советниками, что я смешал приятное с полезным и что, посмеявшись над порочными людьми, обличил их надлежащим образом, благодаря чему пожелают они, быть может, исправиться, устыдившись прежних своих поступков. Но возможно также, что мы обольщались и возымели слишком хорошее мнение о моей книге и о человеческой природе. Обе они слишком слабы: первая не обладает достаточной силой, чтоб поучать, вторая — достаточной силой, чтоб следовать поучениям, и я знаю очень глупых людей, которые не извлекут из моего сочинения никакой пользы и вообразят, что я писал это только для их развлечения, а не для того, чтоб исправить их дурные нравы. Вот почему мне скажут, что для предотвращения всего этого я мог бы прохватить пороки похлестче и тем самым побудить греховодников не столько к веселью, сколько к раскаянию; но есть причина, мешающая мне избрать этот путь, и заключается она в том, что внимание публики можно привлечь только какой-нибудь приманкой. Я принужден подражать аптекарям, которые подслащивают сверху горькие пойла, чтоб легче было их глотать. Сатира, кажущаяся суровой, отвратила бы читателей одним своим заглавием. Выражаясь аллегорически, я показываю прекрасный дворец, полный безмятежности и услад, внутри коего неожиданно натыкаешься на строгую цензуру безупречных обвинителей и суровых судей. Мы видели здесь побасенки и сновидения, в коих невежды, не умеющие проникать вглубь, без сомнения, усмотрят одни только нелепости. Но, как бы то ни было, сии сны содержат высказывания, на которые никто еще не решался. Я умалчиваю также о дурных поступках влиятельных персон, ибо в наше время не любят голой правды, и почитаю за аксиому, что надлежит иногда попридержать язык, дабы говорить подольше, сиречь, что бывают такие эпохи, когда полезно умерить злословие из опасения, как бы сильные мира сего не причинили вам неприятностей и не приказали приговорить вас к вечному молчанию. Я предпочитаю поступиться своими остротами, нежели своими друзьями, и хотя питаю склонность к сатире, однако же стараюсь облечь ее в столь приятную форму, чтоб даже те, кого я задеваю, не могли на меня обидеться. Но по более зрелому обсуждению своего труда я спрашиваю себя: будут ли в конечном счете оценены мои старания? Я уже подозревал, что бесполезно исправлять порочных людей; не следует ли мне усомниться и в том, доставит ли моя книга им удовольствие? Из всех, кого я знаю, лишь очень немногие обладают достаточно здравым умом, чтоб об этом судить, прочие же только забавляются порицанием вещей, прелесть коих они неспособны понять. Когда предаешь книгу гласности, то следует поставить в книжной лавке швейцарцев, дабы они защищали ее своими алебардами, ибо всегда найдутся бездельники, готовые критиковать всякое печатное слово и желающие, чтоб их почитали знатоками за то, что они говорят: «Это никуда не годится», хотя и не могут привести никаких доводов. Ныне всякий хочет корчить из себя любомудра, несмотря на то, что невежество никогда так не процветало, как в наше время, и не успевает школьник почувствовать себя в безопасности от розг, как, одолев три-четыре французские книжки, он берется писать сам и почитает себя способным превзойти остальных. Все это было бы ничего, если б не унижали ближнего, для того чтоб доставить себе почет, а к тому же не отбрасывали всякую стыдливость и не силились найти недостатки там, где их нет. Если б я лично оказался настолько неудачлив, что допустил бы ошибки против законов сочинительства, то пусть всякий знает, что это нисколько не умалило бы моего самоуважения, ибо я не обладаю столь низкой душонкой, чтоб вкладывать все свои силы в искусство, коим нельзя заниматься, не становясь рабом. Я только изложил в небрежных речах презрение, которое испытываю к порочным людям, и полагаю, что этого довольно.
Но как бы ни изощрялась зависть, а я беру на себя смелость думать, что не совершил ошибок, которые заставили бы меня краснеть. Если бы меня все же вздумали хулить, то потеряли бы время, желая критиковать того, кто является критиком других: стоит ли тупить зубы о напильник? А посему бросьте сие дурное намерение и дозвольте мне вернуться к моему приятному повествованию.
Надобно нам знать, что Франсиону пришлось согласиться на то, чтобы камердинер Ремона облачил его в богатые античные одежды, принесенные им с собой. На вопрос, почему не одевают его во французское платье, ему ответили только, что таков приказ сеньора.
По прошествии некоторого времени дворецкий снова сообщил о безусловном намерении Ремона лишить его жизни, а потому Франсион пришел к заключению, что бургундец прислал ему театральный костюм для того, чтоб он исполнил в трагедии роль какого-нибудь лица, убитого в древности, после чего его действительно отправят к праотцам.
— Мне неизвестно, как именно он намеревается поступить, — продолжал дворецкий, — ибо я лишь с трудом получил те немногие сведения, которые в точности передал вам из христианского сострадания, дабы вы приготовились покинуть сей мир, вообще же, сударь, вы напрасно посмеиваетесь, ибо никогда не были ближе к смерти, нежели теперь.
— Я не имею привычек менять свое настроение, какое бы несчастье со мной ни стряслось, — отвечал Франсион, — и могу вас заверить, что нисколько не страшусь перехода от жизни к смерти, с коим давно уже свыкся, поскольку рано или поздно его придется совершить. Я досадую лишь на то, что меня собираются убить так, как убивают негодяя. Если, с божьего дозволения, король мой узнает об этом злодействе, то не оставит его безнаказанным.
Когда он договорил эти слова, ему надели на шею алмазную цепь, а на голову шляпу со шнуром, усыпанным драгоценнейшими каменьями.
— По-видимому, — заметил он, — здесь намереваются соблюсти обычай древних римлян, которые украшали прекрасными гирляндами жертвы, предназначенные для заклания; вы облачили меня в богатые одежды, чтобы вести на смерть: к чему мне вся эта пышность?
Как только с одеванием было покончено, ему сказали, чтоб он шел туда, куда его отведут. Он выразил свое согласие, собираясь схватить первый пригодный для защиты предмет, какой попадется под руку, дабы оказать сопротивление тем, кто вздумает причинить ему какое-либо зло, ибо вовсе не намеревался принять смерть от убийц, не дав им достаточных доказательств выдающейся своей храбрости.
С этим намерением покинул Франсион горницу, причем лицо его обличало не большее возбуждение, чем если б он шел на пиршество. Не думаю, чтоб Сократ, будучи в таком же положении, намного превзошел его душевной стойкостью. Проходя вместе со своими проводниками по галереям и покоям, Франсион напряг слух, чтоб расслышать песенку, которую распевали где-то неподалеку. Она оказалась его собственного сочинения, и припев ее был таков:
Хоть рок Белизу не обидел
Обильем сладостных красот
И Франсион ее увидел, —
Но все ж боюсь… он не умрет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66