А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– Отчего это все артисты слепые?
А Трихвостень в соответствии с обычаем прикрывать ярлыком всякое событие или предмет, придавая им иное значение, ответил ей:
– От чистосердечия! – но потихоньку добавил: – Зрячие не соглашались, заняты, говорят.
А танцы разворачивались все шире. Теперь за банкетными столами не видно было людей, пришла очередь кошек и собак, которые, чуя запах съестного, перебрались через огненные заграждения и отважно ринулись на остатки пиршества. Уплетали вовсю. Те из четвероногих разбойников, что были посильней, оседлали барашков, другие, поднявшись на задние лапы, рвали зубами остатки мяса с оголившихся ребер. Некоторые барашки все еще сохраняли равновесие, хотя от них уже ничего не осталось, кроме обернутых фольгой копыт да сырых голов, уже утративших первоначальную свежесть. Но глаза их были по-прежнему открыты, бубенцы по-прежнему звенели. При каждой атаке собак головы все так же покачивались, бубенчики позвякивали, как будто вновь и вновь вызванивая: все-рав-но , даже теперь, когда от них остались одни лишь кости, они вс e –рав-но на-но-гах, все-рав-но устоят, дин-дон-дон. Но нот хруст разгрызаемых ребер заглушил перезвон…
Жениху пришлось по душе, что столько людей отплясывают в его честь. Он принялся прищелкивать пальцами в такт мелодии и все подталкивал сидящих справа и слева
от него:
– Здорово играют, верно говорю, да?
Он повернулся к ювелиру:
– Эх, жаль, что Ахмад-Али нету… Да, шибко жалко. Все ж дите… Вот сидел бы он сейчас тут… Верно говорю? Кабы он здесь был – красота! Ему бы понравилось. Верно говорю, да?
Ювелир улыбнулся, показывая, что разделяет его чувства. Жених обратился к его супруге:
– Надо будет сказать, чтоб в Тегеране, ну, в школе теперешней, научили его на трубе играть. Ему та дудка очень полюбилась. Нет, ты послушай, как ладно играют! Вот и ему бы так навостриться… – Но тут он заметил, что жена, мать его ребенка, совсем приуныла. – Эй ты, кончай дуться да кривиться! Погляди-ка – все пляшут. А сына твоего в городе обучат как следует. Другой раз он тоже вместе с ними играть пойдет. Давай-ка подымайся! И вы тоже – попляшите во имя Аллаха! Ступайте плясать, все ступайте! – И он старался жестами расшевелить почетных гостей, заставить двигаться. Впрочем, они и так двигались: покачивались, наклонялись, можно сказать, танцевали сидя. Но зато прочие гости отплясывали лихо. Танцевали кому что заблагорассудится. Даже стражи, которые несли службу у колючей проволоки, наблюдая, чтобы, не дай Бог, не затесался кто-нибудь незваный, – даже они понемногу пустились в пляс. Танцевали, конечно, лезгинку, наслаждались ею, забыв об уроках истории… Трихвостень поднялся, собираясь вовлечь в пляску тех, кто сидел за почетным столом, как вдруг в одной из групп танцующих произошло какое-то замешательство, оттуда выскочил брат первой жены и сразу поднял шум.
Сначала невозможно было разобрать, что он выкрикивает, но, когда он пробился ближе, а находившихся рядом настолько разобрало любопытство, что общий гвалт немного улегся, стали долетать и слова:
– Эй, люди! Да не выламывайтесь вы так! Хватит, кончайте! Вы зачем сюда собрались? Клянусь Аллахом, одурачат вас тут… Голову-то вам вскружат…
Но голос его был слышен только тем, кто стоял совсем близко, горстке людей, и кругом опять закипела пляска – все быстрее и быстрее. Уже никто вокруг не обращал внимания ни на него, ни на его тычки и толчки, ни на то, что он хрипло вопил, напрягая из последних сил голос. А чуть подальше танцующие вообще и думать забыли, что они на свадьбе. Все их мысли сосредоточились на самом танце. В конце концов крестьянин, которого разгневали вопли шурина, приказал выгнать его вон. Однако ювелирша придерживалась мнения, что надо всякую мелочь обращать на потеху, присовокупляя ее к праздничному веселью. Она распорядилась, чтобы Трихвостень поднес шурину микрофон: пусть вся публика при помощи динамиков, развешанных тут и там на площадке, услышит, о чем толкует этот болван, услышит и посмеется. Она говорила:
– Как только ты подсунешь ему микрофон, люди решат, что он выступает, подумают, что мужичонка этот клоун, участник представления. И тогда от его слов никакого вреда не будет, все за шутку сойдет.
Трихвостень так и сделал. И результат оказался в точности таким, как ожидали. Трихвостень поручил юноше, взыскующему славы, держать перед шурином микрофон, а сам до предела отвернул ручку регулятора громкости. Голос парня, словно раскат грома, перекрыл шум пляски, звуки музыки и смех. Он вещал:
– …не соглашайтесь! Ай-вай, да что же вы творите, несчастные, ай-вай!… Да разве это по-людски?… Ишь как выкаблучиваются! Да будет вам, будет! Перестаньте, ради Аллаха!
Собаки и кошки, забравшиеся на столы, перепугались рева динамиков, прыснули во все стороны, сталкивая и колотя тарелки и бутылки, опрокидывая пустотелых барашков, головы которых свалились, позакатились под столы. А женин брат все ораторствовал, подстрекал, предостерегал, драл глотку. Жениху стало невтерпеж от его воплей и от его противной рожи, он нервничал и злился и в конце концов зашипел:
– Это что ж такое?! Люди пришли потанцевать, значит, пусть танцуют, вот так. Нечего тут штуки свои выкидывать!…
В это время по знаку ювелирши музыканты стали сходиться к источнику крика, а стало быть, к микрофону. По мере их приближения из динамиков послышался сначала слабый, а потом все более звонкий напев таснифов и барабанная дробь, которые вскоре заглушили голос парня. Яростные крики смешались с чинно-благородной мелодией, которая затем полностью вытеснила их. Воздух снова огласился веселыми восклицаниями, а перерыв, смахивавший на нарушение порядка, превратился в минутную заминку, недоразумение, которое тотчас было улажено, исчерпано, ликвидировано.
Кошки и собаки опять вернулись. На этот раз они забились под столы и там занялись сырыми бараньими головами, на которых звенели бубенцы. А брат жены, продолжавший витийствовать, из-за рева динамиков сам уже не слышал, когда он вопит, а когда замолкает, в результате чего он полностью сосредоточился на себе, был нейтрализован. Его крики служили лишь индикатором собственных ощущений, только и всего. А воздействовать на других, если таково было его намерение, он не мог никак, поскольку собравшиеся здесь «другие» ничуть не интересовались подобными речами. Их не трогали его слова, а его не занимало, что они чувствовали и о чем говорили. Следовательно, слову не дано было установить между ними контакт. Жених был прав: они пришли потанцевать. Шурину следовало бы сообразить, что к чему. Но он ничего не соображал.
Зато они отлично сориентировались. Когда его речь накрыло волной музыки, наиболее мускулистые из гостей подхватили смутьяна и на плечах понесли в самую середину плясавших. Возвышаясь на их плечах над окружающими, шурин видел, что публика поглощена лишь танцами. Но он все говорил как заведенный, а разглядев за танцующими мужа своей сестры, стал обращаться непосредственно к нему, хотя тот его совершенно не слышал:
– Думаешь, ты пролез, до самого верху добрался? Давай-давай! Пока на свете ослы не перевелись, садись да погоняй! Гляди только, чтобы подпруга не лопнула!…
Так он распинался, воображая, что его подняли на плечи и понесли через толпу от великого уважения, в знак почета, а также с целью пропаганды его идей…
Его дотащили таким манером до самого центра площадки. Прокричали «Раз, два, три!», подбросили его в воздух, и он взлетел высоко-высоко. Это повторялось несколько раз, а тем временем другие раздобыли ковер, поставили шурина на середину и, опять приговаривая «Раз, два три!», хорошенько дернули за углы ковра, подкинули парня к небесам. Ковер внес в дело рационализацию, и теперь жертву стало легче ловить после вознесения, чтобы опять запустить вверх. Взлетая в воздух, он понемногу разглядел, что пляска продолжается, постепенно разобрал, что крики и восклицания вовсе не выражают почтения. Но это ничуть не смягчило его ярость и злобу, не заставило его замолчать. Характер обуревавших его чувств не изменился, изменилось только их направление. Что ж, это было естественно, ведь раньше, втиснутый в толпу, он смотрел лишь на одного человека, теперь же, взлетая над ней, он мог видеть всех.
Под столами собаки и кошки старались вовсю, в погоне за ошметками запекшейся крови, за хрусткими хрящиками катали в пыли украшенные бубенчиками головы.
Жених прищелкивал пальцами, невеста хохотала, плясуны перебирали ногами, музыканты наяривали, брат жены все порхал над толпой, а собравшаяся публика смотрела на все это как на представление.
Никому и в голову не приходило, что будет, что произойдет, если брат жены вдруг замрет в процессе полета, взлетев вверх, не опустится вниз и не улетит в бесконечность, а просто застынет на месте. Они утратили веру даже в чудеса…
43
Трихвостень сидел в круглой комнате нового дома. Куда ни глянь, стены ее изгибались и искривлялись, кроме того, их покрывал «оптический» орнамент, который создавал устойчивую и достоверную иллюзию того, что своды потолка, его незыблемая поверхность дрожит и колеблется над головой наблюдателя. Опираясь подбородком о руки, скрещенные на набалдашнике трости, Трихвостень беседовал с человеком, который стоял возле натянутого на мольберт холста, накладывая на него краски.
– Да, жаль, что тебя с нами не было, – говорил Трихвостень. – Этот тип все орал и орал. В том смысле, что… Впрочем, смысла там вовсе не было, один только визг. А потом уж и не разобрать, что…
Конца фразы человек у мольберта не расслышал, так как громовой удар прокатился над крышей, разбудил эхо в ущелье, вернулся вместе с ним к дому, бесцеремонно вмешавшись в разговор.
– Что это за грохот? – спросил художник.
Трихвостень чиркнул спичкой, прикурил сигарету, затянулся, задержал на секунду дыхание, выпустил дым, потом помахал рукой, отгоняя его прочь, и только тогда ответил:
– Да ничего. Дорогу прокладывают. Гору взрывают.
Он убрал спички и сигареты в карман и, возвращаясь к своему рассказу, хмыкнул:
– Протест выражал! – Покачал головой, помолчал немного, заговорил вновь: – Тут такой народ… Деревенщина узколобая… Только и знают ворчать и брюзжать.
Художник накладывал краски на холст. Трихвостень поднялся, оперся на трость и опять мотнул головой, на этот раз весьма решительно.
– Да тут, если не вмешаться, никогда и ничего не произойдет…
Теперь, когда он стоял посреди комнаты, его голос многократно отражался от круглых стен и потолка. Художник был по-прежнему погружен в свою работу. Трихвостень говорил:
– Человек должен действовать. Заниматься делом. Какое бы оно ни было. Вот взять хотя бы твою живопись: ие будь тебя, и ее не было бы. Не будь меня или не будь мы с тобой друзьями-приятелями, этот заказ не попал бы тебе в руки. И даже при том, что мы с тобой знакомы, если бы мне не пришло в голову заказать портрет этого господина и его жены, опять-таки ничего бы не получилось, никто бы не догадался вызвать тебя.
Оторвавшись от картины, художник хотел было оглянуться на говорившего, однако передумал и вновь погрузился в работу. Но его движение не укрылось от Трихвостня, который разгадал ход его мыслей и быстро поправился:
– Пойми меня правильно. Я веду к тому, что дело зиждется на действии. Человек должен предпринимать что-то, действовать, браться за дело. Ну какой прок от лени да от нытья? Дело – оно само за себя говорит, зачем на жалобы время терять?
Все так же опираясь на трость, он подошел к мольберту, глянул через плечо художника и продолжал:
– Когда мы тут строительство вели, заявились как-то ночью деревенские озорники и давай мочиться на цемент и алебастр. Со зла. Некому было их спросить: что у вас – с почками неладно? Но даже если и так – при чем здесь поставщики цемента и алебастра, которым придется расплачиваться за испорченный материал? – И он пристукнул тростью по полу, который отозвался резким треском.
Художник, по-прежнему нанося краску на полотно, спросил:
– Ну и что же ты предпринял, чтобы это не повторилось?
Выпустив очередную порцию дыма, Трихвостень ответил:
– Ну, если бы так случилось, я бы посоветовал им употреблять пиво – хорошо мочу гонит. Пусть облегчаются. Коли приспичило мочиться – на здоровье! Да только какой в этом смысл?
Художник, не оборачиваясь, проговорил:
– А в этой башне какой смысл? – и ткнул кистью в картину, которую писал.
Картина изображала гору, степь, ущелье и деревушку с возвышавшимся над ней зданием – башней с двумя шарообразными пристройками. На переднем плане расположились жених и невеста в свадебных нарядах – очень крупные, выпирающие из окружающего ландшафта. Почва под их ногами была вся в трещинах, будто высохшая жидкая глина. Художник написал ее так, словно это была тонкая корка, едва прикрывающая пустоту. По рисунку картина была очень точной и реалистичной, но композиция и манера письма отражали авторский выбор, его отношение к предмету. Художник этот в своих работах всегда сохранял власть над материалом, умел показать свой подход к нему. Любой предмет, любой человек, изображенные на его полотнах в полном соответствии с их индивидуальными чертами, приобретали, благодаря манере письма и тщательно продуманному фону, значение типических характеров, которые действительно существовали в жизни или по крайней мере существовали в его глазах. На самом же деле он отторгал от реальных предметов, будь то гора, будь то человек, их привычную форму и наделял их иным обличьем, придавал им остраненную выразительность, дабы при помощи остраненности разрушить присущий им вид, слишком знакомый образ, ведь обычные формы и воспринимаются как нечто обыденное, мешают истинному пониманию. Он придавал изображаемым предметам иные черты, чтобы эта незнакомая внешность подтолкнула зрителя к тому узнаванию, которого художник добивался, направила его на ту внутреннюю сущность, которую художник уже разглядел. Он корпел над соединением или разделением двух объектов, чтобы лучше выявить их принципиальную близость или отдаленность друг от друга. Он хотел создавать не копию действительности, а ее программу, проспект. Не печатать по трафарету, а изготовлять сам трафарет – вот что было его целью. Перетасовывая внешние признаки, он обнажал внутреннюю природу. Это был один из приемов его работы. Спросив «А какой смысл в башне» и ткнув в изображение башни на холсте, он продолжал:
– Быть может, для них это просто способ жить. Всяк по-своему осуществляет жизнедеятельность. Они – извергая мочу на стройматериалы, вы – воздвигая башни.
– Не говори чепухи, есть большая разница, – возразил Трихвостень. – Я хочу что-нибудь совершить здесь. Башня для меня – повод, точка опоры. Этот здешний барин располагает известной суммой денег и поручает мне тратить их.
– А откуда у него деньги? – спросил художник.
– Да вопрос не в том, откуда они, а в том, что с ними делать, раз они есть.
Снаружи снова донесся раскатистый грохот. Художник тихо, но язвительно спросил:
– Так что же он делает?
Трихвостень присел к столу, на котором разместились кисти, тюбики с краской, склянки с растворителями, испачканные краской полотенца, и ответил:
– А ничего не делает. Только деньги дает. Зато я стараюсь что-то сделать. Но это трудно. Ведь его со всех сторон обложили. Дармоеды всякие присосались, впились – какие только уловки в ход не пускают, чтобы себе кусок урвать. Ты ханум-то видел?
Художник указал кистью на невесту: эту, что ли? Три-хвостень замотал головой:
– Да нет, толстуху старую.
– Мать невесты? – спросил художник.
– Мать? Какая она ей мать? Это все ее происки, она всем хочет очки втереть. Всем – от малого ребенка до старика полуживого. Сынка господского отослала в город – якобы учиться в пансионе. Тоже мне пансион! У родни ее торчит. А теперь, еще того не легче, придумала отправить его в Швейцарию! Шовисарию, как она говорит. Для этого балбеса, родственничка своего, купила в городе ателье – на деньги нашего хозяина. И муженек ее не отстает – э, да какой он ей муж? Счетовод при ней. А тоже палец в рот не клади: сейчас открывает в городе кабаре. Конечно, все на те же деньги. Кабаре, разумеется, ширма – веселый дом это. Всюду зеркала, лепнина, красные подушки… Для молодки, матери Али, другого мужа ищут. Моя кандидатура рассматривается…
Художник спокойно, без нажима проговорил:
– Вот, значит, с кого ты пригласил меня портреты писать.
Трихвостень, которого больше задел сам тон, чем смысл сказанного и скрытый упрек, подобрался и твердо произнес:
– Судить легко! А я готов и с кем похуже… Тут тон его вдруг изменился, оставаясь таким же непререкаемым, – он приобрел агрессивность.
– Да, с кем похуже, лишь бы дело делать! – повторил он громко и вызывающе. – Я ведь говорил тебе, что дело – основа всего.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19