А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Рассердился. Ледышку со льда подобрал, развернулся, ударил со всего маха мужика — прямо в висок. Повалился мужик на лед как подрубленный.
…Ветряной мельницей — краснорожий мельник — посреди толпы стоял.
— Подходи, комсомол!!! — ревел. — Косточки перемелю!
За шиворот комсомольцев, как мешки с мукой, хватал, лбами сталкивал. Трещали, как орехи, головы. Обвисали, как пустые мешки, тела, — тогда их отбрасывал. Летели с высоты пустые тела, падали со стуком на лед.
…Анна Пшеничная — кулаки как тыквы — ринулась в бой. Ухватила комсомольца за рыжий чуб. Молча за чуб комсомольца таскала — туда— сюда, туда-сюда, — приговаривала:
— Человеком будь, человеком будь…
Не выдержал комсомолец, взмолился:
— Маманя! Больно же! Отпусти чуб, мама! — Личико конопатое в плаче скривил.
Пожалела сына, отпустила чуб:
— Человеком будь, Никола!
Отбежал от матери подальше.
— Бога нет! — закричал ей издали.
Погналась Пшеничная Анна опять за сыном.
Поскользнулась, упала, зашиблась, горько заплакала.
…Плач и стон стояли над побоищем, лилась кругом кровь, трещали кости.
Друг бил друга, брат — брата, сын — отца, отец — сына.
Как щепа с сырого дуба летит, валились на лед бойцы.
— Братья! Опомнитесь! Побойтесь Бога! Братья! — ходил между бившимися и взывал к ним отец Василий. — Избави нас, Господи, от ненависти, злобы, немирности и нелюбы… — взывал он к небу. Вставал меж дерущихся: — Братья…
Ослепнув, били его с двух сторон: оттуда и отсюда.
8
Ганна сидела спрятавшись за крест, дрожала.
Вдруг услышала тяжелый, будто удары каменного сердца, топот.
Топот приближался. Ганна выглянула из-за креста.
Во весь опор скакали по льду всадники в военных фуражках.
Подлетели.
— Разойдись! — закричали.
Кнутами били и тех, и других.
Огрели комсомольца: рубец на лице вспух.
— Энкавэдэ, — вслед глядя, угрюмо сказал, утерся.
Конями лежащих на льду топтали.
Один — прямо на Анну Пшеничную шел.
Бросились к коню с одной стороны — отец Василий, с другой — рыжий Никола, схватили коня под уздцы.
Встал на дыбы конь.
Покатился с лошади кубарем всадник.
Тут же налетели на отца Василия и Николу другие всадники, подхватили их под руки, подтащили к проруби, ударили со всей силы кнутовищем по голове, столкнули обоих в черную воду.
Толпа ахнула.
Очнувшись, побежали люди к проруби.
9
Неподвижная лежала черная вода в полынье, стыла.
— Батюшка! Отец Василий! — над полыньей Марья Боканёва плакала, отца Василия дочь духовная.
По льду к полынье Анна Пшеничная ползла.
Подползла, заглянула в бездну.
— Никола! Сынок! — позвала.
Вызывала его из полыньи, будто с гулянки звала, с улицы ужинать.
— Где ты, Никола? Никола!!! — закричала.
И, будто услышав мать, вздохнул кто-то там, на дне. По черной воде пузыри пошли.
Выплыла рыжая голова Николы. Схватила Анна его за рыжий чуб, поднатужилась, вытащила сына. Полежал немного Никола, открыл конопатые глаза.
— Мама, — сказал. — Больно же!
И закрыл глаза.
Заголосила мать.
10
— Разойдись! Разойдись! — закричали энкавэдэшники.
Погнали людей кнутами на берег.
Впереди Анна Пшеничная шла, сына на руках несла. Словно спящий лежал.
Марья Боканёва у полыньи осталась. Сидела у полыньи, словно около могилы отца Василия. На могиле — крест стоял ледяной, сверкал на солнце.
— Пошла! Пошла! — вернулись на конях за Марьей.
— Не пойду! — закричала.
Схватили Марью, через коня положили, повезли.
— Изверги! Изверги! — кричала.
Ганна со всеми побежала.
Один ее догнал, ударил кнутом. Оглянулась: на коне человек со шрамом — тот, из хлева. Увидел ее.
— Ганна? — узнал.
Побежала Ганна на другой берег. Повернул коня, поскакал за ней:
— Постой, Ганна!
На берегу бревна лежали — коню не проехать, — прыгнула на них, побежала.
Остановился с конем у бревен. Спешился. Побежал за ней по бревнам.
Выбежала Ганна в чистое поле. Побежала по насту.
Он за ней побежал, провалился по пояс в снег.
— Я не виноват! — крикнул Ганне вслед. — Нас сюда послали!
Отстал.
11
Долго бежала Ганна.
Прибежала в незнакомое село.
Села в снег у забора, напротив чайной.
Снег пошел.
Сидела дрожала.
Вышла на крыльцо чайной веселая, будто хмельная, девушка с раскосыми синими глазами. Посмотрела на снег.
Зима!.. Крестьянин, торжествуя,
На дровнях обновляет путь, —
продекламировала она.
Увидела Ганну.
— Девочка, иди — щей налью.
12
— Ешь, миленький, ешь, золотой. — Раскосая девушка налила Ганне щей. Сама напротив села, смотрела. Ганна поводила ложкой, бросила.
— Невкусно? — встрепенулась девушка. — Э, да ты горишь вся, миленький. Ты ложись, я тебе вот здесь постелю. Одеялом укутаю, вот так.
Напоила отваром из трав. Положила Ганну на лавку в углу, укрыла лоскутным одеялом.
13
Ганна металась. Сквозь жар и дымку видела она, как ходили по чайной распаренные мужики, пили водку, обнимались пьяные, целовались. Раскосая девушка разносила еду, собирала посуду, шла на зов:
— Эй, Катерина! Повторить!
Она шла как царица.
Когда не было работы, подсаживалась к чубатому парню, что-то говорила ему, звонко и нежно смеялась. К Ганне подходила, прохладную руку на раскаленный лоб клала, спрашивала:
— Тебе полегче? Правда?
Ее звали, она отходила.
Рядом с Ганной сидели за столом два мужика: один — кряжистый, чернобородый, кузнец Данила Рогозин, другой — молодой, русоволосый: волосы как рожь, копной на голове лежат, — конюх Ерема Попов. Склонив друг к другу головы, тихо говорили между собой.
Сквозь жар и забытье слышала Ганна:
— Слышал? В Капустине Яре батюшку, отца Василия, сегодня в проруби утопили, — говорил чернобородый кузнец.
— Да неужто?! — вскричал русоволосый, закрыл рот ладонью, шепотом спросил: — Кто утопил? Эти?
— Они…
— А за что?
— В колокола звонил. Крещение сегодня. На Подстёпке крест ледяной поставил, в проруби людей крестил. Как раньше было.
— И не побоялся? — удивился русоволосый.
— Не побоялся… Говорят, — чернобородый кузнец оглянулся, склонился к русоволосому поближе, сказал шепотом: — сама Матерь Божья ему приказала в колокола бить. Бей в колокола! — сказала.
— Приснилась она ему? Али привиделась?
— Ни то, ни другое. Сама явилась.
— Сама?! — поразился русоволосый.
Чернобородый, прикрыв глаза, кивнул.
— Сама! Из Эфеса небесного приехала. На лошадке, старенькая. Говорят, по всей Руси на лошадке проехала. Нищего увидит — хлеба дает. Вдов — утешает. Больным — раны перевязывает. Сиротам в детских домах — слезы вытирает. Сейчас, говорят, по тюрьмам пошла, безвинных вызволять. Все горе русское соберет, на небе Сыну покажет. «Помоги, — скажет, — Господи, русским! Настрадались они, хватит!»
Помолчали.
Кузнец продолжал:
— Одному отцу Василию открылась. Видела ее также и Марья Боканёва… — Чернобородый задумался. Придвинулся к русоволосому, зашептал: — Отец Василий ко мне полгода назад в кузню пришел, спросил: можешь ли ты, Данила, нашему колоколу язык сделать?
— А ты что?
— Могу, говорю. Было бы из чего. Серебра, говорю я отцу Василию, для голоса надобно много, и меди, и золота немало — колокол-то огромный, его в старое время к нам на пароходе по Волге везли! Пятьсот пятьдесят пудов весит! Язык у него тяжеленный должен быть!
— А он что?
— Материал, говорит, есть. Бери, говорит, подводу, поехали!
Сказано — сделано. Запряг я лошадь: куда, спрашиваю, ехать? Правь к Царицыну, а там дальше я покажу, говорит отец Василий. Целый день ехали. Уж ночь настала, когда к селу подъехали. «Как село называется?» — спрашиваю. «Песковотовка, — отвечает отец Василий. — Поворачивай к Волге, — говорит, — видишь курган!»
У меня сердце так и дрогнуло! Знал я, что здесь клад Стеньки Разина положен. Целое судно закопано, как есть полное золота и серебра. Стенька его сюда в половодье завел, а когда вода спала, наметал над судном курган да наверху яблоневую ветку в землю воткнул. Выросла из ветки яблоня большая, только яблоки с нее, сказывали, без семян.
Подъехали к кургану. И точно! Яблоки в темноте светятся.
— Узнал? — говорит отец Василий.
— Узнал, — говорю. — Клад Стеньки Разина здесь лежит.
— Бери лопату, — приказывает. — Пойдем клад тот разроем.
Испугался я.
— Нет, — говорю, — не пойду. Все знают, что в кургане клад лежит, да рыть страшно: клад этот не простой, а заколдованный, на много человеческих голов заклят. Через него много людей погибло, никому клад Стеньки Разина не открывался!
— А нам откроется! — говорит отец Василий. — Сама Матерь Божья приказала Стеньке клад нам открыть. Не бойся, Данила! Пойдем!
И пошли на курган. Шли мимо яблони, я сорвал яблоко, съел; и вправду без семян оно, не врут люди!
Влезли на самую вершину. Копнули — и раз и другой. Видим: яма не яма, а словно погреб какой, с дверью. Дверь на засове, под замком. Только дотронулись до двери — упали засовы, открылась дверь. Зашли мы. А там чего только нет! И бочки с серебром, и бочки с золотом! Камней разных, посуды сколько! И все как жар горит.
Стали с отцом Василием бочки с золотом выкатывать да на подводу грузить. Все золото погрузили, за серебром пошли. К дверям подошли — а дверь-то уже закрыта, яма глиной засыпана! Закрылся клад, в землю ушел.
И поехали мы домой.
Золото я в кузне у себя расплавил, язык колоколу вылил, выковал.
Золотой язык — из чистого золота!
Кузнец замолчал, закрыл глаза, переживая.
Русоволосый пожалел:
— Вырвут комсомольцы язык у колокола, как узнают, что он из золота.
— Пусть попробуют! — засмеялся кузнец, открывая глаза. — Как снимут, золото у них в руках тут же в черепки превратится.
— Откуда ты знаешь? — спросил русоволосый.
— Знаю. Я себе одну золотую монету взял, в карман положил, смущенно опустил глаза кузнец. — Так, на память…
— И что же?
— Потом полез в карман зачем-то… А там, в кармане, у меня вместо золотой монеты лежит… Что бы ты думал? — спросил русоволосого кузнец и выкрикнул: — Свежая коровья лепешка! — И захохотал радостно, красный рот, будто горн раскаленный, раскрыв. — Шутку сшутил надо мной Стенька Разин!!!
Мимо с кружками пива бежал молодой краснощекий, будто румянами нарумяненный, парень, остановился.
— Стенька? Разин? — загорелись глаза у него. — Он здесь бывал?
— Тю! Ты откуда свалился, парень? — удивился кузнец. — Откуда тебя выслали?
— Из Тулы, — отвечал краснощекий.
— Живет в Туле да ест пули! Туляки блоху на цепь приковали, — поддразнил его кузнец. — Нездешний ты, сразу видно. Тот, кто на Волге рожден, тот о Стеньке раньше, чем о своем батьке, узнает. Мать в люльке дитя качает да вместо колыбельной о Степане Разине песню поет. Оставил по себе память, Степан Тимофеевич, ох оставил! Помнит Волга его: Царицын, Саратов, Самара… Астрахань помнит!
Возвысил кузнец голос, чтобы слышала вся чайная. Стеклись к нему из углов мужики.
И Катерина присела послушать. Села рядом с Чубатым. Обнял ее Чубатый за плечи.
Подбросил русоволосый поленьев в печь. Запылало.
Ганна тоже вся пылала. Слушала.
— Царство вольное здесь было при Степане Разине, — начал кузнец свой рассказ. Астраханская вольница, слыхал ли? И тот, кто правды ищет, и тот, кто воли хочет, и тот, кто сир, и тот, кто убог, и тот, кто сердцем добр, а душою смел, — все сюда — в астраханское царство вольное — со всей Руси шли.
Астрахань всех принимала, всех кормила. Край богатейший! В реках осетр плавает, в садах виноград зреет, на бахчах гарбузы да дыни лежат, на огородах — тыквы, как головы… Солнце горячее, небо синее… Райская земля!
Вот собрал Степан Разин люд обиженный со всей земли русской и порешил: быть здесь, в Астрахани, царству не Кривды, но Правды. Подневольным — волю дал, бедным — имущество свое, что добыл, раздал, из тюрем судом неправедным засуженных выпустил, домам святой Богородицы — церквам — поклонился.
Написали астраханцы промеж себя письмо: «Жить здеся, в Астрахани, в любви и в совете, и никого в Астрахани не побивать, и стоять друг за друга единодушно…»
Правителей всех выгнали. Теперь, говорят, все дела круг решать станет. Соберутся на круг и стар, и мал, и казак, и посадский, и калмык, и добрый христианин — и решают, как быть, как жить. Всяк что думает, то и скажет, свое словцо, как лыко в строку, куда-нибудь да вставит.
Степан на кругу стоит, совет со всеми держит. Если любо кругу его слово, любо, кричат, батька! Не понравится — шумят: не любо! А делай, говорят, вот так… Степан стоит под знаменем казацким, слушает.
Но и в строгости всех держал. Порядок был. Если кто что украл у другого, хоть пусть иголку, — завяжут тому рубашку над головой, песка в рубаху насыпят и в воду кинут… Строг был Степан Тимофеевич, ой строг!
Сердце же имел доброе. Полюбил парень девку. Родители же согласия на свадьбу не дают. Пришли молодые к Разину: что нам делать, Степан Тимофеевич? Нам друг без дружки не жить. Взял их Степан за руки да и обвел вокруг березки: «Вот вы муж и жена теперь, — говорит. — Любовь всего главнее».
Хорошо при Степане жили! Да недолго.
Душа у Степана болью за всех русских людей болела. Задумал он с войском на Москву идти, Кривду и измену из Кремля выводить.
Бился он, бился с Кривдой, да одолела она его, Кривда-то, обвела его, кривая, обманула!
И поймали добра молодца! Завязали руки белые, повезли во каменну Москву. И на славной Красной площади отрубили буйну голову!..
Ахнул Чубатый, закачался как от боли.
— Ах, зачем же он, зачем же на Москву пошел! — пожалел. — Оставался бы здесь править. Было бы две Руси: одна Русь здесь — вольная, другая Русь там — подневольная…
— Русь одна, — строго кузнец сказал. — Русь делить — все равно что человека на куски резать: мертва будет. И без Москвы как? Москва всему голова. Без головы человеку как прожить? Нет, все он правильно рассудил, Разин, только сам вот пропал… Такого, как Стенька, не было на Руси и не будет больше. Один он такой!
— Говорят, с самим дьяволом дружбу водил, — сказал русоволосый, угли в печи помешивая.
— Брешут! Православный он! А просто человеком был — необыкновенным! — сказал кузнец. — Пуля его не трогала, ядра мимо пролетали. Бывало, сядет на кошму — и на Дон перелетает, в другой раз сядет — на кошме по Волге плывет. В острог запрячут — возьмет уголь, на стене лодку нарисует, попросит воды испить, плеснет — река станет. Сядет на лодку, кликнет товарищей — и уж плывет Стенька. Вот какой был! Ни в огне не горел, ни в воде не тонул. Ничем его убить нельзя было… И говорят, не умер он. Вернется. Только срок дай. Придет, говорят, опять с Дона. Кривду из Кремля выгонит, Правду на трон посадит. Всей Руси волю даст. Клады свои разроет, бедным раздаст… Не даются людям клады Стеньки Разина. — Кузнец засмеялся. — Сам видел, как в землю уходят. Хозяина своего, стало быть, ждут…
— А вот в это я не верю! Чудеса это все! Не правда! Не верю я! — сказал краснощекий.
— Ах ты, тульский пряник! — возмутился кузнец. — Не верит он! Чудес много на свете, — не соглашался он. — Вот, говорят, верблюд по астраханскому краю холеру разносит, трубит, конец света предвещает.
— Не верю! Бабьи сказки все это! — закричал ему в ответ краснощекий парень.
— Чудеса! — сам с собой говорил русоволосый Ерема, сидя у печки и о чем-то крепко задумавшись.
— А то говорят, дочка ханская мамайская на золотом коне ночью по степи скачет, жениха ищет. Кого ночью встретит, тотчас к себе под землю утащит, — сказал кузнец.
— А вот не верю! Ей-богу, не верю! — закричал краснощекий.
— Чудеса! — задумчиво говорил русоволосый.
— А то еще говорят, рыбаки этим летом русалочку из Ахтубы в сети поймали!
— Ни во что не верю! — чуть не плакал, будто пытают его, краснощекий.
— Андрей! — позвал кузнец чубатого парня. — Скажи, правда это ай нет?
— Правда, — сказал Чубатый и засмотрелся на Катерину.
Катерина встала, пошла к Ганне, поправила одеяло, подоткнула. Отошла к окну. Тревожно прислушалась.
— Говорят, защекотала тебя русалка? — допытывался кузнец у Чубатого.
— Что? — сказал невпопад Чубатый, зачарованно глядя на Катю.
— Его другая защекотала! — засмеялись все.
Подошла Катерина, обняла Чубатого, подтвердила:
— Никому не отдам! Вчера как увидели друг друга — поняли, что это — навек!
— Верю! — вдруг захохотал краснощекий. — Вот теперь я верю.
Рассмеялась Катерина счастливо.
Чубатый смотрел на нее как заговоренный.
14
Сквозь жар и дымку Ганна видела, как забежал мужик, закричал:
— Банда Лешки Орляка в деревне! Сюда скачут.
Вскочили мужики, кинулись к дверям.
Грохнула дверь: на пороге атаман стоял. Побледнела Катерина. Входили вооруженные люди.
— Алеша? — спросила Катерина атамана, закрывая чубатого парня собой. — Ты зачем пришел? Я ведь просила тебя сюда не ходить…
— Я за тобой. Собирайся. Легавые за нами по пятам идут. Уходим за Каспий, за море.
— Нет, — сказала тихо Катерина. — Не пойду.
— Почему не пойдешь?
— Я другого, миленький, люблю.
— Так… — не ожидал атаман. — Время другое — и любовь другая?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11