А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 



Только тогда Мигель покорно позволил Каталинону увести себя.
Двор — как райский сад. Благоуханный воздух, теплый, словно детская ладошка, гладит виски, а звезды низко переливаются над землей.
Вероятно, уже наступила полночь; из слухового окна, с сеновала, доносится тихий голос:
— Многократно омой меня от беззакония моего и от греха моего очисти меня, ибо беззакония мои я сознаю, и грех мой всегда предо мною…
По каменным плитам двора цокают каблуки мужчин, уносящих мертвое тело куда-то в темноту, а за стеной прогремели копытами кони тех двух, что бросились преследовать сбежавшего соглядатая.
— …Сердце чистое сотвори во мне, боже, и дух правый обнови внутри меня…
Мигель стал как вкопанный.
— Кто это? — шепчет он Каталинону.
— Там на сеновале ночуют монахи, — отвечает спрошенный, провожая Мигеля в его спальню, сам он с товарищами ляжет в соседней комнате. — Идите спать, ваша милость.
— Хорошо, — задумчиво отзывается Мигель. — Ступай, Каталинон. Доброй ночи.
Мигель стоит у окна.
Цветы шафрана одуряюще пахнут. Серп месяца качается над кронами платанов. И снова слышится страстный голос, исполненный отчаяния и слез:
— Страх и трепет нашел на меня, и ужас объял меня… Смилуйся, смилуйся, боже, над грешником…
Мигель отошел от окна, разделся и лег на ложе нагим. Тело его пылало, как в горячке, сердце колотилось где-то у горла, и у корней волос ощущал он озноб.
Он вперил взор в потолочные балки, и в квадратах меж ними являлись ему картины дня: жирная физиономия Титуса, жилистые руки горбуна, двое, несущие мертвеца, округлая женская ножка, полуобнаженная грудь…
И голос Авроры, и голос монаха, и дурманный аромат шафрана перемешались друг с другом. Голос, поющий о страсти, и голос, кающийся в грехе. Два голоса — и верх берет то один, то другой.
Мигель хочет уснуть и не может. В спальне душно, не продохнешь, как в жаровне. Слышно, как шумит еще компания Эмилио, изо всех окон выползает храп, словно множество шуршащих жуков на песке.
Мигель встал, снял с окна москитную сетку и сел на подоконник.
Ночь кралась по подворью, и была она ясной и жаркой. Летучая мышь, промелькнувшая мимо, качалась, как пьяная. И отовсюду благоухания тяжелее аликантийских вин.
А голос монаха поднял новый псалом:
— Поставь меня на стезю заповедей твоих, ибо я возжелал ея…
Робость проникает в сердце Мигеля. Люди, пропитанные порочностью, кружат в его мыслях, звучит в ушах целый вихрь пьяных нежностей и жестоких слов, а судорожный голос псалмопевца рассекает полночь.
О! Все заповеди божий выстроились сомкнутым строем — священное войско, грудью встречающее напор людских страстей.
Мигель борется против потока неизведанных ощущений, который излился на него в дыхании Авроры. Страх одолевает его. Он переходит на сторону божьего войска. Падает на колени, и зубы его стучат:
— Поставь меня на стезю заповедей твоих!
Но медленно тянется ночь, окружает чарами тьма, и зной выпивает намерение жить в послушании.
Мигель бодрствует в полусне, дремлет наяву. Ладони его влажны, коченеют босые ступни, он дышит тяжко. Омой меня, господи! Очисти душу мою!..
Стонет, молит, дрожит, всхлипывает Мигель.
Конвульсии небесной любви. Конвульсии любви земной.
Когда утром Мигель сел на коня во главе своих спутников, он был уже не тот неискушенный мальчик, который скакал вчера вниз по реке.

Мигель стоит перед разгневанной матерью.
— Граф Маньяра выезжает один, без подобающей свиты. Проводит время в притонах с погонщиками скота. Бежит из дому, словно вор, и ночует с бродягами. Не стыдится ли граф Маньяра такого общества? К чести ли это его душе и достоинству?
— Сократ не стыдился сидеть с нищими, — пытается мальчик переломить материнский гнев.
— Молчи! Сократ был оборванец. Я знаю — он ходил, как бродяга, босой! А ты — сын графа. Молчи, не противоречь! И все это в столь знаменательный день! Вместо того чтобы пристально вопрошать свою совесть и хвалить бога, вместо этого… Ах, ты не любишь меня, Мигель!
Мигель расслышал слезы в голосе матери и побледнел.
— Какие надежды я на тебя возлагала! Мой сын, моя гордость. А ты так унизил меня…
Донья Херонима заплакала.
— Ты уже не любишь меня, Мигель!
— Люблю! — восклицает Мигель, бросаясь к ней в объятия. — Ты знаешь — люблю тебя больше всех! Матушка! Моя матушка! Прости меня! Я больше никогда не поступлю дурно. Только ты не плачь! Только не плачь!
Поток его слов столь стремителен, что мать едва успевает понять их.
— Ты моя сладкая мамочка, правда? Моя роза, мой прекрасный пион… Осуши свои слезы. Ты ведь больше не плачешь? Скажи, скажи, что ты любишь меня! Скорее скажи это!
Мигель страстно целует руки матери, ее лицо, ее шею, и рыдания душат его.
Мать растерянна, она хочет прекратить этот взрыв сыновних ласк — они тревожат ее.
— Ну, хорошо. Хватит. Я люблю тебя. Ты опять мой милый Мигелито.
Затем она выпрямляется и медленно произносит:
— Забота отца — наше имя и состояние. Я же пекусь о боге и о домашнем очаге. Все, что есть у нас, дал нам бог. И все это когда-нибудь станет твоим, если ты вырастешь безупречным человеком.
— В чем долг безупречного человека?
— Любить бога и своих предков. Гордиться их добродетелями и стараться превзойти их в добродетели. Твой прадед…
— Дон Терамо? — со жгучим любопытством перебил ее Мигель.
О, горе, почему этот мальчик вспомнил именно проклятого мессера Терамо Анфриани, который бросил красавицу жену и детей, чтоб убить своего друга и похитить его невесту? Почему Мигель вспомнил о позоре семьи, о гнусном прелюбодее, который, преследуемый кровной местью, издох, как собака, в корсиканской пещере, окруженный родственниками убитого? И сколько горечи в том, что, судя по портрету, Мигель до странности похож на мессера Терамо, запятнавшего род! Сколько страха в сердце матери — как бы сын не унаследовал страстей этого прадеда!
— Нет, нет, — взволнованно отвечает графиня. — Дон Терамо не был безупречен. Зато аббат и епископ Хуан Батиста Анфриани, брат его, — самый чистый и совершенный муж из всех твоих предков. Думай о нем. Иди по его пути Стремись походить на него. Тогда и ты будешь безупречен.

Раннее утро заливает сверкание солнца, ароматы, пение птиц. Маньярские женщины, бледные от недосыпания, подоткнули карминные юбки выше колен и, встав коленами на прибрежные камни, работают деревянными вальками, отбивая белье, работают неутомимыми язычками, перемалывая события, как арабские мельницы зерно.
Старухи, молодухи и девушки, окликая друг друга звонко-прекрасными именами, обсуждают страшную ночь, когда молодой господин ускакал на новом коне — и никто не знал куда.
Что творилось, святая Рокета! Три сотни конных латников разлетелись во все стороны, осматривая с факелами в руках каждый куст вдоль Гвадалквивира. Лишь на рассвете Энсио нашел молодого графа в Бренесе.
— Что же получил за это Энсио? — хочет знать Петронила, самая красивая девушка в окрестности.
— Получил похвалу, — отвечает Рухела. — Похвалу от хозяина и хозяйки.
— Отличная награда! — смеется, скалит белые зубы Барбара. — Он не объелся?
— А нынче утром Нарини угостил его тремя ударами кнута за дерзость, — добавляет Агриппина. — Похвала и кнут — красиво, не правда ли?
— Нарини — бесчувственный пес. После дня рождения молодого господина стал хуже прежнего. У Клаудио лихорадка, а майордомо приказал стражникам выволочь его на поле и всю дорогу бил больного. Клаудио начал работать и упал. Так и провалялся на солнцепеке, пока не очнулся, — рассказывает Барбара.
— Тьфу! — плюнула старая Рухела. — Когда-нибудь поплатится и Нарини!
— А Энграсия вчера мальчика родила, — прощебетала Агриппина. — Его назовут Анфисо.
— Анфисо? Почему выбрали такое странное имя? — удивляются женщины.
Агриппина объясняет:
— Да ведь это тринадцатый ребенок у Энграсии, и девятый сын. Просто не могли уже придумать другого имени.
— У Моники на руках и на ногах выскочили болячки покрупнее олив, — говорит Петронила. — Два дня мажет их коровьим пометом, а они не проходят.
— Это у нее оттого, что она ест дынные корки, — замечает Рухела. — Кислоты в них много, вот она и выходит из тела.
— А что ей есть, коли ничего другого нету? — возражает Петронила.
В этот миг лицо старухи пошло сотнями морщин, она становится похожей на ведьму и поднимает руки к небу. Женщины стихают. Знают: на Рухелу нашло вдохновение — тише!
— Я видела сон — о, страшный сон! Алая полоса опоясала небо. Кровь текла по земле и по небосводу… Табун лошадей промчался по пастбищу, из ноздрей у них вырывалось пламя…
Рухела смолкла.
— Это предвещает войну! — вскричала Барбара.
— О, глупая, — возразила ей Петронила. — Разве не тянется война уже двадцать три года?
— Вернутся ли наши мужчины? — с тоской промолвила Агриппина. — И вернутся ли невредимыми?..
Но снова раздался вещий голос Рухелы:
— Я видела — вьются в воздухе злые силы…
— Не пугай людей, женщина! — прогремел голос позади прачек. — Не каркай, когда светит солнышко!
— Падре Грегорио! — закричали женщины, вскакивая и опуская подолы юбок. — Господь с вами, падре!
— И с вами. Да будет вам — оставьте в покое ваши юбки, — отозвался монах. — На безобразное я и сам смотреть не стану, а красивое не оскорбит моего взора.
Монах присел на камень и принялся есть хлеб с сыром.
— Разве вы не знаете, что, разговаривая со мной, следует прекращать работу? Так повелевает уважение к моему сану. Что нового, девоньки?
Женщины с удовольствием прервали работу. Ответили:
— Что нового — работа, работа! Спать легли поздней ночью, а вставать до света… Вальки с каждым днем все тяжелее… Руки болят, спину ломит, колени все побиты…
— Ничего, потом опять будет лучше, женщины! — утешает Грегорио.
— Эх, падре, не будет, — вздохнула Агриппина. — Разве что хуже станет… Нарини совсем замучил. К обеду должны мы перестирать вот эти три кучи белья, потом вымыть покои после праздника, и столько он нам уже наобещал, что в пору пойти утопиться…
Монах разгневался:
— Что за речи ведешь, Агриппина?! Утопиться? Не стыдно тебе, глупая индюшка? Разве ты сама дала себе жизнь, что хочешь отнять ее? Нет! То-то же…
— Но что же делать, падре, когда уже невмоготу?
Грегорио повысил голос:
— Отдохнуть! Должен быть и отдых дан человеку, и передышка в работе!
Женщины в страхе посмотрели на капуцина.
— Отдых? А как же майордомо? Стражники? Да они нас до смерти запорют! С голоду дадут помереть, коли увидят, что мы хоть на миг передышку сделали…
— Э, все это болтовня, — отмахнулся монах. — Не так страшен черт, деточки… — И, ловко переведя разговор, спросил: — У тебя печальные глаза, Петронила, — отчего?
Петронила молчит, потупив красивые глаза.
— Не удивляйтесь, падре, — отвечает за нее смешливая Барбара. — Не терпится ей повидаться с Каталиноном. Ждать придется до вечера, а она так давно его не видела!
— Дождешься, не горюй, — улыбнулся монах. — А при встрече покажешь ему, какие хорошенькие у тебя ножки?
Петронила, стоявшая на коленях боком к Грегорио, резко повернулась к нему, забыв, что теперь он может увидеть персикового цвета полушария под расстегнувшимся корсажем.
Монах, любуясь, поглядел на нее, отхлебнул вина из фляжки и воскликнул:
— Gaudeamus! Возрадуемся! День прекрасен, и милость божия с нами.
— Откуда вы здесь так рано, падре? — полюбопытствовала Рухела.
— А я нынче ночевал в Маньяре, уроки же мои из латыни и греческого сегодня отменены: дон Мигель отсыпается…
— Знаем! Знаем!
— Но не знаете вы, милые мои кряквочки, что позавтракал я с Али…
— О, это мы видим, — ободренная ласковым тоном монаха, перебила его Петронила. — Видим, что завтракаете вы второй раз. Это у вас каждый день по два завтрака, падре?
— Как бог даст, о непоседливая дочь моя, — ответил монах. — Когда по два завтрака, а часто — ни одного. Ты же не будь такой языкастой, а то у тебя рано морщинки возле рта появятся.
Петронила, пристыженная, вскочила, бросилась целовать ему руку.
— Ладно, ладно, брось, доченька, — пробормотал старик. — А теперь подойдите-ка вы все ко мне…
Женщины быстро окружили его, и Грегорио стал опоражнивать объемистую суму, раздавая им остатки вчерашних лакомых блюд.
Радуются, благодарят его женщины — они счастливы…
— Я домой отнесу, — говорит Агриппина.
— Ничего подобного! — вскричал старик. — Садитесь здесь и ешьте!
Они повиновались, а монах, зорко вглядываясь в дорогу к замку, начал пространно описывать, какие диковинки прислал из Нового Света дон Антонио племянникам. Изумленные женщины даже есть перестали — слушают, разинув рот.
— Куда это вы все время смотрите, падре? — спросила любопытная Петронила.
— А ты ешь да помалкивай, — буркнул монах, начиная что-то рассказывать — под говор его приятно убегает время.
Женщины распрямляют спины, дают отдохнуть коленям, одна кормит младенца, лежащего в корзине на берегу, другая смазывает стертые колени салом — всем им хорошо.
Вдруг Грегорио завидел на дороге облачко пыли.
— Скорей за дело! — торопливо предупреждает он женщин. — Едет майордомо!
— Дева Мария, не отступись! Ох, что будет!
Едва успели взяться за вальки — Нарини тут как тут. При виде монаха он нахмурился. Не любит майордомо капуцина. Грегорио в его глазах — один из той черни, удел которой служить господам, не жалея сил, однако Нарини побаивается его: как-никак наставник юного графа. Поэтому Нарини всегда старается уклониться от встречи с монахом, не замечать его. Вот и сегодня майордомо повел себя так, словно Грегорио тут и нету.
— Усердно ли стираете? — проскрипел он своим сухим, неприятным голосом.
— Стараемся, ваша милость, — отвечают женщины, не поднимая глаз от белья и не переставая стучать вальками.
— Мало сделано с рассвета! — свирепеет Нарини. — И это все? Баклуши били, ленивое отродье!
Видя, что Нарини уже взялся за хлыст и собирается спешиться, Грегорио подошел к нему.
— Дай вам бог доброго утра, ваша милость. Я проходил мимо и уже довольно долгое время смотрю, как работают эти женщины. От такой работы, вероятно, болят спины и колени — вам не кажется?
Майордомо насупился:
— Не подобает вам, падре, занимать свой ум такими размышлениями.
— Почему? — с удивлением возразил монах. — Когда-то ведь вы сами учили по закону божию, что труд работников следует облегчать.
— Стало быть, вы здесь облегчаете их труд?
— Как можно, сеньор? Наоборот, я жду, что так поступите вы.
— Что? Я?! — Нарини до того взбешен дерзостью старика, что голос его срывается.
— А разве нет? — удивляется капуцин. — До сих пор я полагал, что ваша милость исполняет святые заповеди.
Испугавшись такого оборота, Нарини выкатил глаза, и челюсть его отвисла от неожиданности.
— Я полагал в простоте своей, — продолжает Грегорио, — что святая наша католическая церковь имеет в вашем лице надежного и преданного слугу, который чтит Священное писание…
Страх овладевает майордомо. Одно неосторожное слово — и его могут обвинить в еретичестве…
— Я чту заповеди, — заикаясь, лепечет он, — хотя не знаю, какую из них вы имеете в виду…
Грегорио, почувствовав, что сейчас его верх, воздел правую руку и молвил строго и с силой:
— «Не поднимай руки на работника своего и дай ему отдых в труде его!»
Нарини сунул хлыст в петлю при седле и, беспокойно моргая, произнес:
— Я не хотел бы, падре, чтобы у вас сложилось обо мне превратное мнение…
— Не хотел бы этою и я, — твердо ответил монах.
Поворачивая лошадь, Нарини процедил:
— Желаю вам приятно провести день, падре.
— И вам того же, дон Марсиано, — вежливо отозвался монах.
Через несколько минут от майордомо осталось только облачко пыли, клубившееся по дороге к замку.
Пораженные женщины замедлили движения вальков; они не сводят глаз с монаха, который спокойно отряхивает хлебные крошки с сутаны, собираясь уйти.
— Вы спрашивали меня, как отдыхать, как разогнуть ненадолго спину. Вот я вам и показал. Разогнуть спину, передохнуть, перекинуться добрым словом — оно и богу мило, и для спины полезно. Так-то!
Женщины поняли, рассмеялись радостно и кинулись целовать руки старику. Но тот, отдернув руки, строго проговорил:
— Кшшш, прочь, индюшки! Клюйте что-нибудь получше, чем моя морщинистая кожа! — И, подняв руку для благословения, добавил: — Господь с вами! Да будет светел ваш день!
Затем, повернувшись спиной к ним, зашагал вразвалку к недальнему своему жилищу в Тосинском аббатстве.
Петронила крикнула ему вслед:
— Падре! Разве есть в Священном писании заповедь, о которой вы говорили Нарини?
Грегорио оглянулся на красавицу, усмехнулся и задумчиво проговорил:
— Нету, девушка, а надо бы, чтоб была.
Прачки долго, с любовью, провожали глазами его коренастую фигуру, следя за тем, как поднимает пыль подол его сутаны, потом снова склонились над бельем.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44