А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


— Герой моего детского романа,— неохотно поясняет Нина.
Странно немного, на ходу думает Юстас, она даже не поинтересовалась, женат ли я, где и кем работаю, как вообще живу. Правда, расспрашивал я сам, да и времени было в обрез... Но эта мысль его слегка ранит, даже самому странно, что встреча с Ниной возвращает опять в прошлое, в далекое-далекое детство, где он когда-то уже был отвергнут с таким же равнодушием,— ему еще трудно сориентироваться сразу, Юстас озабоченным взглядом высматривает Дайну, которой собирался сказать свое решение; после разговора с Ниной он бы держался свободно и естественно, однако, увы, ни возле бара, ни в фойе Дайны не видно. Юстас поспешно направляется в зал, издалека замечает пустые кресла, разволновавшись, мчится в гардероб, там ни живой души, опять возвращается в зал, где уже гаснет свет, и, заняв свое место, принимается ждать. Может, Дайна пошла позвонить домой, узнать, как там дети, и немного опоздает, это вполне логично, успокаивает себя Юстас. Однако действие перевалило за половину, а кресло Дайны по-прежнему пустует. И это пустующее место, эта зияющая пустота начинает представляться Юстасу
символом его одиночества, приводит в отчаяние. Не выдержав, Юстас поднимается и, согнувшись, провожаемый недовольным шепотком, пробирается через весь ряд к выходу.
В вестибюле никого, только две гардеробщицы с любопытством наблюдают, как Юстас возле телефона-автомата лихорадочно роется в карманах в поисках мелких монет.
— Слушаю,— раздается тусклый Дайнин голос.
— Это я, Юстас,— выпаливает как из пушки,— прости, я поступил по-свински...
— Я не желаю с вами разговаривать,— отвечает Дайна, но трубку не кладет.
— Ты должна понять, я все тебе объясню, когда увидимся. А теперь только два слова! Мне нужно тебе сказать что-то очень важное.
— Меня это не интересует. Свои важные дела решайте, пожалуйста, самостоятельно.
— Это касается нас обоих!
— Не стоит об этом.
— Дайна! — торопливо выкрикивает Юстас.— Я был последним трусом и ничтожеством. Ты слышишь? А теперь я прошу тебя — разводись. И ничего не бойся. Я повторяю: хочу, чтобы ты развелась, чтобы ты была свободна. Поняла?
Юстас не замечает, как громко разносится его голос в пустом вестибюле, как зачарованно поглядывают на него оцепеневшие гардеробщицы — им, чего доброго, еще не доводилось видеть подобного спектакля,— с пылающими от волнения щеками он ждет ответа, но Дайна молчит.
— Ты слышишь меня? — спрашивает Юстас.
— Слышу.
— Так скажи хотя бы слово...
— Не сегодня,— едва слып1но произносит Дайна и умолкает.
В трубке раздаются короткие гудки, как будто кто-то монотонно передает с помощью радиоволн одно и то же слово.
Я удивлен и вместе с тем рад, что с лица Вацловаса Нарушиса сошло выражение одиночества и затравленности, уступив место серьезности и покою. Облачив
шись в новый темно-синий костюм, он и впрямь стал другим, движения раскованные, уверенные. Сразу понимаешь, перед тобой человек, знающий себе цену.
И все-таки, завидев меня, попытался шмыгнуть в сторону. На этот раз я решительно нагнал его и ухватил за рукав пиджака.
— Послушай, Вацловас,— сердито упрекнул я,— чего ты бегаешь от меня как черт от ладана?
Встреча наша произошла в административном корпусе. Я как раз выходил из кабинета главного инженера, а Вацловас — из отдела кадров.
— Сам не знаю,— он вымученно улыбнулся узкими губами,— всякий раз, когда вижу тебя, ощущаю странную потребность объясниться. А это для меня чертовски неприятно.
— Вот уж никогда бы не подумал...— пробормотал я, не на шутку растерявшись.— Лучше скажи мне просто и ясно: тебя утвердили заместителем начальника участка?
— Нет,— равнодушно буркнул Вацловас и поплелся в конец коридора, где отведено место для курения.
— Ничего не понимаю. Ведь тебе же предлагали, уговаривали...
— Я отказался.— Лицо Вацловаса по-прежнему спокойно и задумчиво.
Чувствую, как во мне закипают злость и досада.
— Коммунисты по кустам не прячутся. А в вашей конторе партийных не так уж много.
— Вот потому-то и не хочу разочаровывать людей, Юстас. И сам, прости, не хочу вываляться в дерьме. Ну какой из меня начальник, ты приглядись внимательнее! Эдмундас, тот — прирожденный руководитель, хотя и деспот изрядный. А меня больше тянет в науку.
— Справился бы,— заверил я теперь уже с долей сомнения,— начальниками не рождаются, время крикунов миновало, по нынешним временам нужны мужики умные, такие, как ты, Вацловас.
— Я теоретик, Юстас,— раздраженным тоном возразил Вацловас,— и, очевидно, скоро перейду в научно-исследовательский институт.
Я выругался, обложил его как следует и отвернулся.
— Топайте, топайте... Все уходите... Бросайте меня одного, пусть, дескать, старается, собственным задом вытаскивает гвозди...
— Не сердись, Юстас. Всяк хорош на своем месте.
Странный организм — завод, никогда до конца не поймешь, не привыкнешь к нему, подумал я. Одни здесь опускаются, мельчают, другие, наоборот, находят себя, проверяют собственные силы, третьи просто постигают, что такое серьезный напряженный труд, обретают опыт. И в дальнейшем им уже не страшны никакие невзгоды.
— И когда собираешься сматывать удочки? А я столько за тебя воевал, старался...
— Успею,— Вацловас делает вид, что не слышит моих последних слов.— Надо вернуть прежнюю уверенность. Сделать что-то стоящее, интересное.
— Ничего, сделаешь. А ты вспомни самое начало! Неужели забыл, как взмывали ввысь наши модели? А мы, пацаны, носились по лугу и кричали, как индейцы...
— Еще бы не помнить... А некоторые модели так и пропадали, их относило куда-то ветром, забрасывало. Жалко было, если не удавалось отыскать.
— Зато каким чудесным казался мир без всяких обязанностей, без свар на работе. Без женщин...
— Мир без женщин? — впервые рассмеялся Вацловас.
Мы выходим на улицу. По заводскому двору ветер гонит листья, красные, желтые, с фиолетовыми прожилками, их роняют высокие могучие клены, растущие по ту сторону забора. Торопливыми кивками здороваются пробегающие мимо рабочие, испытываю перед ними какую-то неловкость, они еще не знают, что сразу после Нового года уйду из цеха, на заводе теперь будет новый отдел научной организации труда и управления, и я перехожу туда. Когда услышал в кабинете главного инженера о такой возможности, страшно обрадовался, а сейчас ощущаю чувство вины перед своими пролетариями. Пожалуй, успел привязаться к ним всерьез.
В цехе, конечно, еще всяких дел невпроворот, но главное — система моя действует.
Я останавливаюсь и гляжу на удаляющуюся фигуру Вацловаса — прямо ему в спину.
Почему эта система — моя? Теперь уже могу подвести итог своей лихорадочной деятельности, как будто уже распрощался с цехом и смотрю на все издалека. Конечно, придумал эту систему не я. Бригадный подряд внедряется по всей стране. Просто сама действительность схватила меня за горло, в противном случае инструментальному цеху никогда бы не выполнить план...
И я не промахнулся! — горячо убеждал себя, отчего- то убыстряя и чеканя шаг. Система, чья бы она ни была, прижилась в нашем цехе, оправдала себя!
Синий силуэт Вацловаса становится едва приметным, вот он мелькает напоследок в конце улицы и исчезает за поворотом. Теперь его уже не догнать.
Но разве у меня было желание еще раз нагнать его и о чем-то спросить? Начинаю наконец понимать, что все это время меня терзал один навязчивый вопрос, то готовый простодушно сорваться с губ, то упорно забивающийся в самый потаенный уголок души. Да, да, мне постоянно не терпелось узнать, почему распалась наша тройка, хотелось попытаться выяснить причины, отчего так случилось... Может быть, мы все трое слишком слепо поддались соблазну— «внедрить в жизнь» свою собственную «систему», решив, что дружба уже не требует никаких жертв? Однако завод есть завод, а мы — люди дела, черт возьми! Все трое стремились к собственным — пусть скромным! — но победам, мы не стали хуже, мельче, глупее, не убоялись самостоятельности, сами принимали решения, а ведь этого так часто опасаются три четверти населения земного шара в наш двадцатый век.
Однако эти все рассуждения почему-то не приносят никакой радости. Факт остается фактом: наша дружба, моя, Эдмундаса и Вацловаса, распалась. А это, увы, необратимо.
В смятении духа вернулся домой, придвинул табуретку к окну и уселся в кухне, повторяя, как заведенный номер телефона Дайны, пока наконец не отважился ей позвонить.
Услышав мой голос, она секунду помешкала, вероятно обдумывая, стоит ли пускаться со мной в разговор.
— Как твои малыши? — поинтересовался я.
— Спасибо, здоровы.
— Нам нужно увидеться, Дайнуже. После того вечера многое осталось недосказанным, слышишь? Что-то гнетет меня...
— Случается и такое... Потом... проходит.
— Что проходит? — Меня поражает ее голос, в нем ни малейшей нотки тепла — ни крупицы доброжелательности.
— Все.
Чувствую, как этот разговор мучителен для нее.
Подожди! — кричу я.— Прежде чем положить трубку, скажи, я был для тебя... я... для тебя...
— Этого я тебе не скажу. И вообще думаю... больше ничего не нужно.
— Чего, чего не нужно?! — опять кричу я.
Дайна ничего не отвечает и кладет трубку.
Становится тихо. В полутьме включаю телевизор,
устраиваюсь на диване, но никак не могу сообразить, что там показывают, на экране.
Позвонить Каспарасу не поднимается рука. Неизвестно почему. Может быть, позвоню завтра или через неделю, но сегодня, в этот вечер, чувствую — не надо его беспокоить.
Словно какой-то отвратительный призрак, от которого стынет в жилах кровь, выползает из темноты подозрение, что все это время я забывал о чем-то невероятно важном.
Человек не может быть постоянно прав, не может, не может,— мне чудится, будто кто-то произносит эти слова тихим усталым голосом,— и очень важно, способен ли человек признаться в этом... Никак не разберу, чей это голос — Каспараса, Дайны или матери, только мнится, он очень знакомый.
Вспомни начало, вспомни, шепчу я, ведь Каспарас притягивал тебя как страдающая личность, и к Дайне влекло из-за ее стойкости и трудной судьбы... Вспомни начало, принимаюсь повторять до бесконечности, до головокружения. Незаметно сливаюсь с обступившей со всех сторон темнотой и засыпаю, сидя на диване, а когда пробуждаюсь, сквозь стекло сочится прозрачный осенний свет, доносятся разрозненные, но уже энергичные уличные звуки. В коридоре возле лифта слышатся чьи-то молодые и чистые голоса; в колодце двора, на заасфальтированной площадке, урчит машина.
Выключаю телевизор, который работал вхолостую всю ночь напролет, и подумываю, что не мешало бы пойти в ванную и побриться, но в это утро привычная размеренность жизни кажется отталкивающе постылой. Придвигаю к столу стул, достаю чистый лист бумаги и медленно вывожу: «Милая мама...»
До начала смены еще целых два часа.
??
??

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22