А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Мы пошли с ней и с Эндрю, который встречался с Моной, и у нас был странный такой водитель лимузина, похожий на Энтони Гири, а мы с Эндрю надели смокинги из проката, с чересчур большими бабочками, пришлось заехать в «Беверли-Центр» купить новые, у нас было граммов шесть, мы с Эндрю их зарядили, и пара коробок с «Джарум», а она казалась такой худой, когда я прикалывал букетик ей на платье, и ее костлявые руки дрожали, когда она цепляла розу мне на рукав. Под кайфом я заткнулся, не сказал, что розу в другое место надо цеплять. Бал устроили в отеле «Беверли-Хиллз». Я заигрывал с Моной. Эндрю заигрывал со мной. Мы заныкались в «Поло-холл», зарядили кокаин в уборной. На балу она ничего не сказала. Только потом, на вечеринке после бала, на яхте Майкла Лэндона, когда кокаин уже кончился, а мы трахались внизу в каюте, она вырвалась, сказала, что вот такая проблема. Мы пошли на верхнюю палубу, я закурил сигарету с гвоздикой, а она больше ничего не говорила, а я не спрашивал, потому что вообще-то и знать не хотел. Утро было холодное, все казалось унылым и серым, и я вернулся домой на взводе, усталый и с пересохшим ртом.
Она просит — скорее, шепчет — вынуть «Машинок» и поставить Мадонну. Мы уже три недели ежедневно валяемся на пляже. Она только этого и хочет. Лежать на пляже, на солнце, перед домом матери. Мать на съемках в Италии, потом в Нью-Йорке, потом в Бербанке. Последние три недели я тусуюсь в Малибу с ней, Моной и кем-нибудь из Мониных приятелей. Сегодня это Гриффин, пляжный обормот с кучей денег, дружелюбный, у него гей-клуб в Западном Лос-Анджелесе. Мона и ее приятели тоже иногда тусуются с нами на пляже, только недолго. Меньше, чем она. «Но она ведь даже не загорает», — однажды ночью сказал я. Мона помахала ладошкой у меня перед носом, зажгла свечи, предложила погадать по руке, отрубилась. Часто она еще бледнее, когда я или Мона втираем масло для загара в ее тело, на вид уже тотально отощавшее — крошечное бикини висит, прикрывает молочную кожу. Она перестала брить ноги, потому что нет сил, а за нее это делать никто не согласен, и темная щетина слишком заметна, липнет к ногам, жирная от масла. «Она раньше была тотально хороша», — заорал я Моне в прошлое воскресенье, когда собирал манатки, готовясь отчалить. Высокая (она и сейчас высокая, только, скорее, высокий скелет) и светловолосая (когда стала разваливаться, по какой-то идиотской причине купила черный парик), и тело было гибкое, натренированное тщательно, продукт аэробики, а теперь она вообще-то выглядит как не пойми что. И все знают. Наш общий друг Дерф из Южнокалифорнийского приезжал в среду трахнуть Мону — он сказал мне, полируя доску для серфа, кивнув туда, где она одиноко лежит в той же позе под облачным небом, без всякого солнца:
— Выглядит она, отец, весьма хреново.
— Но она умирает, — сказал я, сообразив, о чем он.
— Ну да, но все равно хреново выглядит, — сказал Дерф, натирая доску, а я оглянулся на нее и кивнул.
Я машу Моне и Гриффину, они идут мимо нас к дому, потом смотрю на пачку «Бенсон-энд-Хеджес» с ментолом возле нее, рядом с пепельницей из «Ла Скала» и плеером. Узнав, она стала курить. Я лежу у нее на кровати, смотрю MTV или фильм какой, а она все прикуривает, пытается затянуться, давится или закрывает глаза. Порой у нее и это не выходит. Иногда она кладет сигарету в пепельницу, где уже пять-шесть забычкованных, невыкуренных сигарет, и прикуривает новую. Она не выносит этот запах, первую затяжку, прикуривание, но хочет курить. Мы бронируем столик в «Козырях», в «Плюще» или у «Мортона», и в итоге я неизбежно прошу: «Зал для курящих, пожалуйста», — а она говорит, что теперь без разницы, и оглядывается на меня, будто надеется, что я возражу, но я лишь говорю «да, круто, наверное». И она прикуривает, вдыхает, кашляет, закрывает глаза, отпивает диетической колы, которая греется у нее на туалетном столике («Все отлично, — стонет она, — чертов „Нутрасвит“»). Иногда она два часа кряду сидит и смотрит, как сигареты превращаются в пепел, а потом поджигает новую, все это меня как бы изводит, и я лишь смотрю, как она открывает новую пачку, и Мона смотрит, а порой она надевает темные очки, чтобы никто не видел, как она плакала, она говорит, что ее солнце нервирует, а ночью — что огни в доме и она поэтому надевает «уэйфэреры» или что у нее глаза слезятся от мерцания большого телика, который она все равно смотрит, но я знаю, что ее достало, она часто плачет.
Заняться нечем — лишь торчать на солнце, на пляже. Она молчит, еле шевелится. Хочется курить, но я не выношу ментол. Интересно, осталась ли у Моны шмаль. Солнце уже низко, океан темнеет. Как-то ночью на прошлой неделе, когда она лечилась в «Кедрах», мы с Моной поехали в «Беверли-Центр», посмотрели дрянной фильм, выпили замороженную «Маргариту» в «Хард-роке», а потом вернулись в Малибу, занимались сексом в гостиной и, по-моему, много часов разглядывали завитки пара над джакузи. Мимо скачет лошадь, кто-то машет, но солнце позади наездника, я щурюсь, пытаясь разглядеть, кто это, и все равно не вижу. Начинается основательная мигрень, и спасет меня только шмаль.
Я встаю.
— Пойду в дом. — Смотрю на нее сверху. Солнце тонет, отражается в ее очках, вспыхивает рыжим, гаснет. — Я, наверное, уеду сегодня, — говорю я. — В город вернусь.
Она не шевелится. Парик все равно не выглядит натурально, как поначалу, он и тогда казался пластиковым, тяжелым, слишком огромным.
— Хочешь чего-нибудь?
По-моему, она качает головой.
— Ладно, — говорю я и иду в дом.
На кухне Мона смотрит в окно, чистит бонг, наблюдает за Гриффином. Тот снял плавки и на веранде голышом моет ноги. Мона чувствует, что я вошел, — жалко, говорит, что ее не взбодрили суси на завтрак. Мона не знает, что она грезит о тающих скалах, о встрече с Гретом Кином в вестибюле «Шато-Мармон», о беседах с водой, прахом, воздухом под попурри «Орлов», оглушительное «Мирное чувство покоя», и брызги бирюзового напалма расцвечивают текст «Любишь ее до безумия», нацарапанный на бетонной стене, в гробнице.
— Ага. — Я открываю холодильник. — Жалко.
Мона вздыхает, чистит бонг дальше.
— А что, Гриффин всю «Корону» выпил? — спрашиваю я.
— Наверное, — шепчет она.
— Черт. — Я стою, смотрю в холодильник, изо рта — пар.
— Она правда больна, — говорит Мона.
— Да неужели? А меня правда обломали. Я хотел «Корону». Ужасно.
Входит Гриффин, вокруг талии обернуто полотенце.
— А на ужин что? — спрашивает он.
— Это ты всю «Корону» выпил? — спрашиваю я.
— Эй, отец. — Он садится за стол. — Полегче типа, расслабься.
— Мексиканское что-нибудь? — предлагает Мона, выключая кран. Все молчат.
Гриффин задумчиво мурлычет песенку, мокрые волосы зачесаны назад.
— Ты чего хочешь, Гриффин? — вздыхает она, вытирая руки. — Мексиканского хочешь, Гриффин?
Гриффин глядит испуганно.
— Мексиканского? Ага, детки. Сальсы? Чипсов? Мне — в самый раз.
Я открываю дверь, иду в патио.
— Отец, холодильник закрой, — говорит Гриффин.
— Сам закрой, — отвечаю я.
— Тебе дилер звонил, — говорит мне Мона.
Я киваю, оставляю холодильник как есть, спускаюсь по ступенькам на песок, думаю, где бы сейчас хотел оказаться. Мона идет за мной. Я останавливаюсь.
— Я сегодня отчалю, — говорю я. — И так слишком долго протусовался.
— Почему? — спрашивает Мона, глядя в сторону.
— Похоже на кино, которое я уже видел, и я знаю, что дальше будет. Чем все закончится.
Мона вздыхает.
— Тогда что ты тут делаешь?
— He знаю.
— Ты ее любишь?
— Нет, ну и что? Что это изменит? Если б любил — помогло бы?
— Просто все как-то побоку, — говорит Мона.
Я ухожу. Я знаю, что такое «исчез». Я знаю, что такое «умер». Пересиливаешь, расслабляешься, возвращаешься в город. Вот я смотрю на нее. По-прежнему играет Мадонна, но батарейки садятся, и голос вихляющий, далекий, диковатый, а она не шевелится, даже не показывает, что видит меня.
— Пойдем лучше, — говорю я. — Уже прилив.
— Я хочу остаться.
— Холодно ведь.
— Я хочу остаться, — говорит она, а потом, слабее: — Мне бы еще солнца.
Из кучки водорослей вылетает муха, садится на белое костлявое бедро. Она ее не сгоняет. Муха сидит.
— Да какое ж солнце, мать? — говорю я.
Я иду обратно. Ну и что, вполголоса бормочу я. Захочет — придет. Вообрази, что снится слепому. Я направляюсь в дом. Интересно, а Гриффин останется, а Мона заказала столик, а Движок перезвонит?
— Я знаю, что такое «мертвый», — шепчу я как можно тише, потому что звучит знамением.
глава 13. С Брюсом в зоопарке
Я сегодня в зоопарке с Брюсом, и сейчас мы разглядываем грязно-розовых фламинго — некоторые стоят на одной ноге под жарким ноябрьским солнцем. Вчера вечером я ехала мимо его дома в Студио-Сити и видела, как силуэт Грейс скользнул на фоне гигантского телеэкрана, что стоит наверху в спальне напротив футона. Брюсовой машины возле дома не было — понятия не имею, что это значит, потому что машины Грейс там не было тоже. Мы с Брюсом познакомились на студии, которой теперь рулит мой отец. Брюс пишет сценарии «Полиции Майами. Отдел нравов», а я — на пятом курсе Калифорнийского универа в Лос-Анджелесе. Вчера вечером Брюс должен был расстаться с Грейс, но сегодня, вот сейчас, совершенно ясно, что он не решился. Мы едем по холму в зоопарк почти молча, не считая новой сальса-группы в магнитофоне и Брюсовых замечаний в паузах между песнями насчет качества звука. Он старше меня на два года. Мне двадцать три.
Будний день, четверг, скоро полдень. Мы разглядываем фламинго, а мимо кривой колонной проходят школьники. Брюс безостановочно курит. У мексиканцев выходной — они пьют пиво из банок в бумажных пакетах, тормозят, пялятся, бормочут, пьяно хихикают, тычут в скамейки. Я притягиваю Брюса ближе и говорю, что не помешала бы диетическая кола.
— Спят, как женщины. — Это Брюс про фламинго. — Не могу объяснить.
Мимо идут буквально сотни первоклашек, парами. Я толкаю Брюса локтем, он отрывает взгляд от птиц, и я смеюсь — какая толпа детей. Брюсу неинтересно смотреть на смущенные, улыбчивые лица, и он кивает на указатель: НАПИТКИ.
Дети скрылись из виду, и зоопарк словно опустел. По пути к киоску с напитками я вижу только Брюса, впереди. Так пусто, что кого-нибудь убьют — никто не заметит. Брюс не из тех, с кем я обычно встречаюсь. Женат, невысок, когда я подхожу, платит за колу моей сдачей с автостоянки. Жалуется, что никак не найдем гиббонов, вроде гиббоны должны быть тут где-то. То есть про Грейс мы не говорим, но я надеюсь, что Брюс сделает мне сюрприз. Ничего не спрашиваю: он ужасно расстроен, что не нашел гиббонов. Дальше еще звери. Видимо, несчастные, одуревшие от жары пингвины. Крокодил неторопливо ползет к воде, огибая большое мертвое перекати-поле.
— Крокодил на тебя смотрит, детка, — говорит Брюс, прикуривая. — Крокодил думает: ням-ням.
— Могу поспорить, эти звери не сказать чтобы сильно счастливы, — говорю я, глядя, как белый медведь с голубыми пятнами хлора на шкуре ковыляет к мелкой луже и поддельному леднику.
— Ой да ладно, — возражает Брюс. — Разумеется, счастливы.
— С чего бы?
— А чего ты от них хочешь? Чтоб они бенгальские огни жгли? Чечетку плясали? Я сказал, что блузка тебе очень идет?
В воде цвета мочи плавает бочонок, и медведь в воду не идет, бродит вокруг. Брюс шагает дальше. Я за ним. Теперь он ищет снежного барса — один из первых пунктов в Брюсовом списке обязательной к просмотру живности. Мы находим вольер, где должны быть снежные барсы, но те прячутся. Брюс снова закуривает, смотрит на меня.
— Не переживай, — говорит он.
— Я не переживаю, — отвечаю я. — Тебе не жарко?
— Не-а. Пиджак льняной.
— А это кто? — Я смотрю на большую, странную на вид птицу. — Страус?
— Нет, — вздыхает Брюс. — Не знаю.
— Может… эму?
— Я их впервые вижу. Откуда мне знать?
У меня дергается глаз, я выкидываю остатки колы в ближайшую урну. Брюс возвращается к белым медведям, а я нахожу уборную. В уборной теплой водой споласкиваю лицо, давлю в себе панику. На унитазе сидит маленький мальчик, негритянка его держит, чтоб не провалился. Тут прохладнее, воздух сладкий, неприятный. Я быстро поправляю линзы и иду к Брюсу, а тот показывает мне громадный красный шрам с большими черными стежками у одного медведя на спине.
Брюс смотрит, как кенгуру тревожно скачет к служителю, но погладить себя не дает. Несмело тянет лапу и шипит — кошмарный для кенгуру звук, — а служитель хватает кенгуру за хвост и уволакивает. Другой кенгуру в ужасе наблюдает, забившись в угол, нервно чавкает бурыми листьями. Он визжит, скачет кругами, потом, резко дернувшись, замирает. Мы идем дальше.
Мне по-прежнему хочется пить, но все киоски закрыты, а питьевого фонтанчика я что-то не вижу. Последний раз мы с Брюсом виделись в понедельник. Он заехал за мной на зеленом «порше», мы отправились на студию на пробы новой подростковой секс-комедии, потом ужинать в Малибу, какой-то мекситекс. В ту ночь перед уходом он рассказывал, что собирается бросить Грейс, которая теперь — одна из любимейших молодых актрис моего отца и которую Брюс, как он утверждает, никогда по-настоящему не любил, но все равно год назад женился по причинам, «по сей день не выясненным». Я знаю, что от Грейс он не ушел, и на девяносто девять процентов уверена, что потом он мне все объяснит, но все-таки надеюсь, что он решился и поэтому так молчалив теперь, сделает мне сюрприз потом, после обеда. Курит сигарету за сигаретой.
Брюсу двадцать пять, но выглядит он моложе — мальчишеский рост, безупречное лицо без малейших волос или щетины, волосы густые, светлый модный ежик, а из-за наркотиков Брюс худее, чем должен быть, но красив, и в нем есть достоинство, какого у большинства известных мне мужчин нет и не будет. Брюс исчезает впереди. Я иду за ним — теперь в абсолютно иной мир: кактус, слоны, еще какие-то странные птицы, громадные рептилии, камни, Африка. У нас за спиной бесцельно ошиваются мальчишки-латиноамериканцы, школу прогуливают, а может, и нет, я смотрю на часы и вижу, что лекцию в час пропущу.
Мы познакомились на студии, на отходном банкете. Брюс подрулил ко мне, вручил стакан льда и сказал: «Вы похожи на Настасью Кински». Я потеряла дар речи и девять секунд сосредоточенно расшифровывала этот жест. После трех недель романа я выяснила, что он женат, и ужасно корила себя целый вечер и всю ночь, после того как он в пятницу сказал мне об этом в «Козырях», а на выходные собирался лететь во Флориду. Я не распознала симптомов романа с женатым мужчиной, потому что в Лос-Анджелесе таких вообще-то нет. Узнав, я все поняла, все встало на свои места, но к тому времени уже было «слишком поздно». Горилла валяется на спине, играет веткой. Мы стоим далеко, но вонь доносится. Брюс идет к носорогу.
— Им тут нравится, — говорит он, разглядывая носорога. Тот недвижно лежит на боку и, я почти уверена, уже помер. — С чего бы им не нравилось?
— Их поймали, — говорю я. — В клетку посадили.
Возле жирафов, закуривая очередную сигарету, сострив насчет Майкла Джексона, Брюс говорит:
— Не уходи от меня.
Он это говорил, когда британский «Вог» по протекции моей мачехи предложил мне до идиотизма хорошо оплачиваемую работу, которую я была не в состоянии выполнить, но, как я теперь понимаю, следовало согласиться, а потом Брюс опять это сказал, улетая на выходные во Флориду, сказал: «Не уходи от меня», — а если бы не попросил, я бы ушла, но поскольку он попросил, я осталась, оба раза.
— Ну-у, — шепчу я и осторожно тру глаз.
Все звери кажутся мне грустными, особенно обезьяны, они уныло слоняются туда-сюда, и Брюс сравнивает гориллу с Патти Лабелль, и мы находим еще один киоск. Я плачу за гамбургер Брюса, потому что налички он с собой не носит. В зоопарк мы попали по членской карточке Брюсова друга. Я спросила, кому нужно членство в зоопарке, но Брюс меня заткнул нежным поцелуем, касанием, легко сжал шею сзади, протянул мне «мальборо-лайтс». Брюс отдает мне чек. Я сую чек в карман. За соседним столиком сидят молодожены с младенцем. Эта пара меня нервирует — мои родители никогда не водили меня в зоопарк. Ребенок хватает картошку-фри. Я содрогаюсь.
Брюс выуживает из гамбургера мясо, съедает, а к хлебу не притрагивается, потому что, говорит, «мне это вредно». Брюс никогда не завтракает, даже в те дни, когда замучен, теперь он голоден и шумно, благодарно жует. Я ковыряю луковое кольцо, хмыкаю про себя, сегодня он про нас говорить не будет. В уме проносится, замирает, плавится мысль: нет никакого развода с Грейс.
— Пойдем, — говорю я. — Еще зверей посмотрим.
— Расслабься, — отвечает он.
Мы идет мимо бессмысленно гордых лам, мимо тигра, которого не видно, вроде как побитого слона. Вот табличка на клетке какого-то «бонго»: «Их редко видят, поскольку они крайне застенчивы, а отметины на боках и спине позволяют им сливаться с тенями». Бабуины вышагивают, прямо натуральные мачо, бесстыдно чешутся. Самки умилительно перебирают самцам мех, чистят их.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20