А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Он никогда раньше не переживал такой нерешительности. А стрелка электрических часов дрогнула и остановилась, как тревожно поднятый вверх указательный палец. Тогда усилием воли он заставил себя подняться. Но тотчас же снова сел и выкурил еще одну папиросу.Когда же на краю засветившегося фонарями перрона он нашел дежурного, чтобы все-таки узнать о прибытии поезда, тот изумленно уставился на него, переспросил:— Как? Какой, какой поезд? Двадцать седьмой?— Да. Пришел двадцать седьмой?— Дорогой товарищ, двадцать седьмой ушел пять минут назад.— Когда? — едва не шепотом выговорил Борис и в ту же секунду почувствовал такое странное, такое освежающее облегчение, что невольно спросил снова: — Значит, двадцать седьмой?..— Ушел, дорогой товарищ, пять минут назад ушел, — пожал плечами дежурный. — Так что так.С застывшей полуусмешкой Борис остановился на краю платформы, тупо глядя на рельсы, понимая, как теперь уже было бессмысленным и ненужным его увольнение, как бессмыслен был тот унизительный разговор с капитаном Мельниченко, с лейтенантом Чернецовым и как никчемна, глупа была эта его нерешительность, его попытка все же действовать, спешить, встретить Сельского.«Что же, одно к одному, — подумал Борис и невидящим взором обвел пустую платформу. — Вот я и со своим командиром взвода не встретился… А зачем я этого хотел?»Он с отвращением подумал о своей спасительной неуверенности, и ему стало жаль себя и так отчаянно представилось свое новое положение противоестественным, что нестерпимо страстно, до холодка в животе, захотелось ощутить, почувствовать себя прежним, каким был год назад после фронта, — решительным, несомневающимся, уверенным во всем. Но он не мог пересилить себя, перешагнуть через что-то.Спустя минуту он побрел по платформе и от нечего делать вошел в вокзальный ресторан, где запахло кухней, и этот запах почему-то раздражил его своей будничностью. Просторный зал повеял холодком: в этот час после отхода поезда он был довольно пустынен. Официанты бесшумно двигались, убирая со столиков, иные бежали с подносами, нагруженными грязной посудой, бочком обходя посредине ресторана большой аквариум с подсвеченной электричеством зеленой водой.Борис выбрал отдельный столик возле окна: ему надо было убить время.На него обращали внимание — немногочисленные посетители оглядывались: он надел все ордена, и грудь его напоминала серебряный панцирь. Эти обращенные на него взгляды не зажгли в нем удовлетворенного чувства, как раньше, не возбудили его, и он с прежней полуусмешкой положил на белую скатерть коробку дорогих папирос, которые купил в закусочной ради встречей с Сельским, и тут же, как бы увидев себя со стороны, подумал с каким-то тупым, сопротивляющимся ощущением: «Что эти люди думают обо мне?»И когда неслышно подошел официант, весь аккуратный, весь доброжелательный малый, и очень вежливо, с выработанной предупредительностью наклонил голову: «Слушаю вас», — Борис не сразу ответил ему, соображая, что надо все-таки заказывать, и официант опять спросил:— Пить будете? Коньячок? Водку? Вино?— Принесите двести граммов коньяку. И… бутерброды. Кроме того, пиво, пожалуй.Но официант доверительно склонился еще ниже и сообщил таинственным шепотом, как давнему знакомому:— Пиво очень неважное. Не советую. Жженым отдает. Рижского нет. Лучше боржом — отличный, свежий. Вчера из Москвы.— Давайте боржом. Только холодного попрошу… Это — все.— Одну минуточку.Потом, ожидая, Борис, с видом человека, убивающего время, закурил, облокотился на стол и сквозь дымок папиросы стал с ленивым, почти безразличным вниманием рассматривать немногочисленных посетителей, зачем-то угадывая, кто эти люди, для чего они здесь.«Что они знают обо мне?» — снова подумал он, слыша гудки паровозов, проникавшие в тихий зал ресторана. — По орденам видят, что я воевал. И — больше ничего. Я один здесь…»Когда официант, этот воспитанный малый, через несколько минут скользяще приблизился к столику и аккуратно поставил поднос с заказом, Борис, овеянный каким-то благодарным огоньком от этой доброжелательности, налил из графинчика в рюмку и фужер и рюмку придвинул официанту.— Не откажетесь со мной?— Спасибо. Я на работе. Мне не разрешено.— Жаль, — сказал Борис и, подумав, живо добавил: — Что ж, будем, что ли…— Спасибо, — сказал официант. — Пейте на здоровье.Огненный коньяк ожег Бориса, он сморщился и сейчас же стал закусывать, чтобы не опьянеть; он не хотел пьянеть.А ресторан стал заполняться людьми и вместе с ними гулом — наверно, пришел какой-то поезд, — забегали живее официанты, уже не было свободных столиков; и внезапно зал с хрустальными люстрами, и столики, и аквариум, и пальмы, и папиросный дым, и сквозь него лица заполнивших ресторан людей поплыли в глазах Бориса, мягко сдвинулись. Появилось необыкновенное ощущение: тогда, в Польше, на берегу осенней Вислы, они с Сельским стреляли по танкам, могли умереть и умерли бы, если бы не удержались на плацдарме, а теперь вот он не встретил Сельского, а сидит один за этим столиком, пьет коньяк, слушает этот шум в ресторане, гудки паровозов… Нет, тогда все имело смысл, и тогда рядом с Сельским он мог до последнего снаряда стрелять по танкам из одного оставшегося орудия, а потом ночью сидеть с автоматами наизготовку в засыпанном окопчике… «Если бы он только знал, понял бы, как отвратительно, невыносимо у меня на душе! А я не хотел ему всего объяснять!»Колючий комок застрял в горле Бориса, и, чтобы протолкнуть этот комок, он выпил стакан воды, вытер вспотевший лоб, рука его со сжатым платком никак не могла найти карман, подумал опять с тоскливой горечью: «Нет, все было не вовремя».— Борис, вы давно здесь?Он вскинул голову и, ничего не понимая, вскочил, как будто сразу трезвея, прошептал перехваченным голосом:— Товарищ капитан… вы?!Возле столика стоял капитан Мельниченко в новом парадном кителе, прямо в глаза сверкавшем орденами, погонами, золотыми пуговицами. «Зачем он здесь? Неужели следил за мной? Почему он в парадной форме? — как во сне мелькнуло у Бориса, и он вспомнил тут же: — День артиллерии, кажется».— Что вы так удивились? Это я, — снимая фуражку, сказал Мельниченко. — Увидел вас в окно и зашел. Что вы стоите, Борис? Садитесь, пожалуйста. Здесь ведь все сидят.— В окно? — прошептал Борис с чувством невыносимого стыда, готовый рукой смахнуть все, что было на столе. «Нет, неужели он с целью приехал на вокзал? Но с какой целью?» — снова скользнуло у него в сознании.Но, точно поняв эти невысказанные мысли Бориса, Мельниченко отодвинул свободный стул, спросил:— Можно?— Да…— Удивлены, Борис? Но мы, очевидно, встретились с вами потому, что хотели увидеть одного и того же человека. Правда, он не присылал мне телеграмму. Но мне хотелось его увидеть.Борис опустился на свое место, глядя в стол, проговорил:— Старшего лейтенанта Сельского? Зачем?..— Из любопытства, — сказал Мельниченко. — Я хотел взглянуть на него издали. Но вы не пришли, а я не знаю его в лицо.— Я… не пришел… — Борис замолчал, у него давило в горле, трудно было говорить.И он поднял взгляд. В синих глазах капитана — они казались сейчас очень синими на загорелом лице — не было того холода, равнодушия, как это было несколько часов назад, когда Борис просил увольнительную, они смотрели вопросительно, чуть-чуть сожалеюще, — и горячая, душная спазма вцепилась в горло Бориса, мешала дышать ему, и он выговорил сдавленным, чужим голосом:— Вы не думайте… что я пьян…— Я ничего не подумал, — ответил Мельниченко. Он видел: за ближними столиками перестали есть и начали пристально смотреть на них, на курсанта и офицера, точно ожидая скандала. — Присоединюсь к вам, Борис. Попрошу вас, принесите водки, — громко сказал капитан официанту, который тоже не спускал внимательного взгляда со столика, как только за него сел этот увешанный орденами офицер-артиллерист.— Ну что ж вы будете — коньяк или попробуете водки? — спросил Мельниченко после того, как официант принес графинчик; и Борис, испытывая непривычную для себя, унизительную скованность, ответил:— То, что и вы.— Когда-то это носило свое название — фронтовые сто грамм. — Мельниченко задумался на миг, разлил в рюмки, сказал: — Ну, за День артиллерии! За «бога войны». Так, что ли?— Да, товарищ капитан… — выдавил Борис и, сдерживая дрожь руки, взял рюмку и одним глотком выпил водку, потянулся сейчас же к папиросам.— Запейте боржомом, тоже неплохо, — посоветовал Мельниченко и налил в фужеры боржом. — Когда-то этой роскоши не было.— Разрешите курить? Я не пьян…— Это не имеет значения, — проговорил Мельниченко, сжимая пальцами фужер с боржомом. — Слушайте, дружище, вот что мне хочется вам сказать, если это вам интересно. Заранее предупреждаю — никакой нотации я вам читать не собираюсь. Вы не мальчик, не со школьной скамьи и воевали не один день. А это много значит. Поэтому и хочу, чтобы вы знали, что я думаю о вас. Все бы я мог отлично понять, всю жажду самоутверждения, что является совсем не последним делом в ваши годы. Могу представить, как вы воевали, и не только по вашим орденам. Было бы глупо, Борис, просто чудовищно было бы, если бы все люди превратились в сереньких и одинаковых и если бы исчезло, например, честолюбие, как это ни парадоксально. Да, согласен: честолюбие — это стимул, импульс, рычаг, наконец. И будем считать лицемерием утверждение, что преступно и вне нашей морали на голову выделяться из общей массы. Это философия посредственности и серости, утверждение инертности. Нет, у каждого равные возможности, но разные данные… Все это для меня аксиома. Вы меня, конечно, понимаете?— Да, товарищ капитан.— Но, как это опять ни парадоксально, Борис, есть успех, который нужен всем, но есть успех, который нужен только себе. И это уже не самоутверждение, а, если хотите, тщеславная возня. Это тоже ясно?— Товарищ капитан! — нетвердо выговорил Борис, и побелевшее лицо его дернулось. — Зачем вы это говорите?— То, что я сказал, — правда, и уж если говорить более грубо, то через год после войны вы стали трусом, Борис, потенциальным трусом перед жизнью и перед самим собой. Именно вот это и хотел я вам сказать.— Товарищ капитан… Я никогда не был трусом!— Не были, Борис, но стали! Потому что самое страшное то, что вы своего друга предали, жестоко и беспощадно предали…— Товарищ капитан!.. — Борис вскочил и вдруг с искривленными губами, чувствуя какую-то гибельно подступившую темноту перед собой, выхватил трясущимися руками деньги из кармана, бросил их на стол и, натыкаясь на стулья в проходах, ссутулясь, как ослепший, выбежал из зала.Смутно видя лицо гардеробщика, он машинально схватил поданную им шинель и, на ходу надевая ее, шатаясь, вылетел в холодный сумрак улицы.
Мелькали фонари, освещенные окна, толпы народа зачем-то стояли на улицах, у подъездов, на перекрестках, глядели в небо, где расширялись над крышами дальние светы, но все это как бы скользило в стороне, проходило мимо его сознания.Уже обессиленный, он добежал до знакомого, едва различимого за тополями дома, позвонил на втором этаже судорожными, длительными звонками и здесь, в тишине лестничной площадки, не без труда пришел в себя, непослушными пальцами застегнул шинель, поправил фуражку; сердце тугими ударами колотилось, казалось, в висках. А за окнами пышно и космато разрывались в небе низкие звезды ракет, мерцали над деревьями — и он тогда вспомнил, что сегодня праздничный карнавал в парке, а это, видимо, иллюминация.«Что же это я? Она не ждала меня!.. — говорил он сам себе. — Что она подумает?»Ему открыли дверь, и тихий ее голос вскрикнул в полутьме передней:— Борис? Это ты?..И он вошел, еще не в силах вымолвить ни слова, а Майя, отступая в комнату, по-будничному вся закутанная в белый пуховый платок, смотрела на него не мигая темными, неверящими, испуганными глазами.— Борис… я знала, что ты придешь. Мы поговорим. Никого нет дома… Проходи, пожалуйста. Я знала…А он, покачиваясь, неожиданно упал на колени перед ней и, пригибая ее к себе за теплую талию, крепко прижимаясь лицом к ее ногам, заговорил отрывисто, с отчаянием, с мольбой:— Майя! Ты только пойми меня… Майя, я не мог раньше… Я не знаю, что мне делать… Что мне делать?— Ты пьян? — чуть не плача, проговорила она и почти со страхом отстранилась от него. — Ты не приходил, а я… Я одна… целыми днями жду тебя, не хожу в институт. Ты ничего не знаешь — у меня должен быть ребенок!..Она заплакала, жалко, беспомощно, зажимая рот ладонью, отворачиваясь, пряча от него лицо.«Вот оно… Это выход! — подумал Борис. — Только здесь я нужен, только здесь!»И, обнимая, целуя ее колени, он говорил исступленно охрипшим, задыхающимся шепотом:— Я давно хотел… Теперь ты моя. Я только тебя люблю, только ты мне нужна. Ты понимаешь меня, понимаешь?.. 24 Когда они взбежали на горбатый мостик, видя сверху танцующих возле летней эстрады, праздничное гулянье в парке было в разгаре — серии ракет взлетали в черное уже небо, искры разноцветной пылью осыпались в тихие осенние пруды, на крыши сиротливо пустынных купален, заброшенных до лета; опускаясь с высоты, трескучий фейерверк медленно угасал над темными деревьями, над аллеями, над куполом этой летней эстрады, где хаотично шевелилась толпа, гремел духовой оркестр.В этот день он впервые зашел к Вале домой, зная, что здесь жил капитан Мельниченко, и не без волнения ожидал официального приема, но вынужден был полчаса просидеть один в столовой, потому что Валя, впустив его, сейчас же ушла в свою комнату, прокричав оттуда:— Алеша, пострадай, я переодеваюсь! Пепельница на тумбочке, возьми!Он, благодарный ей за эту нехитрую догадливость, нашел пепельницу и тут же почувствовал странное облегчение оттого, что все оказалось проще, чем ожидал, оттого, что он будто считался частым гостем в этом доме. Затем кто-то поскребся в дверь, и, лапой надавив на нее, в столовую из кухни пролез сквозь щель огромный заспанный кот, лениво мяукнул, с любопытством пожмурился на Алексея и, замурлыкав, стал делать восьмерки вокруг его ног, потерся боком о шпору и после этого изучающе понюхал ее, стараясь не наколоть себе нос.— Кто ты? Как зовут тебя? — спросил Алексей и потрепал кота. — Давай познакомимся, что ли?— Алеша, ты истомился? Я уже…Дверь в другую комнату была полуоткрыта, и он услышал, как там ожили, простучали каблуки, и вышла Валя, уже одетая, готовая; летнее солнце оставило на ее волосах свои следы — они стали еще светлее; и эти волосы, и не совсем пропавший загар на ее лице напомнили ему вдруг о том знойном дне и о той июльской грозе за городом, когда от ее влажных волос пахло дождевой свежестью, увядшей ромашкой и он обнимал ее за вздрагивающие плечи, целуя ее холодные губы… Он все поглаживал тершегося о шпору кота, не мог сразу избавиться от того ощущения ее мокрых волос, ее губ, а она, оглядев себя, подтянуто прошлась перед ним.— Хочу быть красивой ради тебя, цени это! Знаю, что ты плохо танцуешь, но сегодня я командую, и ты полностью будешь мне подчиняться. Согласен?В тот миг, когда над эстрадой с шипением, потрескиванием широкой стаей всплыла серия ракет, озарила воду и деревья, рассыпалась мерцающим фантастическим светом и длинные огни стали падать в пруд, как кометы, Алексей проводил зеленые нити взглядом, обернулся к Вале, спросил:— Ты, конечно, хочешь танцевать?— Знаешь, — ответила Валя решительно, — я сейчас сниму туфлю и подфутболю ее в пруд. Не до танцев…— А что случилось?— Ужасно жмет. Знаешь, иногда новые туфли могут испортить все настроение. Что с ней делать? Досада какая!— Подожди, — сказал Алексей. — Дай я посмотрю. Может быть, мы что-нибудь придумаем…— Ничего ты с ней не сделаешь.— Я все-таки попробую.— Ну попробуй! Можно, я обопрусь на тебя?Она слегка оперлась рукой на его плечо, нагнулась, потом, балансируя на одной ноге, посмотрела на снятую туфлю, проговорила со вздохом:— Вот! — и, теперь уже крепко опершись на его плечо, вспрыгнула и села на перила мостика, подобрала под себя ногу в чулке.— Держись за меня и не упади в пруд, я сейчас, — сказал Алексей.Ее глаза с улыбкой задержались на его лице, а он сосредоточенно вертел туфлю в руках, сначала не зная, что с ней делать, туфля же еще хранила живое тепло, была узенькой, лаковой, какой-то беспомощной от этого — и он, ни разу в жизни не имея дела с этими хрупкими женскими вещами, наконец решился и начал растягивать задник осторожно; что-то треснуло в ней, и Валя ахнула даже.— Ну конечно! Теперь я осталась совсем без ничего. Надо же приложить свою силу. Это ведь туфля — не орудие! Дай, пожалуйста, иначе останусь босиком… — Она спрыгнула с перил, потопала надетой туфлей, договорила с опущенными ресницами: — Ну ладно уж. Спасибо, — и, прощая, подняла на него глаза, словно чем-то синим осветив на миг, а он, мысленно ругая себя за свою медвежью услугу, готовый сказать, что его фронтовых денег, полученных за подбитые танки, хватит на десяток пар туфель, взял ее под руку, спросил с озадаченностью:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30