А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Утром я провожал Диму. Мы сели в троллейбус и поехали к вокзалу. Ближе к центру приметы особого положения стали явственно различимы. Взгляд повсюду утыкался в черно-пятнистые униформы. Ими всё кишело, как муравьями во время лета, они кучковались и бродили поодиночке, уныло толклись у машин, крутили в руках дубинки, останавливали редких прохожих. На перекрестках, впечатавшись сапогами в асфальт, укоренились их утяжеленные разновидности – в касках и черных потертых бронежилетах, с автоматами наперевес. На Немиге в троллейбус вошли омоновцы – сразу во все двери. Мое сердце провалилось сквозь пятки и троллейбусный пол – куда-то к загнанной под землю реке, в гнилую, холодную воду. Но они никого не проверяли. Прошли по троллейбусу, особенно ни к кому не приглядываясь, их старший, сержант, махнул водителю рукой – езжай, всё в порядке. Напротив из разбитого окна азербайджанской закусочной выволакивали кого-то, кричащего, забрызганного кровью. У стены шеренгой стояли какие-то всклокоченные, полурастерзанные люди, по тротуару вилась змейка желто-коричневой, горячей жижи. У вокзальной развязки, за Театром музкомедии, в развороченном газоне торчал бронетранспортер, темно-зеленая восьмиколесная, приплюснутая раскоряка, с нашлепкой башни наверху. Башенный пулемет был расчехлен.
Нам повезло. Если б мы приехали на метро, нас бы взяли прямо у выхода на вокзал. Подходы к вокзалу огородили, у проходов стояли двумя шеренгами, пятнистым коридором, водили металлоискателем по одежде, по сумкам и чемоданам, подозрительное заставляли выворачивать прямо на бетон, ощупывали, обыскивали, уводили. Дима дернулся назад, но я схватил его за локоть, и мы подошли к привокзальному скверу, к грязной пивной, устроенной в старой багажной. Обычно там круглые сутки околачивались бомжи, а поутру стекались, мучимые похмельем, – в семь утра за километр вокруг вокзала похмелиться было больше негде. Там мы всю Димину сумку загрузили бутылками, дрянной местной «Оливарией». Мне казалось, донца бутылок лязгают о пистолетное железо, этот лязг отчетливо слышен, к нам не бегут только потому, что еще не поняли, но вот-вот поймут, непременно поймут. Последняя бутылка не влезла, я открыл ее и тут же, у окошка, изображая мучительную жажду, наполовину выхлебал, затылком ощущая взгляды.
Диме пришлось тащить сумку с девятью бутылками пива через три квартала, до «Института культуры». Проще, наверное, было проехать на троллейбусе назад и сесть на метро, но я не хотел рисковать. На самом деле куда большим риском было идти пешком: патрули попадались через каждые десять метров. На Московской, у Академии управления, нас остановили и попросили предъявить документы. Я, млея, потащил из кармана ворох карточек, пропусков, удостоверений, Дима полез за паспортом, но, видя нашу покорность и готовность предъявить всё и вся, патруль потерял интерес, омоновец перелистнул страницу паспорта и тут же вернул его, и мы потащились через переход к платформе, с которой отправляются электрички. Через двадцать минут отправлялась оршанская.
По платформе тоже бродил патруль, но к нам не подошел. Уже стало жарко, от залитых мазутом рельсов, от асфальта пошла нефтяная вонь, смердело гнильем из урны, доверху набитой огрызками и скомканной бумагой, тошнота подкатывала, дергала глотку, но я терпел, стиснув зубы. Взвыв издали, подкатила электричка, лязгнула дверьми. Я не стал ждать, пока она отправится, махнул Диме на прощание и поспешил в метро, к прохладе. Меня всё же вырвало – утренним кофе и пивом, вырвало на троллейбусной остановке у Академии наук, прямо под ноги, на асфальт. Я оперся о стену, стена странно качалась, словно резиновая, невозможно удержаться, ко мне поспешили, подхватили, тряхнули, сбросив с носа очки. Я смотрел на расплывчатую пятнистую фигуру перед собой и улыбался – вяло и счастливо. Омоновец усадил меня на скамейку, сунул в руки очки, похлопал на прощание по плечу: «Держись, паря!» Его напарник хмыкнул: «Пить надо меньше».

Весь день я отлеживался, оплывая потом, и пил минеральную воду. Часов около шести встал, поплелся в магазин – купить еще минералки, а заодно купил газеты – и правительственные, и пару невесть как уцелевших оппозиционных. В правительственных всю первую страницу занимало гневное выступление отца нации, призывавшего укрепить, отомстить и разобраться – прежде всего с теми, кто подрывает единство нации в трудные времена. Хорошо известно, откуда протянулась когтистая лапа, на чьи деньги готовят убийц, кому неугодны лучшие люди страны. Мы найдем и отомстим, мы покажем. Мы вскроем гнилой нарыв заговора, поразившего страну. Мы начинаем безжалостную войну. И так далее. Оппозиционная пресса молчала, только в «Деловой газете» появилась короткая недоумевающая статья: кому помешал Понтаплев? Кому повредил? И кому вообще был нужен, кроме отца нации? На последнем вопросе статья обрывалась, словно автор ужаснулся могущих последовать выводов. В вечерних российских новостях сообщили деловито и сухо: умер мгновенно, пуля попала в лоб, убийца погиб, подозреваемые арестованы (у меня екнуло сердце), следствие ведется.
В самом деле, кому мог мешать Понтаплев? В правительстве он исполнял роль министра без портфеля, он ничем не командовал и ни за что не отвечал, ничем не руководил, да и навряд ли был способен руководить. Единственной его должностью и обязанностью было говорить с отцом нации. Тогда, когда у того возникало желание поговорить с кем-нибудь просто так, ни о чем. Понтаплев был единственным выжившим и оставшимся в милости членом команды, приведшей отца нации к власти. Единственным из тех, кто играл с ним в футбол на траве подле ленивой реки, на окраине крохотного провинциального городка, известного только огурцами да событиями трехсотлетней давности.
Остальные окончили либо послами в странах, где имя нашей едва ли знали за пределами посольского квартала, либо политэмигрантами, либо тихо перебрались в соседнюю державу, предварительно прикупив там собственность и переведя капиталы. С ними всеми отец нации расправился еще в первый год пребывания у власти. Остался лишь Понтаплев, ничего не умеющий, никому не угрожающий выпускник областного Пединститута, сменивший десяток мест работы – от инспектора детской комнаты милиции до завхоза спецшколы для слепых, компанейский, мягкий, вялый, верный человек, слепо верящий в того, которому помог пробраться к власти.
Я знал его. Я знал и нынешнего президента, видел, как он размашисто лупил по мячу, бежал, кричал: «Держи!» и «Мне давай, мне!», как после, скинув мокрую от пота майку, лез в воду, ухал, плескался. Потом они на лужайке над пляжем стелили газеты и выкладывали нехитрую закусь, разливали припасенную водку, спорили, вытирали о газету засаленные руки. Трудно было предположить, что эти люди через пару лет уже будут распоряжаться чужими судьбами, и моей в том числе.
Мне в голову как-то пришла мысль, что отец нации, должно быть, немыслимым чудом прополз из тогдашнего, знаменитого, трехсотлетней давности прошлого в современность. Приволок оттуда свою странную, первобытную харизму, и корявый язык, и жилистые, волосатые, сильные ноги. Он мог бы звать окрестную мелкую, вечно пьяную шляхту в набег на соседей, или вынестись на саблях на гребень бунта и залить кровью приграничные поветы, или орать на сейме: «Не позволяй!» Может, потому он с такой легкостью продирался, куда хотел, что наше время по-настоящему не держало его. Он лгал легко, как дышал, и яростно отрицал, что солгал хоть когда-нибудь, всегда делал и говорил, что хотел, и ненавидел всех, имевших право приказывать ему.
Когда он шел к власти, страна болела. Едва отколовшись от империи, она нищала на глазах, и тогдашнее руководство, большей частью старое провинциально-имперское чиновничество, разбавленное горсткой сунувшихся во власть интеллигентов, не успевало латать дыры в расползавшемся по швам государстве. А будущий отец нации упрямо лез наверх, расшвыривая их, как кегли. У него всегда были ответы на все вопросы, и, пока первый спросивший стоял с открытым ртом, силясь найти смысл в бессмысленном ответе, ответы получали уже второй и третий – все с такой же безапелляционностью и уверенностью. Уже депутатом парламента он выучился экранной магии: лоску, бьющему в глаза эффекту, позе, резкой, рубленой фразе, пристальному, не отпускающему взгляду. Он вел себя так, будто вот-вот выскочит из костюма, высклизнет, высалится и очутится перед экранами голым, волосатым, воплощенным срамом, хищной пещерной елдой, вонючей, грязной и жаркой.

Ночью меня лихорадило. Я, должно быть, начал путать прошлое с настоящим, то просыпаясь, то снова проваливаясь в зыбкий, больной сон. Ночью Дима вставал покурить и шел на балкон, я чертыхался, швырял в него чем-то, вскочил, чтобы закрыть за ним дверь и запереть на балконе, – сколько можно ходить, в самом деле? – а балконная дверь оказалась закрытой. Кажется, я открыл ее и вышел на балкон сам. Внизу, в огороженном домами дворе, оглушительным, болезненно ярким огненным веером выбрызнулась автоматная очередь, побежали, закричали люди. Я стоял, крепко вцепившись в ржавый поручень, – а потом оказался в кровати, ломило в висках, я привстал, потянулся, нащупал балконную дверь – заперта.
Когда начало светать, зашел Барановский, местный алкоголик, когда-то сотрудник Академии, с тощей козлиной бороденкой и бородавкой на лбу, спившийся, отовсюду уволенный, подрабатывавший между запоями на стройках. Когда его мучило похмелье, он мог зайти и в шесть утра, и в четыре, стоять уныло, сгорбившись, приоткрыв дверь, но боясь переступить порог, просить тоскливо и хрипло: «Ну хоть тысячу, а? На хлеб». От него несло мочой и перегаром, нестерпимо, тошно; я закричал, бросил будильником. Но он не уходил. Я вдруг вспомнил: он умер еще три месяца тому назад. Он пьяным повадился ходить к девушке, сотруднице Института социологии, жившей этажом выше меня. Она не знала, куда от него деться, он признавался в любви, носил цветы, просил всех подряд сходить к ней и сказать, как он любит ее, пел у нее под дверью – обычно одетый только в ветхие, дырявые, полуспущенные семейные трусы. Она не открывала, кричала из-за двери, чтобы он уходил, а то вызовет милицию. Барановский плакал, бил себя кулаками в грудь, говорил, что умрет, жить-то ему незачем, вот сейчас пойдет на лестницу, упадет и убьется, и она будет виновата. Три месяца тому назад, в начале весны, он в самом деле упал. Его пытались растормошить, заговаривали с ним, пинали. Потом оттащили, чтоб не загораживал проход. Часа через два выглянула девушка, закричала и побежала вызывать «скорую».
Барановский не уходил. Тогда я принялся его уговаривать. Говорил, что он мертвый, и ему уже не нужно хлеба. И пить ему тоже не нужно. Поднялся с кровати, прикрываясь простыней. Волоча ее за собой, подошел к двери – я очень боялся и всё время говорил, чтобы отвлечь его внимание, – а он стоял неподвижно и смотрел. Я захлопнул дверь и повернул защелку. Добрел до кровати, повалился. Заснул.
Утром я поставил себе градусник, раскопав его в тумбочке среди старых бумаг и карт. Оказалось тридцать девять с половиной. Я выпил две таблетки аспирина. Заварил чаю с медом. Заставил себя выпить. Сел на кровати, дрожа. Это жара и нервы. Должно быть, просто жара и нервы. Я уже не первый год едва доползаю до отпуска. Сейчас не дополз. Ничего, не страшно. Бывало и хуже. Бывало. Наверное.
Около двух я заставил себя встать, на четвереньках дополз до двери, цепляясь за стену, встал. Зашел в душ, включил холодную воду и сел на пол. Было больно, но хорошо. Потом я принес одеяло в душевую и, не выключая душ, лег в раздевалке.
Пролежал я целую ночь, то оплывая потом от жары, то трясясь от холода. А в понедельник утром, когда я наконец встал, жадно съел зачерствевшую за трое суток четвертинку хлеба, выбрился и пошел на работу, – я заблудился.

Я прожил в Городе шестнадцать лет, почти полжизни. Я изучил его весь: от свалок до центральной площади, огороженной университетом и серой, слепленной из кубов и пирамид громадой Дома Правительства. В шестнадцать лет я поступил в университет и с тех пор кочевал по Городу. Год там, месяц тут, комнаты общежития, квартиры, снова комнаты, уже на другой спице исполинского колеса, кое-как уложенного, вмятого в приречные холмы. Я изучил сеть его улиц, его прожилки и закоулки, как узор морщин на своей ладони. Я прошел вдоль каждого из спиц-проспектов, разбегавшихся от загроможденного сталинской лепниной центра, проследил русла речек и каналов, пересекающих людные улицы, чтобы спрятаться в кварталах фабрик, затеряться среди пустырей, заросших бурьяном.
Я давал свои имена улицам – имперская топонимика была на редкость убогой, карту заполняли имена маршалов, народных героев, дюжины узаконенных поэтов и стандартный, присутствующий в любом имперском городе набор прилагательных. Я давал имена не всему, а только тому, что было изучено до мелочей. Со знанием приходило и имя. Великокняжеский проспект. Шоссе Первого маршала империи. Храмовый провал. В студенческие годы мы целыми днями играли в городскую дуэль: дуэлянты, не глядя на карту, по очереди называли улицы и направления, а секунданты двигали фишку по карте – от перекрестка до перекрестка. Проигрывал тот, кто пересекал уже пройденный путь или позволял противнику завести фишку в назначенное им заранее место. Я проигрывал редко. Я мог бродить по Городу вслепую, определяя улицы по шуму, запаху, по контуру теней летним вечером, по скрипу качелей во дворе.
А в понедельник утром, щурясь от яркого солнца, я вышел из общежития, прошел по Широкой до тракта, зашел в парк, минут десять шел по вьющейся среди деревьев тропе, вышел к шоссе – и понял, что не могу вспомнить этого места. На остановке парились в пятнистых комбинезонах солдаты. Не чернопятнистый ОМОН, а зеленые, армейский спецназ. Их «уазик» стоял метрах в ста, под кустами. За шоссе начиналась частная застройка – странная, сплошь из ветхих, гнило-черных деревянных домов, крытых ржавым железом и кое-где даже – я едва поверил своим глазам – гонтом. Я пошел на запад по улице, минут через десять она уткнулась в глухую кирпичную стену метра в два высотой. Направо улица терялась среди деревьев, налево виднелись высотные дома. Еще минут через десять левая дорога вывела к мосту через мелкий, заросший камышами канал, я не смог его вспомнить. К метро я вышел только через час, а на работе полдня изучал карту, пытаясь понять, куда же меня занесло. Но так и не понял.

Город менял краску, как заблудившийся хамелеон. Улицы стали черно-пятнистыми, зелено-коричневыми. У института на всех четырех углах перекрестка стояли разноцветные солдаты – коричнево-серо-рыже-желто-зеленые униформы, каски с маскировочной сеткой и без, автоматы, подсумки, бронежилеты. В обед ко мне в комнату забежал коллега, бородатенький, толстенький, мягкогубый человечек Царьков, и, округляя глаза, шепотом принялся рассказывать, какие ужасы творятся вокруг, скольких арестовали и что подозревают – страх-то какой! – кого-то из Академии.
– С какой стати из Академии? – спросил я, улыбнувшись снисходительно, чтобы обозначить заведомую глупость этого предположения.
– Из Академии, из Академии, – забормотал Царьков, вздрагивая губами. – Все срочно по отпускам разбегаются, тебе шеф еще не говорил, нет? Он, конечно, тебе сам скажет, но я вот заранее говорю. Ты смотри.

Подозрение хозяев Города действительно пало на Академию. Нам с Димой очень повезло. Через пару минут после того, как мы, допив пиво, ушли, подъехавшие со всех сторон охранка и ОМОН стали хватать всех, кого замечали поблизости: и прохожих, и тех, кто еще сидел в кафе, оцепенев от неожиданности, и барменов, и официанток, и ремонтировавших вывеску рабочих. В городе хозяйничали разные охранки, свирепо враждовавшие между собой. Делами Города ведало Управление КГБ по Городу и области, могущественное и богатое, на равных соперничавшее с Управлением КГБ страны. И те и другие предпочитали не конфликтовать с личной охранкой отца нации.
Кроме того, была еще армейская охранка, в послеимперское время, правда, захиревшая, но еще сохранившая связи с метрополией. Было МВД со своим Особым отделом по борьбе с терроризмом и ОМОНом, неимоверно в последнее время разросшимся. На месте происшествия, конечно же, первой оказалась личная президентская охранка, именно ее люди сопровождали машину Понтаплева. Но они некоторое время никого не арестовывали; вытаскивали «мерседес» из витрины, вызывали подмогу и думали, что доложить начальству.
Хватать разбегавшихся начал наряд ОМОНа, случившийся неподалеку на проспекте. Вслед за ним начали отлов кагэбэшники из городского Управления. Прибывшим еще минут через десять кагэбэшникам республиканским осталось только смотреть на разбитую витрину и масляное пятно и на коллег-соперников, деловито метящих асфальт мелками.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34