А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– Да, брат, переиграл тебя Чекмень, – и вздохнет.
Николай и сам понимал это. Понимал, что всей этой историей он нисколько не помог Никольцеву, напротив – он отвел внимание на себя, на свой поступок, и теперь, вместо того чтоб нападать, вынужден сам держать ответ, ответ перед партсобранием…
В институте многие оборачиваются на Николая. Что и говорить, популярность не слишком соблазнительная. Николай с особой остротой почувствовал это сейчас, когда страсти несколько поулеглись и случившееся стало видно в какой-то перспективе. И то, что Курочкин, секретарь парткома, не вызвал его к себе, тоже тяготило. Ни Курочкин, ни директор, хотя в решении бюро есть пункт: «поставить вопрос перед дирекцией о возможности дальнейшего пребывания Митясова в институте». Но вот не вызывает… И хотя Николай по-прежнему своего решения ни к кому не ходить не менял, сейчас это уже было только упрямством.
Ребята, как всегда, к девяти ушли в институт. Николай до их ухода лежал, делая вид, что спит, хотя проснулся часов в шесть, когда было еще совсем темно. Никто его не будил, ходили на цыпочках, говорили шепотом. Потом ушли. Николай встал, сбегал за теплой водой, побрился. Потом подшил свежий подворотничок, начистил сапоги. Подсчитал деньги – на баню и стрижку хватит.
В бане повезло. Парилка работала, и Николай вместе с каким-то кряхтевшим от наслаждения стариком поддавали пару, а потом растирали друг другу спины. Старик похлопывал себя по животу и долго потом, красный как рак, сидел в раздевалке и вспоминал с таким же, как он, стариком банщиком в клеенчатом переднике, как банились в старину и почем было мясо, почем пуд овса.
После бани, посвежевший и немного расслабленный, Николай отправился на комиссию.
В поликлинике, как всегда на ВТЭКе, толпилось несметное количество народу. Слонялись по коридорам, курили, в который уже раз рассказывали друг другу, где кого ранило.
Только к двум часам Николай попал в кабинет. Старенький, подслеповатый врач-невропатолог, в белой шапочке и очках полумесяцем, заставил его несколько раз сжать и разжать кулак, пощупал кисти, потом бицепсы на обеих руках.
– Любопытно, даже травматической атрофии нет. Физкультурой, что ли, занимаетесь?
– Вроде как, – ответил Николай.
– Небольшой тендовагинит на правой кисти еще есть, но это пройдет. – И взглянул на Николая поверх очков. – Ничего не скажешь, – годен. Что ж, можете опять воевать, молодой человек. – Он улыбнулся. – Надеюсь только, что не скоро придется.
Николай тоже улыбнулся, подумал: «Не дальше, как сегодня вечером, придется», – застегнул гимнастерку, ремень и вышел.
Стоял первый по-настоящему теплый весенний день, какие бывают на Украине в марте месяце, – ясный, ослепительно голубой, с веселыми ручейками вдоль тротуаров, первыми подснежниками и таким одуряющим воздухом, что в голову начинают лезть всякие глупые мысли и меньше всего хочется думать об институте и о всем с ним связанном.
Николай давно так не гулял – просто так, без дела. Нижняя часть бульвара Шевченко, против крытого рынка, обнесена забором. Возводится пьедестал для памятника Ленину. Николай подумал, что место не очень удачное: вот бы где-нибудь над Днепром, чтоб отовсюду видно было! Он пошел в сторону Днепра. Вдоль всей улицы разбирали завалы. Вокруг экскаватора – они недавно только появились – стояли толпы и смотрели. Николай тоже постоял. Потом смотрел, как устанавливают фонари. О них, об этих фонарях, очень высоких, на гранитных постаментах, много говорили в городе. Говорили, что каждый из них стоит не то двадцать, не то сто двадцать тысяч и что лучше б вместо них построили несколько домов. Но Николаю фонари понравились – сразу стало как-то похоже на улицу.
Горластый мальчишка в отцовской ушанке с примятым мехом на месте бывшей звездочки, надрываясь, предлагал всем крохотные букетики подснежников. Стоили они по рублю. Николай порылся в карманах и нашел сорок копеек.
– Ладно, берите…
Николай понюхал букетик. Пахло травой. Весна… Скоро лед тронется. И саперы будут его взрывать. И, как в прошлом году, все будут прислушиваться к взрывам, и каждый что-нибудь скажет о войне. В прошлом году в это время она еще громыхала. Где-то в Польше, в Германии. А сейчас вот фонари ставят, натягивают троллейбусный провод, садовники ходят с кривыми ножницами на длинных палках и обрезают ветки на молоденьких липах. Их посадили прошлой осенью. Привезли в ящиках и посадили.
Весна…
А за весной лето. В июне экзамены. Потом практика, каникулы. Совсем недавно еще строили планы, как и где их проводить. Антон приглашал к себе – у него там домик, Донец недалеко; Левка соблазнял Кавказом, мешки за плечи – и куда глаза глядят. На прошлой неделе еще говорили…
Дойдя до площади Сталина, Николай пошел вверх, мимо Верховного Совета, Арсенала, по разрытой Никольской, где перекладывали трамвайные пути, потом повернул налево, вниз по тополевой аллее, к Аскольдовой могиле. Здесь пахло землей, древесной корой и еще чем-то, вероятно просто весной. Сквозь деревья белеет скованный льдом Днепр. Но по тропинкам на льду никто уже не ходит – запретили, видно.
Морячок в кургузом, в обтяжку, бушлате фотографирует девушку. Девушка облокотилась о гипсовую вазу, повернув голову в сторону: очевидно, считает, что в профиль она лучше. В руках у нее такой же, как у Николая, букетик подснежников. Волосы медно-рыжие, совсем как у Вали. Только Валя красивее – улыбкой, взглядом, черт его знает чем. Особенно когда смеется – раскраснеется вся, и волосы как будто ярче становятся. И в последний раз она тоже была красивая, хотя и не смеялась. Серьезная такая, брови сдвинула, и только чуть-чуть губы дрогнули, когда сказала: «Ничего смешного тут не вижу…»
Милая Валя… Милая, смешная Валя, сержант рыжий… Была б ты сейчас здесь! Сейчас, сегодня…
Морячок подошел к Николаю и попросил щелкнуть их вдвоем с девушкой. Показал, куда надо смотреть и где нажать. Потом отошел и ловко вскочил на вазу. Девушка у его ног. Николай щелкнул, морячок поблагодарил.
– А день-то какой, а? Всем дням день.
И улыбнулся. Улыбка у него была хорошая, весенняя, такая же, как день.
Да, всем дням день. Солнечный, ясный, прозрачный.
А вечером соберутся в физической аудитории, – в ней всегда проводят собрания, – и Мизин будет вести протокол, Гнедаш рвать бумажки, Бельчиков сумрачно на всех смотреть, а Хохряков…
– 8 –
Вчера у Николая произошел разговор с Хохряковым. Разговор довольно странный и неожиданный. Встретились они в коридоре поздно вечером. Все уже спали. Хохряков на корточках сидел возле «титана» и подбрасывал сырые щепки. Щепки шипели, трещали, горели плохо.
– Как жена? – спросил Николай.
– Ничего, спасибо, – ответил Хохряков, выгребая из поддувала золу. – Дома уж. Вчера перевез.
– Ну вот и хорошо, – сказал Николай и подсел.
Несколько минут оба молчали, глядя на огонь. Потом Хохряков спросил, не поворачивая головы:
– Так и не ходил к Курочкину?
– Нет.
– Напрасно. Он парень хороший.
Николай мрачно улыбнулся.
– Да, по-твоему, и Чекмень хороший. – И вдруг, глядя прямо на Хохрякова, спросил: – А чего вы все его боитесь?
– Боимся? Кто боится?
– Да все вы. И ты, и Гнедаш твой, и Мизин, и Бельчиков. Все боитесь. Смотреть стыдно было. На ваших глазах с человеком расправляются, а вы рисуночки на бумажках рисуете…
Хохряков молчал. Сжав губы, смотрел на огонь. Николаю вдруг показалось, что Хохряков может расценить его внезапно вспыхнувшую злость как обиду.
– Ты не думай, что я из самолюбия, – сказал он. – Расчехвостили, мол, меня, вот я и обиделся. Нет. Ей-богу, нет! Просто понять тебя не могу. Ну вот не могу… Непонятный ты для меня человек.
Хохряков помолчал, очевидно ожидая продолжения, потом, поскольку его не последовало, сказал:
– Может, объяснишь все-таки.
Николай пожал плечами. Ему вдруг вспомнился эпизод, свидетелем которого он был год тому назад, когда работал еще в райжилуправлении. Этот случай его тогда поразил, и он долго потом о нем думал. Сейчас он опять всплыл в памяти.
В райжилуправлении их было тогда всего два члена партии. Прикреплены они были к довольно большой партийной организации Музфабрики. И вот на одном партийном собрании обсуждалось неэтичное поведение коммуниста Серебрякова, бухгалтера из управления фабрики. Николай, как сейчас, помнит этого маленького, неказистого человека, в синей застиранной рубашке и потрепанном пиджаке, стоявшего на трибуне, бледного, взволнованного, поминутно пьющего воду. Его обвиняли в том, что он бросил жену с тремя детьми, отказывается платить алименты, а сам женился на другой и живет с ней припеваючи. Здесь же была и жена – толстая, краснолицая женщина в пуховом платке, говорившая жалобным голосом на одной ноте и рисовавшая своего бывшего мужа как изверга, тирана, мота и распутника. Глядя на самого Серебрякова – маленького, растерянного, в оборванном своем пиджачишке, трудно было поверить всему тому, что говорила бывшая супруга о его прошлой разгульной жизни и о том, что он теперь, мол, живет припеваючи. Но и она, и роскошный громогласный мужчина в очках – заместитель директора Калюжный, и еще два-три человека поменьше калибром с таким азартом доказывали вину Серебрякова, что у присутствовавших на собрании начинало складываться впечатление, что Серебряков действительно распутник, изверг и негодяй.
Рядом с Николаем сидел голубоглазый малый в военной форме без погон, с бесчисленным количеством планок на груди. Он внимательно слушал, поминутно закуривал, а один раз у него даже вырвалось:
– Свернут-таки ему шею, сволочи…
В перерыве Николай подошел к нему. Он с ним был уже знаком по предыдущим собраниям, как-то раз даже распил бутылку пива, и парень, в общем, понравился Николаю – воевал в Севастополе, несколько раз был ранен.
– Ты хорошо знаешь этого самого Серебрякова? – спросил его Николай.
– Серебрякова? Конечно, знаю. Мухи не обидит.
– Значит, все, что здесь говорят…
– Чепуха! Сплошная чепуха. Счеты сводят… Грязная, в общем, история.
Из дальнейшего разговора выяснилось, что не Серебряков бросил жену, а она его, потому что он не захотел помогать замдиректору в его комбинациях, которые должны были принести определенные выгоды и замдиректору и бухгалтеру, а заодно и его жене. Оказалось, что деньги он регулярно пересылает жене без всякого суда, по доброй воле, но он мешает замдиректору, и тот хочет от него избавиться и вот привлек даже бывшую жену. Об этом мало кто знает, но он, Кудрявцев, – так звали парня – в курсе всего и…
– Одним словом, ополчилась вся эта шайка на беднягу Серебрякова, и будет ему крышка. Факт.
– Так чего ж ты молчишь? Выступи и скажи.
Парень удивленно на него посмотрел.
– Спасибо тебе в шапочку. С Калюжным только спутайся… Нет уж, как-нибудь без меня обойдется. Если хочешь, можешь выступить – ты здесь человек чужой, а я тебе все рассказал.
Дело, правда, кончилось и без вмешательства Николая, кончилось довольно плачевно для Калюжного: ему влепили строгий выговор и сняли с работы, но Николай на всю жизнь запомнил этого красивого голубоглазого парня с его планками на груди, парня, который, видно, неплохо воевал и так искренне удивился предложению Николая.
Вот этого-то парня невольно и вспомнил сейчас Николай, глядя на Хохрякова, на его орден боевого Красного Знамени, на орден, который не так просто было получить.
Николай не рассказал этой истории Хохрякову – пожалел его. Он только сказал:
– Не понимаю я тебя. Войну провоевал, и как будто не плохо провоевал, а сейчас…
– Что сейчас? – тихо спросил Хохряков.
– Другие, когда надо, воюют и сейчас. А тебя я что-то не пойму.
Прошел мимо, шлепая надетыми на босу ногу калошами, маленький Кунык из Николаевой группы, потом вернулся обратно.
– Беседа у костра, да?
Хохряков молча кивнул головой и, только когда в конце коридора хлопнула за Куныком дверь, заговорил:
– Непонятный, значит, человек? Да? Кто его знает, может, и так, не знаю. Но как подумаешь… Иной раз лежишь вот так дома… И всякие мысли лезут. С проектом не ладится, и по статике тройку получил. С других требуешь, а сам – вот в глаза людям стыдно смотреть. Прожил ты тридцать восемь лет, и за эти тридцать восемь лет в четырех войнах участвовал, и шесть раз был ранен, и черт его знает, сколько осколков в тебе еще сидит. А живешь дурак дураком, дубина неотесанная. И читать надо. И в райкоме нажимают… – Он протянул руку: – Дай-ка я докурю. И вот лежишь так, в темноте, и голова трещит от всего этого. А утром встанешь – и начинается. То то, то се, то пятое, то десятое… Ты не думай, что я оправдываюсь. Просто так, прорвалось как-то. Обидно…
Хохряков говорил медленно, глухим, усталым голосом. Говорил о войне. Почти всю жизнь он провоевал. С двенадцати лет, когда потерял отца и мать, прилепился к проходившей части. Почти до самой Варшавы дошел. Потом коллективизация, кулачье. Две пули заработал, сюда и сюда. Рано женился, дети, жена все болеет. Потом Халхин-Гол, Финляндия, три года сейчас. Мирной жизни почти не видел. Воевал и думал: вот кончится все это, и тогда-то… Хоть бы теперь передохнуть, институт кончить, человеком стать…
Хохряков посмотрел на Николая.
– Вот я на тебя гляжу. Тоже трудно. Как и мне. Привычки нет. Все с бою берешь, с бою. Сдашь сопромат или статику – и лоб вытираешь, точно высоту штурмом взял. – Он поковырял в печке валявшимся рядом старым штыком. – Силенок не хватает, вот и бережем.
Титан давно уже кипел. Дрожал, фыркал, переливался через верх. Хохряков подставил чайник. Кран был неисправен, и большой жестяной чайник наполнялся долго. Наконец наполнился.
– Ты в Берлине был? – спросил он вдруг.
– Нет, не был. Я в сорок четвертом кончил.
– Я тоже не был.
– А что?
– Да так… Рассказы слыхал. Говорят, последние дни трудно воевать было. – Он сунул еще одну чурку в огонь и закрыл дверцу. – Знали, что завтра-послезавтра мир, и не хотели умирать. Никто не хочет. Но люди все-таки воюют… А были и такие. Человек в Сталинграде воевал, в Севастополе, ничего не боялся, а тут вдруг прижимается к земле… Слыхал про такое?
– Слыхал.
Висевшие на стене часы прохрипели что-то неопределенное: то ли час, то ли два. Хохряков поднялся.
– Ну, да что говорить! Всего не выговоришь. Спать пора.
И они разошлись.
Откуда-то, неизвестно откуда, набежали тучки и закрыли собой солнце. Все вдруг стало серым, плоским. Поднялся ветер.
Николай запахнул шинель и пошел.
Шел и думал о вчерашнем разговоре. Вот тебе и Хохряков… Хороший как будто парень, а вот ведь как скрутило, к земле прижало. И тут же подумал: «А тебя не прижало? А? Вспомни-ка прошлый год, позапрошлый. Вспомни госпиталь, шестнадцатую квартиру с вечерними ее чаями, разговорами, Валерьян Сергеевичами? Может, потому и ушел оттуда, что почувствовал приближение этого самого? Может, потому и тянуло на фронт? А может, и сама эта тоска по фронту была тем же прижиманием к земле?»
Николай шел по дорожке вдоль днепровских обрывов. Откуда-то снизу, с набережной, доносились автомобильные гудки. Ветер стих. Опять появилось солнце. Николай расстегнулся – жарко.
Да, но все это уже позади. Преодолел все-таки! Преодолел это проклятое чувство, это самое хохряковское «силенок не хватает, бережем». А для кого бережем? Для себя, только для себя, чего уж тут скрывать? И кто это говорит? Человек, у которого вот здесь вот, в боковом кармане, маленькая красненькая книжечка, такая же самая, как та, которую хотят отнять сегодня у Николая. И за что? Именно за то, что в ту минуту он меньше всего думал о себе.
Николай в десятый, в сотый раз представил себе, как будет проходить сегодня собрание, как Гнедаш, поджав губы, внимательно будет слушать всех ораторов, кивая головой, а потом встанет и, сказав что-нибудь вроде того, что партию надо очищать от балласта, что никто не дал права Митясову позорить высокое звание коммуниста, предложит своим тихим скрипучим голосом отобрать у него партийный билет, и бюро его поддержит.
Отобрать? Черта с два! Попробуйте только! Не вы давали, не вам и отнимать. Не те вы люди, товарищи Гнедаш и Мизин. Посмотришь на вас: все у вас чистенько, гладенько, ни к чему не придерешься. План работы есть – всегда под рукой, в шкафу, в папочке, говорить вы умеете, очень даже убедительно умеете, заседания проводите, протоколы пишете, в райком относите их без опоздания, стенгазету выпускаете регулярно, отчеты парторгов заслушиваете. Что еще надо? Со стороны посмотреть – полный порядок. А копнешь поглубже – и страшно становится. Что Чекмень хочет, то и делается. Мешает Никольцев – пожалуйста, поможем избавиться. Понравился Супрун – тоже поможем, подскажем дирекции. Чекмень – хозяин. Он умен, он умеет выступать, он всегда знает, чего хочет, и всегда добьется этого. Так и сказал: «Чего надо, я добьюсь, поверь мне», – и добьется любыми средствами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26