А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Во всяком случае, до нынешнего вечера, сознавая это, я чувствовал себя весьма комфортно.
Ни один обычный человек не был способен создать то, что удалось создать мне, следовательно, высившееся передо мной на вершине холма «мое» здание, не было моим творением, плодом моего творчества, а скорее, являлось результатом деятельности сил, которые постоянно направляли меня то туда, то сюда, заставляя сделать или набросать то-то и то-то. А я все время считал его плодом своего творческого воображения. Собственным удивительным творением. На самом же деле с равным успехом я был подобен муравью, перед которым положили прутик и он пополз бы по нему, как будто это неожиданно возникшее препятствие не было чьей-то глупой шуткой, а он с самого начала так и собирался сделать. Даже не знаю, чем я больше был рассержен — тем, что мною манипулируют, или самим осознанием этого факта.
Глядя на строящееся здание, я стиснул зубы так, что, наверное, мог бы прокусить стальную балку. Поскольку в законченном виде оно стало бы одним из самых прекрасных творений рук человеческих. Сколько раз я мечтал о том, чтобы прежний султан дожил до того времени, когда его мечта воплотится в жизнь! Однажды вечером, лежа в постели, я, даже представлял себе, как веду его на экскурсию по достроенному Собачьему музею. Показываю ему, насколько удачно сочетаются некоторые материалы, демонстрирую незаметные на первый взгляд мелочи и решения, в сумме делающие здание изумительно эксцентричным.
Самый главный вопрос, который я постоянно задавал себе, это — был ли Музей лучшим из когда-либо созданных мной зданий. Думаю, все же не был. В принципе, это не слишком меня огорчает, поскольку замысел был не вполне моим собственным. После многих лет, отданных какому-либо делу, у человека вырабатывается надежное чувство объективной оценки собственной работы и понимание того, что хорошо и что плохо. Собачий музей являлся крайне оригинальным и более чем внушительным сооружением, с заложенной в него изрядной толикой юмора, что было редкостью в моей работе, но в то же время он не был коронным блюдом Радклиффа. Ни в коем случае. Учитывая все то вдохновение, волшебство и многое другое, которые потребовались для его строительства, можно было еще в самом начале предположить, что оно превзойдет все предыдущее, но этого не случилось. Конечно, музей был определенно выдающимся зданием, и люди наверняка будут обращать на него внимание и, возможно, даже спрашивать, что это такое и кто архитектор. И, тем не менее, оно не было работой, которую мне хотелось бы крепко обнять холодеющими руками и забрать с собой в могилу, как наилучшим образом характеризующую мое творчество. О нем обязательно будут говорить, поскольку людям понравится создаваемое им пространство, то, как оно дополняет и подчеркивает попадающий на него естественный свет, и все же оно не было моим лучшим произведением. Не было. А Клэр считала, что было. И Палм так сказал. Даже толстяк Хазенхюттль сказал то же самое, но за кем у нас последнее слово? За мной.
Когда я подошел почти к самому освещенному пространству, от штабеля досок отделилась чья-то грузная фигура и медленно двинулась ко мне. Хазенхюттль.
— Припозднились вы, Гарри.
Я мог бы выругаться, но злости не было. Я мог бы наорать на него за то, что он скрывает важную информацию, но какой смысл? Если бы я спросил раньше, он, возможно, и рассказал бы мне все. Разве он не говорил, что может дать ответы на некоторые вопросы? Просто тогда я еще не знал, какие вопросы задавать. А теперь знал. Теперь я вполне мог бы обнять его, моего личного ангела, и сказать: «Давай выпьем. Я все понимаю. Надо это дело отметить». Но вместо этого я сделал нечто довольно странное. Когда мы сошлись почти вплотную, я потянулся и взял его за руку, как ребенок берет за руку родителей. Похоже, он счел это совершенно естественным, поскольку лишь улыбнулся и оставил свою руку в моей.
— Теперь я знаю, что здесь происходит. Он кивнул, но ничего не сказал.
— Так это действительно то, что я думаю?
— Сначала расскажите мне, что именно вы думаете. — Даже мне, одетому в теплую пуховую лыжную куртку, было довольно прохладно, а на нем был лишь темный костюм, белая рубашка и темный галстук. Наше дыхание вырывалось почти сразу же исчезающими серыми облачками.
Я окинул взглядом его костюм, а потом посмотрел через его плечо на музей. Мне было трудно начать, я испытывал некоторое смущение, как если бы собирался произнести что-то рискованное или постыдное.
— Это ведь Вавилонская башня, да?
— Да. Это попытка.
— Мы здесь строим Вавилонскую башню.
— Да, строим.
— О'кей. — Я выпустил его руку и потупился. — Я даже не потрясен. Почему бы и нет?
— А когда вы поняли?
— Сегодня в кинотеатре. Мы с Палмом пошли на новую серию «Полуночи». И совершенно внезапно минут через двадцать после начала фильма я начал понимать все, что говорилось с экрана. А потом и все, что говорили вокруг на разных языках.
— Да, вы это можете, Гарри. Я сейчас говорю с вами по-арабски. Расскажите, что случилось потом.
Никакого изменения в его речи я не заметил. Слова звучали точно так же, как и раньше, не изменились ни тон, ни выговор. И потом на протяжении всего этого проведенного нами вместе вечера он время от времени останавливался и говорил мне, на каком языке разговаривал последние пять или десять минут. Этих языков было множество. И ни разу я не заметил разницы. Ни разу не почувствовал, что он переходит с одного языка на другой для того, чтобы точнее выразиться или воспользоваться более подходящим словом. Он просто говорил, а я понимал. Я знаю женщину, которая занимается синхронным переводом. Она превосходно знает французский. Но, тем не менее, по ее словам, невзирая ни на что, всегда возникает едва заметная пауза между тем, что говорится на одном языке, и переводом на другой. Иначе и быть не может, поскольку мозгу требуется хотя бы несколько мгновений для решения проблемы инверсии и склонения с тем, чтобы совершить «прыжок» не только точно, но и максимально близко к оригиналу. Это она так называет его — прыжок, и, по-моему, это очень подходящее слово. Она как бы приравнивает это к прыжку с одной крыши на другую. Но в тот вечер с Хазенхюттлем нам не приходилось никуда прыгать. Перед нами была дорога, прямая дорога языка, следовать по которой не составляло ни малейшего труда.
Я рассказал ему о том, как ушел из кинотеатра и мотался на машине, пытаясь сохранить рассудок и в то же время понять, что происходит. Он поинтересовался, каким образом я «соединил точки» и наконец пришел к пониманию, я ответил, что никакого соединения не было — было лишь осознание абсолютной очевидности происходящего, явившееся как только ко мне вернулись дыхание и спокойствие, позволяющие отступить на шаг И хорошенько все обдумать.
— Но почему именно я? Потому что я такой хороший архитектор или потому что я был учеником Венаска?
— Ни то, ни другое. Просто в вас правильная смесь веры, таланта и самонадеянности.
— Но что сделал я лично? Насколько я понимаю, я вовсе не начинал с нуля. Все это было мне дано. Вдохновение пришло извне. Это не мое здание, не мой проект. Оно ваше или того, кто над вами.
— Нет, Радклифф, оно ваше. Оно не может не быть вашим, иначе бы его вообще не было. И вдохновение было вашим, и концепция, и проект. И сон о Лейн-Дайере тоже был ваш.
— Да будет вам, ведь это вы дергали меня за ниточки несколько месяцев подряд! С того самого дня, когда мы с вами познакомились в самолете на обратном пути из Сару. А как насчет нашего разговора с Клэр? Мы как раз вспоминали Вавилонскую башню, а вы по-прежнему продолжаете убеждать меня, что все это не подстроено? Я не такой дурак, Хазенхюттль!
— Хотите верьте, хотите нет, но мы к этому вашему с ней разговору не имеем ни малейшего отношения. Мы вообще крайне мало вмешиваемся в вашу жизнь.
— Ладно, тогда скажите, как именно вы в нее вмешивались. Начнем с этого. Теперь, когда я придумал правильный ответ на самый главный вопрос, почему бы вам хоть ненадолго не спуститься на землю и не дать мне несколько обещанных ответов? Как насчет того, чтобы хоть слегка намекнуть на то, что именно происходит, а? Сегодня ведь мой вечер, приятель! Сегодня я не только понял, что знаю все языки в мире, но еще, по вашим же словам, создал, да, создал в одиночку Вавилонскую башню для покойного султана Сару… в виде Собачьего музея! По мне, так все это звучит чертовски разумно. А так ли это чертовски разумно с вашей точки зрения?
— Что вы хотите узнать?
— Почему. Почему я? Почему это? Почему Башня? Почему?
Вместо того, чтобы немедленно ответить, он запрокинул голову и взглянул в небо. Опасаясь, что с неба сейчас может спуститься что-нибудь этакое с нимбом или с трезубцем, я тоже посмотрел вверх. Там не было ничего, кроме мигающих огоньков летящего на север самолета. Не опуская головы, он заговорил:
— Дожидаясь вас, я наблюдал, как разговаривают две собаки. Они делают это с помощью мочи, вы, наверное знаете. Одна собака мочится на стену, это ее послание. Другая подходит, нюхает, затем брызгает ответ. Эти две, чтобы переговорить, задирали лапы, наверное, раза четыре.
Все дело в общении, Гарри. Все разговаривает со всем остальным, старается быть услышанным, хотя и без особого успеха. Помните, в семидесятые годы вышла книга насчет того, что растения тоже наделены чувствами и что, если вы отрываете у растения листик, оно вскрикивает? Вокруг нас один большой говорящий мир. Собаки мочатся на стену, растения кричат, дельфины свистят… Все разговаривает со всем, но никто ничего не понимает. Мы даже себе подобных не понимаем! Подумайте, на скольких языках и, тем не менее, как все же мало мы говорим. Или насколько мало людей хорошо или хоть мало-мальски ясно говорит даже на родном языке. Человечество только теперь начинает осознавать все огромное разнообразие языков, существующих в мире, помимо их собственного, и это уже ужасно пугает его. Посмотрите, как люди насмехаются над самой идеей кричащих растений или посланий из космоса.
«На всей земле был один язык и одно наречие. Двинувшись с Востока, они нашли в земле Сеннаар равнину и поселились там». Помните эту часть истории, Гарри? «И сказали друг другу: наделаем кирпичей и обожжем огнем. И стали у них кирпичи вместо камней, а земляная смола вместо извести. И сказали они: построим себе город и башню, высотою до небес; и сделаем себе имя, прежде нежели рассеемся по лицу всей земли».
— Толстяк повернулся и указал на музей. — Интересно, большинство художников изображает Башню в виде зиккурата или чего-то устремляющегося ввысь спиралью. Но единственным, что в те времена устремлялось спиралью вверх, был язык. Прямо в небо. Самой главной ошибкой Человека была попытка создать нечто столь же завершенное и отчетливо осознаваемое, как язык, которым он уже обладал. Язык, который понимали все и абсолютно все на свете, Радклифф. Сейчас этого почти невозможно себе представить, но сегодня вечером, когда ваши уши открылись для любого произносимого вокруг слова, причем неважно на каком языке, вам хоть отчасти довелось познать это. А теперь представьте себе тот же самый дар, только уже для тысяч, для миллионов. Те люди понимали не только человеческий язык, но и язык воды, крови, песка, пчел, цвета… Все говорило на одном языке. Вот как обстояли дела во времена до Башни. Вот почему человеческая жизнь была такой гармоничной, что люди даже решили приняться за строительство некоего сооружения из «кирпичей и земляной смолы», могущего стать эквивалентом их возможностей. Но возвести его они решили вовсе не в знак благодарности Богу, наградившего их священным даром понимания. Нет, они решили построить его потому, что их смущало и не удовлетворяло богатство языка Бога и им хотелось создать свой собственный язык — язык предметов. Башня должна была стать его началом. Буквой «А» их нового алфавита. Какая глупость! Как они посмели подумать, что способны на это. Представить, что способны создать такое в камне…
— Но что такое «язык предметов»? Я думал, Бог всемогущ! Получается, Он не знал, что так получится, когда создавал Человека?
— Бог — родитель, а не диктатор. Он очень гордится Своими детьми и питает насчет них большие надежды. В данном же случае Он понял, что Его оптимизм безоснователен, поэтому он по праву отобрал у детей Свой дар. И сделал это не потому, что они бросили Ему вызов, а потому что беспокоился за них. Они воспользовались Его даром, этой бесконечной информацией, и хотели с Его помощью изолировать себя от остального мира. Вы понимаете, каким бы это могло стать несчастьем? Если бы они довели дело до конца? Полная растрата энергии и духа. Зачем было строить, когда они могли бы употребить это знание с гораздо большей пользой?
— Например? — Мой вопрос застиг его врасплох. Он растерянно открыл и снова закрыл рот, а потом посмотрел на меня так, вроде я говорил на непонятном ему языке.
— Что вы имеете в виду?
— Как Человек мог с большей пользой употребить это свое «понимание», кроме как не создать с его помощью лучшее из всего, ему известного?
— Радклифф, главное — не создавать, а понимать. Единственное для чего вообще существует человек, это для того, чтобы попытаться понять, что такое Бог, а потом пользоваться этим знанием. В начале Бог был так уверен в наших силах, что наградил нас полным пониманием. «На всей земле был один язык и одно наречие». Человечество было способно понять все что угодно: себе подобных, ветер, козла, горы… Таким образом Бог хотел сказать: «Слушайте мир, пристально изучайте его, и он подскажет вам, как найти Меня». Но что же сделал Человек вместо того, чтобы слушать и учиться? Он решил изолировать себя. Он построил Башню, вознесшуюся над землей. Первую букву языка предметов, который только он мог бы воспринимать и понимать. А ведь если понимаешь, то и строить ни к чему.
— Спасибо, Хаз, я, конечно, рад слышать, что дело всей моей жизни просто дерьмо. Я не думаю, потому и строю. И, разумеется, то, что я построил несколько чертовски хороших зданий, ничего не значит.
— Помолчите и послушайте меня. Я отвечаю на ваш вопрос. Бог отнял дар языка и предоставил Человека самому себе. Последовавшая за этим неразбериха привела к тому, что человечество рассеялось. Но не «по всей земле», как говорится в Книге Бытия. Все осталось по-прежнему, но, когда люди перестали понимать друг друга, получилось, будто они рассеялись. — Его голос вдруг утратил силу и громкость. — Вам не скучно меня слушать?
— Нет, не скучно, просто я немного растерян. А еще я чувствую себя как мальчишка, в первый раз услышавший в воскресной школе библейские истории. — Для вящей убедительности я даже похлопал себя по лбу.
— Не волнуйтесь, я почти закончил. Если вы в растерянности, попробуйте подумать об этом так: отец хочет, чтобы ребенок научился играть на скрипке, поэтому идет и покупает ему самую лучшую, Страдивари. Но, не понимая ценности старинной скрипки, ребенок ужасно с ней обращается. Колотит ею по чему попало, бросает ее на полу и вообще где угодно. Отец знает, что ребенок очень способный и может научиться прекрасно играть, но однажды вдруг застает его за тем, что тот ковыряется скрипкой в земле. Это конец. Скрипку отбирают, а мальчишке говорят, что, если он хочет научиться играть на скрипке, он должен либо купить ее сам, либо сделать своими руками.
А теперь идет самая лучшая, самая обнадеживающая часть. Вместо того, чтобы продать Страдивари, отец просто прячет ее. Через некоторое время ребенку начинает не хватать скрипки, поэтому он действительно делает ее сам. Очень плохую, грубую, но играть на ней можно. Он занимается все больше и больше до тех пор, пока вдруг не замечает на столе ту, дорогую. Когда он спрашивает, откуда она взялась, отец отвечает, что взял ее на один вечер. Ребенок давно не видел ее и поддается на ложь. Он берет красавицу-скрипку, играет и наконец видит разницу между ней и той, самодельной.
— И папочка снова отдает ему Страдивари, и с тех пор они зажили счастливо?
— Ошибаетесь, Радклифф, Сильно ошибаетесь. Папочка позволяет ему поиграть только один вечер, а назавтра снова прячет ее. Ребенок играет все лучше и лучше, воспоминания об игре на чудесной скрипке приходят все чаще и чаще до тех пор, пока ему не перестает нравиться собственная скрипка и он уже не просто хочет, а нуждается в более хорошем инструменте. Страдивари периодически вынимается из шкафа и ненадолго дается ему, но всегда убирается обратно. Но это лишь усиливает его голод и желание играть и иметь отличную скрипку…
И на полпути земного бытия ребенок вырастает в гениального скрипача и скрипичного мастера.
— Отец так никогда и не отдал ему Страдивари?
— Нет, но он знает, что сын развил в себе достаточный потенциал, чтобы сделать скрипку не хуже Страдивари.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33