А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Где бы ни находилась его рота, благородное животное должно питаться, причем получше, чем рядовой его роты. Сегодня 40 солдат заняты постройкой конюшни – специальной конюшни для любимицы капитана. В ней просторнее и теплее, чем в любом убежище для солдат. Там стоит кобыла, такая же усталая и исхудавшая, как и любое живое существо в котле, но с нее ни днем ни ночью не спускает глаз специальный конюх, который обязан смотреть, чтобы с любимицей командира ничего не случилось.

* * *

Около полуночи спускаюсь в свой блиндаж. В соседнем помещении сидят вместе с обер-фельдфебелем Берчем Эмиг и Тони. Они тоже беседуют – как же иначе! – о наших соседях румынах. Берч рассказывает о сегодняшнем медосмотре и состоянии румынской роты. Тони злится и говорит так громко, что мне слышно каждое слово:
– Пусть бы со мной он так попробовал! Я бы ему свою задницу сечь не дал, а туг же его наповал!
– Ты и сам не веришь в то, что говоришь, – отвечает Эмиг. – Для этого ты слишком тугодум. А тем это и в голову не приходит. Их всегда лупили, они уже привыкли.
– Что значит привыкли? Может, они привыкли и обмораживаться, трескать капустную жижу и подыхать? Не-е, этим беднягам приходится куда хуже, чем нам. А за что, собственно, они все это терпят? Может, они думают, что им удастся взять «Красный Октябрь» или пару других углов в этом городе? Слишком поздно они раскачались.
– Не ори так! А ты что, может, думаешь получить виллу на Волге? Ты-то сам для чего сюда приперся?
– Это дело совсем другое! Раз Иван хотел на нас напасть, поневоле пришлось защищаться. А вот если он на нас нападать не собирался – теперь многие так говорят! – значит, все это смысла не имело. Тогда, выходит, все затеял сам Адольф, ну а нам, немцам, что оставалось? Давай за ним, вперед! Тут между нами разницы никакой. Но румынам-то, им ведь никто ничего не сделал, и войны они не начинали. Значит, им просто шарики вкрутили.
– Да и ясно: дело не выгорело. Ты только их послушай, сразу увидишь: они даже и не знают, зачем их сюда пригнали.
Теперь в разговор вступает Берч:
– Точно! Мне двое румын сами говорили. Сыты по горло, домой хотят, а свою войну мы пусть сами ведем!
– Ага, теперь все ясно! Теперь понятно, почему пехота отказалась от такого подкрепления. Их на передовую не бросишь. Интересно, и что наш старик будет делать с этим сбродом!

* * *

На следующее утро наш врач отправляется в роту Братеану. Я просил его послать ко мне в течение дня этого командира вместе с Попеску: надо переговорить с ними. Через два часа они приходят с раскрасневшимися лицами, пыхтя и обливаясь потом. Смотрят на меня удивленно: чего это я вмешиваюсь во внутренние дела их подразделений? Но это необходимо. Прежде всего запрещаю телесные наказания. Во-вторых, направляю в каждую роту своего повара, который возьмет на себя приготовление и раздачу пиши, как горячей, так и сухого пайка. Кроме того, после работ солдат разрешается занимать всякими другими делами лишь в весьма ограниченной степени. Напоминаю о конюшне и оборудовании офицерских блиндажей. И наконец, приказываю обоим капитанам со всеми боеспособными людьми прибыть к Белым домам. Быть на месте в полной готовности в 17,00, захватить с собой шанцевый инструмент. Размещение на местности произведу лично.
Результаты медобследования, доложенные мне врачом днем, несколько более утешительны, чем вчерашние. У Братеану человек пятьдесят полуздоровых, их кое-как можно использовать. Вместе с 30 солдатами Попеску это все же 80 человек, которых можно пустить в дело.
Точно в 17.00 румыны прибывают в назначенное место. Оба командира приветствуют меня и Франца. Русская артиллерия бьет сегодня по нашим линиям и тылам умеренно. По здешним масштабам, разумеется. А по сравнению с другими участками фронта это ураганный огонь. Во всяком случае румыны пригибаются, ища хоть какого-нибудь укрытия. Чтобы избежать на марше ненужных потерь, приказываю двигаться рассыпным строем. Унтер-офицеры моего батальона, которые должны наблюдать за земляными работами, пусть двигаются с ними поотделенно на дистанции метров в пятьдесят. Вместе с Францем и обоими командирами рот продвигаюсь вперед. Поднимать наших спутников после каждого разрыва и добраться с ними до цеха № 5 – сущее мучение. Требуется вдвое больше времени, чем обычно.
Там в присутствии командира участка указываю обоим работу, которую надлежит выполнить: оборудование пулеметных гнезд, рытье ходов сообщения и землянок. Все ясно. Нет только самой рабочей силы – румын. Хочу дождаться их, передать дальнейшее руководство Францу и уйти. В первом подошедшем отделении не хватает пяти человек. Унтер-офицер предполагает, что они залегли в укрытиях по дороге и еще подойдут. Ждем, но из этой группы больше никто не появляется. С другими отделениями не лучше. Приходит унтер-офицер Траутман с солдатом – одним-единственным. Теперь на месте уже все командиры отделений. А солдат всего 28 человек. Ждем еще полчаса, но солдат не прибывает.
Из исчезнувших солдат больше не вижу никого. Только западнее Белых домов мы нагоняем группу из четырех человек, которые волокут за собой что-то вроде саней. Приглядываюсь: на двух сколоченных досках лежат трое убитых – двое головой вперед, один назад. Окоченевшие тела просто брошены на доски и привязаны к ним. Руки и ноги волочатся прямо по снегу. Жизнь человеческая здесь немногого стоит, а мертвецы – и того меньше. У румын это, кажется, тоже так.
На следующий день все работоспособные солдаты на месте, потому что теперь пищу получают только участвующие в работах. Запрещение телесных наказаний и хозяйничанье двух наших поваров делают свое дело, так что спустя несколько дней об обеих ротах уже можно говорить как о настоящих подразделениях.
Чтобы они работали лучше, надо давать им больше еды. Обоим командирам рот продовольствие мы доверить не можем. Поэтому немногое, что подлежит выдаче, приходится раздавать самим нашим людям. Предосторожность не помешает. Добавку получает только тот, кто работает впереди. Зато теперь румынские солдаты по-настоящему взялись за дело. Они копают, тащат колючую проволоку, помогают всюду, где надо.
Только один раз мне приходится вмешаться. Несколько дней спустя я вдруг замечаю на склоне балки что-то темнеющее. Останавливаю машину, подхожу. Оказывается, это лежат на досках трупы трех убитых в первый день. У четверых солдат, волочивших самодельные сани, не хватило сил дотащить своих убитых товарищей до расположения роты или на кладбище. Стало темно, ничего не видно, сани перевернулись со своим грузом, доски и трупы покатились со склона да так и остались валяться.
Читаю роте мораль, но сам чувствую себя не в своей тарелке. Румыны, которым переводят мои слова, смотрят на меня с укоризной. Или мне это кажется? Ведь я же запретил телесные наказания, послал им двух поваров, позаботился, чтобы их не гоняли попусту. Теперь у них больше отдыха, они должны это признать. Но зато я грожу им лишением пищи. Разве не гоню я их тем самым вперед, на территорию завода, прямо под огонь, где снаряды не различают ни немцев, ни румын? Зачем им это нужно? А я еще стою тут перед ними и поучаю, как надо обращаться с мертвецами! Нечего и удивляться, что они на меня так смотрят.

* * *

На солдатском кладбище в Городище я тоже могу убедиться, насколько притупились чувства. Ряды могил уже выходят за заборы, и чем больше могил, тем сильнее грубеют души живых. Если раньше дивизионный священник совершал при погребении службу по договоренности, то теперь для этого установлены специальные часы. Их обязан соблюдать каждый, кто еще придает какое-то значение тому, чтобы мертвые были положены в могилу со словами священного писания.
Вместе с Фидлером стою под вечер на этом кладбище, размеры которого говорят о суровости боев. Мы хотим проводить в последний путь фельдфебеля и шестерых солдат. Но мы. даже не представляем себе, что теперь это делается так. Перед нами тридцать свежевырытых могил, в них уже лежат трупы.
… Мы уже отмучились… Нас больше никто не гонит вперед… Не слышим больше воя и грохота мин и снарядов, треска пулеметов, свиста пуль… Хорошо лежать тут и больше не знать войны, не задавать себе вечно один и тот же вопрос: вернусь ли я целым домой?.. Не так-то нам плохо… Не так-то плохо… Мы счастливы, мы свободны, мы пережили свое избавление… Мы можем сказать: все позади… Позавидуйте нам вы, стоящие над нами!..
Подходит священник, и вот уже слышатся его слова. Он торопится: каждую минуту может начаться воздушный налет. Наскоро бормочет слова из Ветхого и Нового завета, из молитвенника, из книги церковных песнопений. Он читает проповедь о долге доброго камрада и о геройской смерти как священной жертве во имя фюрера, народа и рейха! «Во имя фюрера, народа и рейха! " Это повторяется многократно, как будто мы уже в том сомневаемся. Но патер явно действует по шаблону. Хочет он того или нет, для него это стало делом привычным и повседневным: сегодня в 14.00 ему надо служить на кладбище! А раз он здесь, все идет гак же, как вчера, как позавчера, как будет идти завтра, послезавтра, всегда. Каждый день одно и то же. Меняется только число тех, кого кладут в могилы и кто всего этого уже не знает. Иногда их восемьдесят в день, иногда сто, а иногда и всего тридцать. А ждущих своей очереди за забором меньше не становится. Все едино. Помни, человек, что ты лишь прах и снова обратишься в прах. Аминь. И даже в этот самый момент гибнут те, кого положат в мерзлую землю завтра. Во имя фюрера, народа и рейха! Аминь.
Совсем рядом, в двадцати шагах от нас, могильщики копают новые ямы. Собачья работа – долбить промерзшую землю на два метра в глубину. Они плюют на руки, и вот уже десять могил готовы, надо поторапливаться. Скоро появится новая повозка с мертвецами, а куда их девать? Надо иметь могилы про запас, и так не поспеваем, вот уже пятьдесят трупов лежат непогребенными. Когда священник не замечает, в одну могилу кладут по парочке, а то и больше мертвецов. Лучше выкопать одну могилу поглубже, чем еще несколько. Экономия труда. А на березовом кресте над могилой напишем: «Здесь покоится Фриц Мюллер». Тому, кто под ним лежит, все равно, жаловаться не станет. А родные из Берлина так и так на могилку не придут. Берись за дело! И в следующую ямку троечку. Патер не заметит. Он видит только, что все, как надо, в струнку: ряды могил и ряды березовых Крестов. Он берет молитвенник в руки, опускает очи долу и молится, потом вздымает глаза к небу и говорит о геройской смерти. И произносит здравицу в честь Германии, это уж завсегда: пускай она живет, родимая. Ну а здесь только мрут. Поодиночке, отделениями, ротами, полками, целыми дивизиями. За Германию. Во имя чего? Да ты же слышишь: во имя фюрера, народа и рейха!

* * *

Однажды я уже слышал эти слова с такой же назойливостью. То было в 1937 году. А тот, кто их произносил, назывался тогда «первым солдатом германского рейха». Замерев в строю, стояли мы перед курхаузом в Висбадене – командир и два офицера-знаменосца по бокам. На парад выделены подразделения всего корпуса. Сияло солнце, поблескивали в его лучах стальные шлемы, а над площадью гремел твердый голос. Он напоминал нам о прошлом, об отцах, которые в 1914 году вышли на поле брани за бога, государя императора и фатерланд. Он призывал нас, сынов, не посрамить чести отцов и так же мужественно идти на поле брани за фюрера, народ и рейх. Нам выпало на долю выполнить самое почетное задание нации – защита родины, охрана ее границ. А потом главнокомандующий сухопутными войсками генерал-полковник Фрич обходил строй. Он останавливался перед каждым командиром части и лично вручал ему знамя. Оркестр играл прусскую «Глорию», гремели барабаны, развевался лес знамен, пестревших белыми, красными, черными, золотыми и розовыми красками. Скажу честно: для меня это было тогда высшей точкой моей офицерской жизни. Да притом наше черное знамя было действительно красиво. Белая шелковая окантовка и «Железный крест» придавали ему в моих глазах достоинство и силу, я жаждал служить под ним, всегда быть начеку и не щадить жизни своей. Только рассыпанная по углам знамени свастика смущала меня. Правда, она не очень бросалась в глаза, при желании ее можно было даже и не замечать, но она все же была. А это означало политику, с которой я не желал иметь ничего общего; потому-то я и стал солдатом.
Миновало всего пять лет. Чего только не произошло с того дня! Сначала дали отставку самому генерал-полковнику, тому самому, который вручал нам атласные знамена. Потом сместили его преемника Браухича, и Гитлер лично встал во главе армии. С тех пор «Железный крест» на знамени все тускнел, а свастика становилась все заметнее. Даже на мундирах «Германский крест» мы уже называли «партийным значком для близоруких»: он выглядит похоже на этот значок.
Я изменил самому себе: ведь я же не хотел иметь со всем этим ничего общего! Да и защищать границы Германии здесь, на Волге, немного далековато. Но кто спрашивает нас, хотим ли мы этого? А так как сами мы не спрашиваем ни о чем, вермахт превратился в инструмент силы, который на все реагирует механически и который, поскольку его год за годом вновь пускают в дело, медленно, но верно притупляется.
Снимки, сделанные офицерами-фронтовиками нашей дивизии, их воспоминания могут, пожалуй, заставить призадуматься. Вот солдатское кладбище у Западного вала, вот три кладбища во Франции, вот шесть – на Востоке. И все это кладбища только нашей дивизии, одной из двухсот или двухсот пятидесяти – точно не знаю – полевых дивизий германской армии. Нетрудно подсчитать, сколько понадобится времени, когда последнее кладбище примет последних, пока еще живых солдат и над их могилами уже перестанет расти лес новых крестов.
Белый флаг с красным крестом
Гибнуть продолжают. Вот уже целый месяц находится в осаде эта так называемая крепость, вокруг которой высится вал трупов. С каждым днем он становится все выше. Целые полки полегли уже здесь к вящей славе германской армии. Это поистине неслыханное массовое убийство, этот сознательный марш на смерть и погибель швыряет нас как щепку в бурю, Сердце и разум пытаются понять происходящее, бороться с ним, но не могут постигнуть его, мечутся между «за» и «против», все ближе подходят к истине. На вопрос «зачем? " ответить невозможно. Мне уже давно стало ясно, что мы защищаем безнадежную позицию. Нам следовало бы хоть предвидеть это. Но что изменилось бы? И что, собственно, вообще значит жизнь? Все равно когда-нибудь она кончается. Но если бы эта смерть, эта жертва имела хоть какой-нибудь смысл! Позади, в тылу, наверняка создают новую линию обороны, и мы должны служить волноломом до тех пор, пока она не будет построена. Наверняка? Нет, вероятно.
Но разве не сковали бы мы те же, а может быть, и еще большие силы русских, если бы вся наша 6-я армия начала отход на запад? Ведь тогда Красная Армия, не зная наших вполне определенных намерений, оказалась бы вынужденной не только бросить навстречу нашим войскам сильные дивизии и преследовать нас моторизованными частями; ей пришлось бы выслать параллельно нашему движению сильные охранения, чтобы иметь возможность парировать всякое неожиданное отклонение. Так что и тогда осталась бы возможность создания новой линии обороны. Или же наше командование рассчитывает овладеть создавшимся новым положением так, чтобы выбить русских козыри из рук? Гот приближается, в этом теперь сомнения нет. Только темп подхода очень медленный, да и всякие неожиданности возможны.
Говорят, Зейдлиц несколько дней назад снова заявил, что котел уже не прорвать никогда – ни изнутри, ни снаружи. В нем можно продержаться только до середины января, в лучшем случае до начала февраля. А потом конец. Но даже если допустить, что продвижение деблокирующих войск из направления Ростова пойдет успешно, неужели всерьез считают, что мы здесь продержимся так долго? Да, почки цепляются за каждый клочок земли это так. Но солдаты, лежащие под минометным огнем сегодня, – это уже не те солдаты, что вели бои месяц назад. Те уже давно превратились в замороженные трупы, которые служат нам защитным валом, – из них сложен бруствер, простреливаемый пулями. А те, что пока еще стоят в окопах или глядят в амбразуры, – это солдаты из обозов и тыловых служб. Однажды не останется и их. Что тогда? Неужели ради одного пункта на карте действительно должны погибнуть сотни тысяч?
Иногда в голову приходит страшная мысль: мы должны умереть здесь потому, что этого хотят! Мысль чудовищная, сознаюсь. Но при методах нашей пропаганды и ее любви к красивым словам о жертвенной смерти гибель нашей армии, право, весьма кстати, чтобы подхлестнуть уставший от войны народ и вызвать в нем фанатизм, жаждущий отмщения. Да, уж пресса-то сумеет выгодно подать это:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41