А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

.. Однако с течением времени нам обоим становилось все тяжелее, и я не могу не думать о возможности все-таки что-то сделать, и не только ради меня, но и ради нее... Не думайте, пожалуйста, что я считаю себя безупречным. Я прекрасно отдаю себе отчет в том, что другая сторона тоже имеет все основания жаловаться. Наверное, и я во многом виноват — в тысячах причуд и капризов, в том, что у меня такой нелегкий нрав». В другом письме, написанном тогда же, в сентябре, он изливает Форстеру все, что накопилось в его душе: «Мы с бедняжкой Кэтрин не созданы друг для друга, и тут уж ничего не поделаешь. Беда не только в том, что она угнетает и раздражает меня. Я действую на нее точно так же, но только в тысячу раз сильнее. Да, она действительно такова, какой Вы ее знаете: незлобива и покладиста; но мы с ней удивительно неподходящая пара. Видит бог, она была бы в тысячу раз счастливее с человеком иного склада. Если б ее судьба сложилась иначе, она бы выиграла, конечно, не меньше, чем я. Я часто и с душевной болью думаю: как жаль, что ей было суждено встретиться именно со мною! Случись мне завтра заболеть или стать жертвой несчастного случая, я знаю, она горевала бы о том, что мы с ней потеряли друг друга. Да и я тоже! Но стоило бы мне выздороветь, и несовместимость характеров снова встала бы между нами, и никакие силы не могли бы помочь ей понять меня или нам обоим приноровиться друг к другу. Ее темперамент никак не вяжется с моим. Все это было не так уж важно, пока нам приходилось думать только о себе. Но с тех пор обстоятельства изменились: и теперь, пожалуй, бессмысленно даже пытаться наладить что-либо. То, что сейчас происходит со мною, случилось не вдруг. Я давно видел, как все это постепенно надвигается, еще с того дня — помните? — когда родилась моя Мэри...»
Говоря о том, что «обстоятельства изменились», Диккенс, безусловно, имел в виду многое; на самом же деле все причины, по существу, сводились к одной: он полюбил другую женщину. Необходимо было что-то делать, занять себя. Кроме того, нужно было зарабатывать деньги. О том, чтобы в таком душевном состоянии начать новый роман, не могло быть и речи, и вот двадцать один год спустя ему вновь пришла в голову мысль о публичных чтениях, но уже не с благотворительной целью. Форстер был категорически против этой идеи, считая, что знаменитому писателю не пристало потешать публику, как простому комедианту, и что такая роль унизительна для джентльмена. Он снова советовал Диккенсу взять себя в руки и действовать благоразумно. Все попытки Форстера образумить друга ни к чему не привели: Диккенс лишь сильнее заупрямился. «Слишком поздно твердить мне, что нужно обуздать себя и не терять голову, да и не тот я человек, которому стоило бы говорить об этом. Ничто, кроме работы, не может принести мне теперь облегчения. Я не могу сидеть сложа руки. Поберечь свои силы? Да я покроюсь ржавчиной, зачахну, умру! Лучше уж умереть за делом. Я таков, каким меня создала природа, и моя жизнь за последнее время служит — увы! — подтверждением тому. Со своей бедой — будем называть вещи своими именами — я должен справляться теми средствами, которыми владею. Я обязан сделать то, что мне предначертано».
В конце октября 1857 года, вернувшись вместе с Коллинзом из поездки на Озера, Диккенс, как бы в доказательство того, что ничто его не заставит свернуть с избранного пути, предпринял символический шаг. Он написал из Гэдсхилл Плейс в Лондон своей бывшей горничной Энн (она вышла замуж, но продолжала присматривать за Тэвисток-хаусом, когда Диккенсы бывали в отъезде) и попросил ее устроить ему спальню в бывшей туалетной комнате, наглухо заделав дверь, ведущую в спальню жены. У него было много планов по перестройке Гэдсхилла, и работы уже велись полным ходом, но теперь ему было не до них. Форстер настойчиво убеждал его, что сейчас полезнее всего было бы начать новую книгу. «Ничто мне не поможет, — ответил Диккенс. — Я одержим одним только чувством: перемена неизбежна. Это чувство крепнет с каждым днем, и ничто не может рассеять его».
Январь 1858 года. Тэвисток-хаус. Диккенс и Кэт в разных комнатах. Диккенс подавлен, истерзан, он мечется, как тигр в клетке. «Все это похоже на сон: работаешь, добиваешься чего-то, а в конце концов все так ничтожно! — писал он Макриди в марте. — Не далее, как вчера, приснилось мне, что я связан по рукам и по ногам и изо всех сил пытаюсь преодолеть бесконечный ряд барьеров. Не правда ли, очень похоже на явь?» И Уилки Коллинзу: «Мои домашние беды так угнетают меня, что я не знаю покоя, кроме сна, и не могу писать». Впрочем, из другого письма, написанного тоже в марте, мы узнаем, что. без одобрения Форстера он не решится на окончательный шаг. «Раз и навсегда откажитесь от мысли о том, что мои домашние дела можно изменить к лучшему. Их ничто не поправит. Легче умереть и снова воскреснуть. Я могу стараться, и пробовать, и терпеть, и заставлять себя видеть только хорошее, делать хорошую мину при плохой игре или плохую мину при хорошей игре — теперь дело совсем не в этом. Все кончено раз и навсегда. Напрасно было бы думать, что я могу что-то изменить или питать какие-то надежды. Меня постигла горькая неудача: с этим нужно смириться, и точка».
Тем временем, несмотря на протесты Форстера, он постепенно готовился к публичным чтениям. Правда, было одно обстоятельство, которое его беспокоило: что подумают читатели, узнав, что их любимый писатель стал профессиональным чтецом? Не повлияет ли это на популярность его произведений? И все-таки он сказал Коллинзу, что Форстер занимает в этом вопросе «чрезвычайно неразумную» позицию, оттого, вероятно, что «деньги окончательно вскружили ему голову». «Сыграть» собственных героев перед широкой аудиторией — разве это не волнующая идея? И не поможет ли она ему хоть на время забыть то волнение, которое царит в его душе? «Я должен заняться хоть чем-нибудь, — с отчаянием говорил он. — Иначе я просто изведусь». В марте он, наконец, решился, нашел себе импресарио — Артура Смита, старого знакомого, и объявил, что даст серию чтений «Рождественской песни». Выступления должны были начаться 29 апреля в лондонском Сен-Мартинз Холле, продолжаться до начала июня, а осенью возобновиться в провинциальных городах. Узнав о его новой затее, королева Виктория сказала, что очень хотела бы послушать его, но не решается просить его выступить, помня, как он отказался прийти к ней в ложу после представления «Замерзшей пучины». Тогда Диккенс недвусмысленно дал ей понять, что если это действительно так, то королева окажет ему большую честь, посетив «одно из публичных чтений», так как он считает необходимым присутствие в зале большой аудитории. Но милость монархов не простирается так далеко, и с Диккенсом об этом больше никто не заговаривал. Итак, выступив на двух благотворительных вечерах (один был устроен в помощь детской лечебнице на Ормонд-стрит, другой — для Эдинбургского философского общества), Диккенс начал свои чтения. Постепенно репертуар его пополнился: в Сен-Мартинз Холле он читал еще и «Колокола». Успех был колоссальный. Став профессиональным чтецом и не занимаясь ничем другим, он мог бы заработать гораздо больше того, что принесли ему все его книги.
Накануне первого платного выступления Диккенса в Сен-Мартинз Холле его жена в сопровождении своей матери и своей сестры Хэлен покинула Тэвисток-хаус. Кэт, как мы уже видели, была очень простодушна, и родственникам не стоило большого труда убедить ее в том, что Джорджина действует ей во вред и что Эллен Тернан — любовница Чарльза. Их злобные чувства к Диккенсу объясняются очень просто: он ясно дал понять Хогартам, что их общество ему неприятно. Однажды вечером он ушел из Тэвисток-хауса и добрался за ночь до Гэдсхилла, пройдя пешком тридцать миль, и заявил, что не вернется домой, пока оттуда не уедут Хогарты. По нескольким его письмам тоже ясно, что он давно перестал скрывать свое враждебное отношение к родственникам жены. Что касается Джорджины, она восстановила их против себя, встав на сторону Чарльза. Кроме того, она распоряжалась в его доме, и этого они тоже не могли простить ей: им хотелось бы видеть хозяйкой уступчивую Кэт, которой они могли бы командовать, как им вздумается. Давно уже (точнее, 8 мая 1843 года) Диккенс писал, что Джорджина по характеру и складу ума очень похожа на его незабвенную Мэри Хогарт. Сходство это «порою столь разительно, что когда мы сидим все вместе — Кэт, она и я, — все минувшее начинает казаться мне страшным сном, который только что кончился. Точно такой, как она, уже никогда не будет на свете, но ее душа так часто сияет передо мною в облике этой ее сестры, что иной раз былое сплетается с настоящим, и трудно понять, где кончаются воспоминания и начинается явь». С годами это сходство стало в его глазах еще заметнее, и Джорджина прочно воцарилась в его душе (и доме). Он видел в ней пусть не оригинал, но самую точную копию того идеального создания, духовная близость которого была ему так необходима.
Джорджина, естественно, была не в восторге от этого, ибо нет сомнений в том, что она обожала Диккенса. Но что поделаешь? Ей приходилось мириться с ролью воплощенной добродетели. Неестественное положение, в котором она поневоле оказалась, восстановило ее против Кэт, оставившей себе, по ее мнению, одни только радости супружества, переложив все заботы хозяйки и матери на плечи сестры.
Но вот на сцену выступила Эллен Тернан, и положение вещей, ставшее на первых порах еще более запутанным, вскоре упростилось. Как отнеслась к ее появлению Джорджина, легко догадаться. Что касается Хогартов, у них теперь было сколько угодно пищи для самого ядовитого злословия. Диккенс был не из тех, кто скрывает свои чувства от лучших друзей. Любой из них, поговорив с ним хотя бы полчаса, узнавал о его увлечении. Но поскольку каждый из его друзей был всего-навсего человеком с обычными человеческими слабостями, он все это передавал какому-нибудь приятелю, который, в свою очередь, поступал точно так же. Очень скоро эта история стала модной темой клубных сплетен; так о ней узнали Теккерей и Браунинг, не входившие в число близких друзей Диккенса; Кэт впервые узнала о случившемся, получив по ошибке какое-то украшение, купленное ее мужем для Эллен. Если у нее еще и оставались какие-нибудь сомнения, то недолго; напомнив ей об уговоре, заключенном еще до свадьбы (не скрывать, если он или она полюбят кого-нибудь другого), Диккенс попросил жену нанести визит Эллен Тернан. Потрясенная Кэт рассказала обо всем миссис Хогарт и не смогла скрыть свое горе от дочерей. Одна из них, увидев мать в слезах, спросила, что случилось. «Твой отец требует, чтобы я поехала с визитом к Эллен Тернан», — жалобно ответила Кэт. Дочь убеждала ее не делать этого, но Кэт все-таки поехала. Так же откровенно Диккенс поговорил с Джорджиной и старшими детьми: Чарльзом, Мэми и Кэти, подчеркнув (очевидно, во избежание естественных подозрений), что питает к Эллен самые возвышенные чувства и что отношения их вполне «невинны». Хогарты не поверили — или сделали вид, что не верят, — и, внушив Кэт, что с ней поступают чудовищно, увезли ее из дому.
Вернувшись в Тэвисток-хаус из Гэдсхилла, Диккенс тотчас же узнал о том, что в «обществе» из уст в уста передаются скандальные истории о нем, о Джорджине и Эллен Тернан. В Гаррик-клубе кто-то начал рассказывать Теккерею, что Диккенс развелся с женой «из-за интрижки со свояченицей». «Свояченицей? — возразил Теккерей. — Ничего подобного. С актрисой!» Об этом немедленно донесли Диккенсу, и он написал Теккерею письмо, возмущенно отвергая все и всяческие обвинения против Эллен и самого себя, утверждая, что его разрыв с женой произошел из-за несходства характеров. Расспросив «с пристрастием» кое-кого из знакомых и выяснив, что кампания клеветы против него и Эллен возникла, быть может, и не по инициативе, но, уж безусловно, при активном участии миссис Хогарт и ее дочери Хэлен, Диккенс повел себя так, что у окружающих были все основания считать, что его рассудок помутился и он не способен больше управлять своими чувствами. Кое-кто в те дни говорил, что он стал другим, что его будто подменили. Однако подобные суждения всегда поверхностны. Характер человека с юных лет и до старости коренным образом не меняется. Просто некоторые обстоятельства выявляют в человеке те качества, которые прежде не всякий мог заметить. В действиях Диккенса, если вдуматься, не было ничего неожиданного: именно так и должен был поступить человек, сочетающий в себе актерскую впечатлительность и эмоциональность с энергией и трезвостью делового человека. Хогарты, которых он поддерживал и опекал более двадцати лет, проявили по отношению к нему черную неблагодарность, оклеветав его за его спиной. Да, он потерял самообладание, но и в этом нет ничего удивительного: он никогда не умел сдерживаться, если ему становились поперек дороги. С первого дня супружеской жизни его слово было законом: Кэт никогда и ни в чем не смела противоречить ему. В тот момент, когда она ушла из дому, полный разрыв стал неминуем. Уладить все формальности было поручено Форстеру. Кэт выбрала своим доверенным лицом Марка Лемона, так как Форстер всегда относился к ней недружелюбно. В конце мая 1858 года был подписан акт, по условиям которого Кэт должна была получать пожизненно шестьсот фунтов в год и поселиться вместе со старшим сыном в доме № 70 по Глостер Кресент, Риджент-парк. Все другие дети оставались жить с отцом.
Пока все это происходило, Диккенс вел себя, как тигр в клетке, и едва ли его детям приходило теперь в голову затевать дома веселье. Но вот документ был подписан, и разъяренный тигр, вырвавшись на свободу, стал кидаться на всякого, кто попадался на его пути. Каждый, кто был не с ним, становился его врагом. Он резко одернул даже такого старого друга, как Джон Лич, когда тот посмел заикнуться о том, что Чарли, кажется, на стороне матери. «Вы задели меня за живое и больно ранили меня», — сказал Диккенс. Он чувствовал себя так несправедливо обиженным, так тяжело сказалось на нем напряжение этих мучительных лет, что сердце его, как он говорил, было «истерзано, искалечено и изуродовано». Его детям было велено прекратить всякие отношения с бабушкой миссис Хогарт и с теткой Хэлен. Бывать у матери им не запрещалось, но отец ясно дал им почувствовать, что не хотел бы этого. Он заставил Джорджину написать предмету его первой любви (нынешней миссис Винтер) и изложить обстоятельства дела (с его позиций, конечно). В этом письме содержится поистине из ряда вон выходящее утверждение, что Кэт «вследствие несчастных особенностей своего характера была не способна справиться со своими обязанностями и своих детей с младенческих лет вверяла попечению других, вследствие чего, когда дети подрастали, между ними и их матерью не возникали те прочные узы, которые были бы так естественны». Правильнее было бы сказать, однако, что Диккенс вместе с Форстером решили между собой, что Кэт не годится на роль воспитательницы собственных детей. Как могла она отказаться от материнских обязанностей, если ей не дали даже взяться за них? Кроме того, нет никаких доказательств тому, что младшие дети не любили ее, а из трех старших, которых отец посвятил во все, двое — Чарли и Кэти — были на стороне матери, и лишь Мэми приняла сторону отца. Самый зоркий наблюдатель не всегда бывает прозорлив, и тот, кто безошибочно подмечает чисто внешние приметы, оказывается порою неспособным здраво рассуждать. Что же произошло? Какие-то олухи стали чесать языки в своих клубах, а несколько завсегдатаев модных гостиных скуки ради пустили скандальный слушок. И вот человек, от которого никогда не могли укрыться ни один взгляд, жест или интонация, стал жертвой странного заблуждения, решив, что весь мир только и делает, что судит о его семейных делах, и чтобы пресечь клевету и вернуть своим почитателям сон и покой, ему (еще более странное заблуждение) достаточно заявить в печати о том, как в действительности обстоят дела. Ему бы нужно было пропустить эти слухи мимо ушей — умел же он не замечать критических статей о своих романах! Где-то в глубине души он чувствовал, что сам дал пищу для сплетен. Ничто на свете так не бесило его, как сознание того, что ему, ни в чем (с его точки зрения) не повинному, бросают (как он был уверен) обвинение, основанное на его же сомнительном (с точки зрения других) поведении. У него было отлично развито чувство юмора, поэтому литературный успех не вскружил ему голову, но все-таки он стал так рано знаменит и так огромна была его слава, что он был не чужд некоторой доли самомнения. О своих читателях он говорил так, как будто их связывали с ним некие таинственные узы и ему оказано огромное доверие, которым он не имеет права злоупотреблять. Этим его искренним убеждением и глубокой обидой на клеветников отчасти объясняется самый удивительный поступок в жизни этого удивительного человека.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55