А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

.. Говорят, дурное дело обнаружится и через сорок лет. Говорят еще, что вина не может сгнить. Остается все той же. Все равно когда-нибудь станет известно людям содеянное тобой, но разве это успокоит твою душу? Серкебай, Серкебай] мне кажется, ты остался прежним, совсем ты не изменился, разве только морщины на лице появились да борода и усы побелели. Тебя подняло время. Всех поднимет наше время — всех, кто захочет подняться. Ты, должно быть, сумел, оказался достойным... В этом — твое достоинство, в этом — твоя человечность. Большой смысл заключается в том, чтобы суметь подняться, И я это оценила в тебе!
Аруке привычно приподняла брови, и этот памятный взлет бровей вернул Серкебая в молодую пору, вернул на полвека назад... В молодые годы Аруке, когда говорила с ним, точно так же иногда вскидывала брови.. Ах, что была за пора — прозрачнее капли росы. Серкебай, вспомнив давнишнее, наполнился сладкой истомой... Он увидел себя в молодые годы. В плохое время, но молодым... На глаза его навернулись слезы. На сердце сделалось неспокойно, нехорошо, — казалось, его распирает, оно стало больше... еще больше... и наконец не выдержит — лопнет... Они с Аруке поглядели друг другу в глаза. Глаза Серкебая лучились теплом, из глаз Аруке потянуло холодом. Оба оценивали, вспоминали, сравнивали... Оба смутно жалели о чем-то, в душу вошло беспокойство...
В эту минуту вернулась наконец Бурмакан. В руках несла самовар. Запахло дымом еловых веток, запахло огнем, запахло самым настоящим, горячим, красивым, новым, весенним огнем. От запаха огня, аромата хвои будто все оживилось, очистилось в доме... Огонь оживил и похолодевшие, померкшие глаза Аруке.
А Бурмакан, она преобразилась — теперь выглядела приветливой, великодушной хозяйкой.
Следом вошла Рабия. Повинуясь слову матери, расстелила скатерть.
Бурмакан даже не посмотрела на Аруке и Серкебая, казалось, забыла про них. Поставила самовар на место, поставила мед и варенье, принесла боорсаки. Аруке приподняла подбородок, будто желая уловить запах хвои от самовара. Незаметно бросила взгляд на Бурмакан, заметила, что та уже нарядилась в новое платье. Белое шелковое платье свободного покроя — да, очень ей шло... На голове — небольшой шерстяной платок, наподобие косынки, — лицо Бурмакан теперь казалось свежее, она сама — моложе своих лет... Бурмакан присела к столу с независимым, уверенным видом: мол, если желаете, то критикуйте, — не страшно, цену себе знаем... Голос ее звучал теперь тверже, решительнее. Серкебай не понимал, что с ней произошло, но душой чувствовал: Бурмакан в чем-то переменилась. Аруке, увидав Бурмакан, незаметно оглядела свою одежду. Платье жены Серкебая было новым, было отлично сшито — лучше, чем у нее самой. В душе Аруке родилась чисто женская неприязнь. Желая заглушить неприятное чувство, она, откашлявшись, заговорила:
— Рабия лучше других успевала в школе. Я советовала ей поступить в университет, она же решила сначала пойти поработать на фабрику. Хорошо или плохо? Оказывается, не ошиблась Рабия, и это хорошо... Я стала встречать ее имя на страницах газеты. Радуюсь ее успеху, радуется моя душа. Хотя не имею на Рабию прав как вскормившая молоком, но имею права как учившая и воспитавшая... Где бы ни находились мои ученики, не забывают меня, пишут, делятся сокровенным, которое не выскажут никому другому, приглашают, зовут разделить и радость и горе. Не каждый удостаивается подобного. Вижу — ты счастливая, Бурмакан-байбиче, твоя Рабия выросла умной, достойной. Часто приходится слышать: основа семьи — это младший; думаю, это правда.
Аруке говорила спокойно, доброжелательно. Чувствовалось, что она сожалеет о своих недавних жестоких словах, о несдержанности, не подобающей возрасту. Она посмотрела на белую скатерть, разостланную Рабией, в задумчивости коснулась ее рукой... А на скатерти в изобилии были расставлены разные угощения, все свежее, красивое, все ко времени, к месту. Бурмакан как бы объясняла этим гостье, что за жена досталась Серкебаю. «Я покажу тебе, кто такая Бурмакан, посмотри, приглядись, оцени... Я поступаю, как сказано мудрыми: «Если в тебя бросят камень, то в ответ брось пищу». Ты — учительница, ты овладела знаниями. Я же просто женщина из аила. Однако знаний, умений и понимания, полученных мною с молоком матери, ни одна душа не сможет меня лишить, не сможет унизить меня. Серкебай по сей день не знает всего во мне, всей моей силы и знаний. Я подобна кунице, что, не показываясь постороннему взору, скользит по песку. Пусть Аруке увидит, как вычищу в песке свой драгоценный мех... Ешь, дорогая гостья.., Ну-ка, отведай этого белого меда, попробуй это варенье; сварила, собрав клубнику с собственного огорода. Все на этом столе приготовлено моими руками. Приглядись, Аруке, приглядись хорошенько... Так, чтобы не забыть. Пойми, что я великодушна. Если не поймешь этого, недостойна звания женщины. Не все, что говорят вслух, можно считать словом; не все, что подают на стол, можно считать пищей. Как среди слов бывает лучшее, так и в пище бывает лучшее. Ты учила мою дочь... Не нашлось бы тебя, учил бы другой. Я ошибусь, если скажу, что моя дочь стала человеком лишь потому, что ее учила Аруке. Учиться — это, конечно, важно, но быть человеком — это главное, основное. Да, ты учила ее, но ты ли сделала ее человеком?» — так думала Бурмакан, Аруке не знала, не слышала внутренним слухом ее мыслей, она и вправду, как желала того Бурмакан, присматривалась, оценивала и мед, и боорсаки, и варенье, и все остальное, находящееся на скатерти. Не довольствуясь одним лишь осмотром, отведала всего понемногу. Подобно лисице, что пьет из ручья, пробовала все не спеша, сдержанно, понемногу. Однако Бурмакан, она и здесь перещеголяла гостью. Прежде чем поднести к губам пиалу с чаем — а чаю налито было меньше, чем полпиалы, — она совершала особенный ритуал: небрежно держа в правой руке разукрашенную пиалу, водила ею по кругу, удивленно поглядывая на едва заметный парок, что, извиваясь, поднимался над чаем... Временами она подносила пиалу близко к губам, и тогда казалось, что она глотает не чай, а вот этот самый чайный парок. И хотя можно было подумать, что она занята лишь чаем, на самом деле мысли ее ушли далеко. «Понимаю, ты приехала дать Бурмакан урок культурного поведения. Ты ведь учительница, ты учила дочь, теперь очередь матери. Однако, если понадобится, Бурмакан покажет себя, сама научит гостью кое-чему... Хоть я никогда не была богата, да жила в доме бая, видела, как некоторые чванливые пренебрежительно пили чай. Стоит мне воспроизвести жесты и мимику хотя бы одного из них, и ты останешься побежденной, униженной, дорогая моя гостья! Погляди-ка на нее! Как жеманничает, глотая чай!.. Прямо-таки байбиче, старшая жена Серкебая... И будто заявилась в дом младшей жены, токол. Ну, посиди, пожеманничай, покрасуйся! Только съеденное не пойдет тебе впрок... В этот дом — боже упаси от такого! — никто еще не вступал с плохими мыслями», — так думала, так наполнялась желчью встревоженная Бурмакан. Она повторяла все движения Аруке. Однако если та брала боорсак покрупнее, Бурмакан специально выбирала помельче, но красивее; если Аруке поглубже окунала боорсак в мед, то Бурмакан нарочно лишь слегка обмакивала и незаметно отправляла в рот, ела неслышно. Кокетливо шевелила губами, сразу проглатывала боорсак, размоченный чаем. Серкебай заметил и, удивленно расширив глаза, не подозревая здесь тонкой игры, спросил простодушно:
— Байбиче, никак у тебя зубы болят?
— С чего ж им болеть? Ты думаешь — все как у тебя, который вместе с мясом изжевал, источил свои зубы. Сиди лучше спокойно, не приглядывайся, как человек ест боорсаки.
Бурмакан недовольно сморщила нос, поглядела на своего старика искоса. Помрачнев, наклонила голову, хмуро уставилась на скатерть. Теперь она долго не отойдет. Когда случается подобное, Серкебай обычно старается загладить свою вину, тенью следует за Бурмакан, уговаривает, успокаивает жену, но та лишь еще больше сердится. А потом уходит куда-нибудь, и надолго, а когда возвращается — все уже давно позабыто. Но сейчас — сейчас кажется, что никогда не расправятся морщины на лбу Бурмакан, никогда не разойдутся черные тучи...
Аруке, заметив и поняв состояние Бурмакан, потупилась, помрачнела, казалась печальной.
«Бурмакан ревнует. Напрасно . Зачем мне ее Серкебай? Однако... Если бы я была на ее месте, как бы я поступила? Неужели тоже бы ревновала?» — спрашивала себя в душе Аруке и не могла ответить. Решила не думать об этом. Нужно постараться вести себя сдержанно в этом доме, — ведь это дом Серкебая и Бурмакан. Опустила глаза — не хотела, чтоб Бурмакан видела ее смущение...
Бурмакан поняла по-своему — как кокетство, предъявление прав на Серкебая.
— Почему ты не позаботишься о своей гостье, Серкебай? Приведи овцу, зарежь, не откладывая на вечер. Что это мы сидим вздыхаем да глотаем один пустой чай. Эта байбиче, я думаю, привыкла видеть не такое угощение в домах, где она бывала... — Сказав эти язвительные слова, Бурмакан отвернулась от гостьи.
— Пойду. Зарежу. Все будет готово вовремя.
— Конечно, если уж ради такой гостьи не заколешь, если ради старшей своей жены не заколешь... Рабия! Эй, Рабия!
Бурмакан, побелев, вылетела в переднюю комнату, зовя дочь и про себя проклиная мужа. Лицо Аруке растерянно сморщилось, однако постепенно она овладела собой.
Серкебай не сдался!
— Не обижайся, Бурмакан, что же делать, раз уж так было, раз была она когда-то моей женой. Судьба, она ведь что хочешь сотворит с человеком. Скажешь — жена, ладно — жена; скажешь гостья — и то верно: уважаемая гостья Как ни скажи — все одно получается: есть у человека право на уважительное отношение в нашем доме. Раз уж мы были когда-то мужем и женой, раз уж дочь моя пригласила Аруке в гости, и если я при всем этом не смогу ее угостить, не смогу достойно принять, лучше не быть мне Серкебаем! Рабия, иди скажи сыну соседей, пусть приведет ягненка с белой отметиной на макушке, того, курдючного. Там два ягненка с белой отметиной, так пусть приведет курдючного, осеннего приплода.
Рабия смотрела на отца с удивлением. Никогда прежде не видела, не слышала она, чтобы говорил так решительно в присутствии матери. Да не только Рабия, и сама Бурмакан растерялась.
«Что будет, то будет, посижу терпеливо, посмотрю спокойно, чем все это закончится». Решив так, Аруке уселась поудобнее, положила в чай побольше сахару-навата и, неспешно покачивая пиалой, продолжила чаепитие.
Ее спокойствие было всеми замечено.
— Пейте на здоровье, чувствуйте себя свободно, как дома, — попросил Серкебай.
Услышав подобное, Бурмакан сжалась, точно пружина.
Серкебай, словно желая отдать дочери еще какие-то распоряжения по хозяйству, вышел из комнаты. Обе женщины — обе жены Серкебая, затаив дыхание, смотрели в противоположные стороны. Аруке обернулась к окну — дождь хлестал пуще прежнего, капли залетали в открытую форточку, на подоконнике собралась лужица.
Немного успокоившись, Бурмакан тоже бросила в свою пиалу два больших куска навата, сердито помешала ложечкой, стала пить большими глотками. Обеим женщинам, оказавшимся в одной комнате, конечно, не подобало ревновать одного старика. Обе это понимали — и не могли поступиться пустой обидой. Каждая желала отстоять свое достоинство.
— Бурмакан-байбиче, вы не думайте обо мне плохо... У меня нет никаких счетов ни с вами, ни с Серкебаем. Я вас не обвиняю ни в чем и в мыслях не держу нехорошего... Если вам неприятно мое присутствие, я лучше уеду...
Бурмакан испугалась, что с гостьей получается совсем неладно.
— Что это значит, милая, о каком отъезде вы говорите! Мой хозяин послал за ягненком, чтобы заколоть в вашу честь... Что означают ваши слова, милая? Придет Серкебай, спросит — что отвечу ему? Ведь он скажет, что я прогнала... Не приведи господь дожить до такого!
Однако поднявшись и выходя из комнаты, Бурмакан обернулась и посмотрела с неприязнью, как бы говоря: «Так вот она, оказывается, какая, эта прославившаяся Аруке. Ну, сиди, сиди в моем доме. Если сможешь, пересиди, выгони меня. Только не получится у тебя — и не пробуй! Если ты — Аруке, то я — Бурмакан!»
Бурмакан вышла во двор, Аруке осталась сидеть в одиночестве. Теперь она могла осмотреть комнату, где живет Серкебай. Ничего особенного не видно, ничего такого, что бы заинтересовало... Заметно, однако, что в комнате собраны вещи, сделанные руками Серкебая. Внимание Аруке привлекло пальто, висевшее на вбитом в стену длинном гвозде. Точнее, не само пальто, а вещица, приколотая в виде брошки на груди. Аруке даже вздрогнула, заметив вещицу, старательно начала вглядываться; мол, на самом деле такое чудо или только кажется ей? Не поленилась встать, подошла поближе, поправив очки, собралась рассмотреть получше, но тут в соседней комнате послышался голос Бурмакан, и Аруке сдержалась, отступила, села на место. И все-таки не могла отвести глаз... Предметом ее внимания был старинный серебряный треугольный амулет, — беременные женщины издавна пользовались такими, желая уберечь плод от злых духов... Когда Аруке рассматривала амулет со своего места, ей казалось — она узнает его... Однако ослабевшие глаза ее не могли хорошенько разглядеть его середину, а весь секрет заключался именно там...
Аруке не решалась даже поверить, что это тот самый...
Вернулась Бурмакан. Аруке хотела было спросить
об амулете, но не решилась. Заговорила в растерянности совсем не о том, о чем собиралась.
— Напрасно вы все это затеваете... Зарежете овцу, а съем-то я всего с одного ребрышка — стоит ли беспокоиться...
— Зачем же вы так? Если уж Серкебай пригласил, неужто пожалеет заколоть одного ягненка... Я понимаю — конечно, соскучились друг без друга... Заночуете у нас... Сможете поговорить о былом, вспомнить прошедшее...
Бурмакан и не хотела бы обижать гостью, однако не могла совладать с собой. О чем бы ни начинала — любую речь заканчивала укоризной. Сколько ни старалась скрыть свои чувства — сдержать себя ей не удавалось. Аруке понимала ее состояние — и терпела, не хотела раздувать ссору. Если поднимешь скандал в чужом доме, то, как говорится, конь и собака стану! поддерживать хозяина. Да, скорей бы вернулся Серкебай... А пока она решила разрядить обстановку, выйти во двор:
— Рабия, дочка, ваша собака не кусается? Проводи меня во двор, боюсь собаки, да и скользко по дождю...
Земля размокла от долгого дождя, ступишь — нога уходит будто в трясину. Льет, похоже, сильнее прежнего. Небо хмурое, в низких рваных тучах, — кажется, никогда уже не заиграет луч солнца. Когда случается такой дождь, киргизы говорят, что у неба прохудилась крыша.
Яблони, еще безлистые, стоят в саду, — будто олени подняли ветвистые рога. Облепиха вокруг огорода почернела под дождем, поникла. Равномерный шорох дождя — и вдруг над самой крышей дома родился ужасный грохот, а потом... потом словно низверглась гора, треснуло, раскололось, рухнуло на землю небо... Прогремев однажды, гром унялся, замолчал, однако чувствовалось, что снова сгущается, собирает силы, и, когда ударило еще раз — засверкало, прогремело, прокатилось по всей Чуйской долине. Земля, вода, поля, холмы, склоны гор — все онемело, все было оглушено. Опять блеснула молния. Не выдержав, испуганно залаяли собаки. Куда упала молния? Что случилось? Кто знает...
Рабия вышла под дождь — не испугалась. Холодные струйки стекали по ее темным волосам, омывали лицо, устремлялись к шее. Мелкие капли, поблескивая, задерживались на лбу, на щеках — похоже было на слезы. Тонкое бледное лицо Рабий, ее большие черные глаза, трепетные ноздри, маленькие яркие губы, густые темные брови — все красиво в ней, все интересно. Волосы разделены надвое пробором, гладко зачесаны и заплетены в косы. Когда идет по саду вдоль ряда яблонь, — украшает собою деревья, кажется ожившей яблонькой. Если бы поэт увидал ее в эту минуту!
Вижу — она рождена рассветом,
Поднявшимся над горами.
Вижу — она рождена дождем,
Очистившим мир
А может быть, эта девушка рождена родником,
Пробившимся сквозь скалы
Может быть, это ширококрылая птица,
Взлетающая высоко, как мысль человека...
Может быть, это неизъяснимая словом
Прелестная тайна...
Может быть, это песня, что никогда не остынет,
Она притягивает к себе счастье...
Аруке, любуясь Рабией, думала о Бурмакан: «Бедная, она ведь когда-то была вот такой же красивой, может быть, еще лучше... Девушка сейчас чиста, как лебедь, поднявшийся с воды, но ведь и она когда-нибудь постареет... Потускнеет и этот жемчуг, поблекнет и этот свет... Согнется и эта спина... В жизни ведь как: в молодости высокая, стройная, а постареешь — и согнешься. И человек, и зверь, и горы, и сама земля — все сгибается, уменьшается, все стареет. И у земли были детство и юность. Постепенно приняла этот образ, накопила морщины ущелий.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39