А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


В большой старинной избе совсем пусто, остались одни лавки, да полати, да полицы вдоль стены. Даже икон на божнице не видать.
— Боги не любят игрищев, — оказала Христя. — Ну, да бог — милостивый, может, нас и простит, коли некому в поле робить, — и с ее разрешения богов вынесли на шочееку в чулан и закрыли на замок.
В горнице — наоборот — тесновато, столы сдвинуты
на середину, по краям поставлены скамьи. На столах крудками положен хлеб, поставлен в разных посудинах студень. Глафа и тут помогает Насте — она ловко раскладывает на столы желтые бруски пшеничников. На улице шум, хохот: девки у колодца моют руки, лицо, брызгаются.
Христя на припечке вздыхает — напрасно ведь льют воду, оголят колодец-то. А в сенях уже слышны чьи-то каблуки.
— Давайте, девоньки, давайте, махоньки.
И вот уже за столом тесно, шумно, уже жарковато. Сам Кузовков в белой, расшитой петухами рубахе, несет на подносе стаканы с самокуром, за ним, со вторым подносом, идет Фанька.
— У-у-у?!—удивляется девушка с кудерками около висков и, несмело беря стакан, спрашивает: — На двоих иль на одну?
— Тяни одна, — подхватывает подруга.
— По аппетиту тут, — поясняет хозяин. — Тут ведь разные посудники: и побольше, и поменьше, и для девушек, и для бабочек.
— Ну что ж, давай испробую.
— Девка попробовала, да хм...
— Ха-ха-ха!..
Гудит горница, как потревоженный улей.
Но вот на улице пиликнула чья-то гармошка с колокольчиками,— и девки, побросав еду, бросились из-за столов в избу, каждой хочется занять место поудобней да повыгодней: одним хочется посидеть на виду, другим, наоборот, где-нибудь в углу у припечка.
И вот уже все девки в сборе, сидят они по лавкам вкруговую дружным полукольцом. Бабы — те забрались на печь к Христе да около печи установились, ребятиш-ки-недоросточки, среди них и Федярка с Юлькой, на полатях улеглись, — это, и бабы, и ребятишки, так сказать, зрители. Кому что надо — кому плясать, кому смотреть да тайны девичьи разгадывать.
А гармошка подала голосок — и пропала. Зря взбаламутила только девок, кашу-то почти никто не отведал. И жеребейки пшеничников на столе целехонькие остались.
Но это не беда — девушки и так сыты. Девушки уже поют песни.
Поют о дролечках своих заветных. Дролечки-то у них в шинелюшках. Винтовочки — подруженьки ихние. Котелочки — родны братушки. Сабельки остры —их невестушки...
Вдруг рявкнула под окном гармонь, ухнула песня — и подбросила всех с лавок: бурло ведь это! А «бурло», как крутая волна, катилось уже в сенях, стучало каблуками, ухало под рев гармоньи.
— Чьи это?
— Коврижские, наверное! —и девки рассыпались по углам.
А бурло уже тут как тут, под полатями:
Мы разбойные ребяты, Отворяйте ворота-а-а...
Шумная ватага уже на середине избы, кричит, бьет кулаками по полицам.
— Да ведь это, с гармоньей-то, Фанька! —с удивлением вскрикнула Глафа. — И бабы наши...
А переодетые бабы, в картузах, в мужицких штанах, в рубахах вышитых, подскакивают чуть не до потолка:
Бабы, с печи убирайтесь, К чертовой бабушке ко дну! Надо дролечку обнять мне, Проводить домой одну.
И, сделав еще круг по избе, останавливаются.
— Ну, вот мы и дома, Олеха, угощенье давай нам сгрохай!
Тут хозяину плошать нельзя, —и старик уже с графином под мышкой, со стаканом.
Игрище начинается.
Игрище без парней. Миленькие дролечки еще из похода не вернулись.
И когда вернутся, никто не знает...
Игрище в самом разгаре. Надрывается гармошка с колокольчиками. Долбят по полу каблуки, не утихают звонкие голоса; не успела кончиться одна песенка —начинается другая. И ребят уже поднабралось. Больше, правда, пришли подросточки-недомерочки, но и их не
обегают девушки: те, что постарше, относятся к ведом е-рочкам, как и положено, снисходительно, приглашают их плясать, учат, как надо девушку подхватывать за талию, как вести по кругу, и поплясав усаживают их к себе на колени. Здесь так заведено — то парни держат на коленях девушек, то девушки парней — места-то на лавках всем не хватает. Сидят парочками и баб на печи не стесняются, чего же стесняться, бабы сами такими были...
Вместе с бабами на припечке сидит и сам Кузовков, но больше тут для порядку — за всеми присмотреть надо, да и бурла остерегается. К счастью, бурлом никто больше, кроме баб, не заходил — подросточки нынь аккуратненькие растут. Бабы не только сидят на печи, но и стоят на кухне. Среди них Глафа, помолодевшая, раскрасневшаяся. Скинуть бы ей несколько годиков—выскочила б на круг, схватила за руку кого-нибудь, хоть вон Фаньку, и пошла бы, пошла —в молодости-то вон как плясала! А теперь нельзя — вдовушка, осудят, осмеют. Теперь смотрит она на подростков: вот такой же скоро и Федярка у нее будет, — и радует это, и почему-то тревожит ее.
Среди парней, конечно, постарше всех тут Фанька. Он в шелковой вышитой рубахе, крученый пояс с кисточками свисает до коленей. На ногах лакированные сапоги— привез, видать, из города; Фанька сегодня тоже навеселе, Глафа видит, как он смеется, белозубый рот будто освещает его лицо. Впервые она видит его таким — винцо-то кого не преобразит.
А Настя уже тискает ее за руку:
— Давай выпьем, Глафонька, по рюмашке, а?
— Ой, что ты, и без рюмочки игрище-то больно хорошо идет!
Но Настя тянет ее в горницу, там на столах еще много всякого добра.
Выпив по рюмке, Глафа с Настей возвращаются обратно.
Изба по-прежнему гудит. Гармошка переходит с рук на руки: один гармонист устанет, сменяет другой, только он, милая, с колокольчиками, не устает. То нежно вздыхает цветистыми, как шиповниковый цвет, мехами, то плачет и сердится, то вдруг зальется жаворонком, и кажется, над тобой не бревенчатый рыжий потолок, а высокое голубое небушко, — все может вятская весельница,
потому и не пускает она с игрища не только девок и парней, но и баб. И ушел бы, да не хочется расставаться, такое веселье ведь не часто...
Однако летняя ночь коротка, уже незаметно в окна брызнули легкие голубоватые отблески, и бабы, ахнув, спохватились — светает ведь!—и дружно ринулись за порог: у каждой дома ждут свои дела. Другая, милушка, может, придет и не приткнется на постель, глаза не соминет — и к печке: топить ее надо, завтрак готовить, а потом и самой на полосу впереди других бежать — страда-то не ждет. И ведь бежит, не валится с ног,— такова она, русская женщина,—на работе бойкая, на пиру веселая, а если навалится горе — и с горем справится, как не сумеет ни одна на всем свете.
Спустя несколько минут Глафа тоже собралась домой.
На улице дотронулась до травки — еухорое ведь, и верно, всю ночь бы жать можно. Остановившись у ворот, повязала на голову платок, заторопилась по тропке. И вдруг из-за стожка чей-то голос:
— Глафонька, ты?
— Ой ли?! — вскрикнув, отпрянула она. — Неужели ты, Фаня?
— Чего ж ты мало-то, Глафа?
— А нам, бабам, и нельзя больше.
— А может, льзя,—и Фанька взял ее за руку, стараясь удержать.
— Нет, нет, пусти уж, Фанечка...
— И не пущу!
— Ну, вот какой ты...
— Дай хоть провожу.
— Только до черемушек... Ягод-то у нас на черемухе в иди мо -невидимо...
— И у нас их много...
Глафа держится за Фанькину руку и сама себя не чувствует, будто чужие ноги, совсем ее не слушаются, и руки, и во рту вдруг пересохло... Хоть Фанька и неуклюжий, вон какой он угловатый, а вот не убежала ведь, не побоялась, что другие увидят...
У черемушек остановились.
— Глафонька?
— Ну, что, Фаня?..
— Ты не сердишься?
— За что же?
— А я-то тут...
— Да что ты, Фаня,— и вдруг, неожиданно для себя, вырвалось: — Ты ведь вон какой хороший...
— И ты, Глафа... Как бы я тебя стал хранить...
— Что ты, Фаня, сын у меня большой...
— Не осудит... Сын сыном, а сама-то вон какая еще... Шибко желанная мне...
— Не надо, Фаня, — отнимая от себя его руки, пересохшим голосом сказала она. — Не надо, соколик...
— Не обижу ведь... Может, столкуемся, а?
— Не столкуемся, ты ведь вон какой, золотой чело-век.
— А ты, ты хуже разви?! Ты первая меня поняла,— и, ухватив за плечи, он притянул ее к себе.
— Ой ли, первая...— задыхаясь от подступившего вдруг вдовьего счастья, чуть слышно прошептала Глафа.
И рада она была этому счастью, и боялась...За летом незаметно подступила осень. Подступила, да такая ядреная, спорая. Каждый день на гумнах вырастали новые скирды — рожь клали, как всегда, круг-лухами, а многосемейные и люльками, мелкое — овес и ячмень — упаковывали в стожары, кудлатый горох вешали тоненько на острови. Из дальних лесных полей суслоны не возили домой, а складывали прямо на полосах— возить-то некогда, да и хлеб будет не у всех на виду, в случае кое-что и утаить от «облога» можно...
О Колчаке теперь уже говорили меньше. Откатился он, вражина, от Вятки куда-то далеко в Сибирь, по газетам-то, слышно, уже за Тобол-реку перекатился, за Ишим... А где этот Ишим да Тобол, никто толком в деревне и не знал, и не узнали бы ничего, не вычитай в газетках Фанька,— он, Фанька, дотошный, обо всем людям расскажет. Но теперь уже не о Колчаке начали поговаривать, а о другом генерале, каком-то Деникине, но тот Деника, сказывал Фанька, совсем не близко, до Вятки он и не доберется — все одно ему шею свернут, как тому Колчаке. Еще бы не побороть его, туда, чай, сам Азии порядки уехал наводить. Об этом не только
в газетах было, но рассказывал и вернувшийся с фронта Лаврушка.
Лаврушка вернулся домой в дождливый сентябрьский денек. Вернулся совсем неожиданно. Когда он ступил в избу, Настя даже и не узнала — в шинели, в фуражке форменной...
— Вот и я, маменька...
— Сыночка! — вдруг бросилась к нему мать и заплакала.— Живехонькой... Теперь уж не пущу, никуда от себя не пущу, — приговаривая, гладила она повзрослевшего сына. — Теперь уж ты со мной, сердешный, будешь.
Вскоре в избу к Кузовковым сбежались соседи, прибежала и Юлька, протиснулась меж людей из-под полатей наперед, обняла брата, залюбовалась им, — и впрямь какой Лаврушка-то стал пригожий.
Пришел с гумна и дед. Ухмыляясь в бороду, он твердил одно и то же:
— Смотри-ка ты как, а?.. Вытянулся-то как, вытянулся-то? А ну-ка, — просил он, — привстань, Лавра...
— Привстань, привстань, — попросил и Федярка, теребя за рукав дружка. — Ну-к, померяемся, я ведь тоже немножко подался вверх.— Он и дружок встали спина в спину.
— Не-с,— протянул Кузовков. — Тебе еще, Федярка, до мово внука далеко.
— Неужли далеко? — опечалился Федярка. — Это я волосы остриг нагладко, оттого меньше и стал.
— И у меня ведь они не велики.
— А каблуки-то, а? Каблуки-то... Я ведь босиком... Дай встану на каблуки, — попросил Федярка.
Но нет, и каблуки не помогли уравнять дружков. Лаврушка за лето и впрямь вытянулся, — тоненький и повзрослевший, он был почти вровень с дедом, разве чуточку поменьше, но все равно не такой, каким был полгода
назад.
— Отвоевался аль на побывку? — спросил дед.
— Да что ты, тятя, как же не насовсем? — спохватилась Настя, боясь, что сын ответит другое. — Он ведь хоть и вытянулся, а годиков-то еще сколь...
— Годы тут ни при чем, маманька, если б не товарищ Азия, и я бы еще не приехал, — ответил вполне серьезно Лаврушка.— Когда Екатеринбург мы взяли, тогда дивизию нашу на отдых поставили. Вот тогда товарищ
Азия увидел меня и говорит: «А о доме, орел, не скучаешь?» Ну, как, говорю, не скучаю. Маленько скучаю. А он тут же и скажи адъютанту своему: отпустить, мол, надо, в деревне тоже руки молодые нужны.
— Ишь ты, командир-то с каким понятием! — с похвалой воскликнул Кузовков. — И верно, без деревни нынь куда кинешься? На деревню у Питера, вон наш Фанька говорит, вся надежда теперь...
— Ну, а дядю-то Егора не видал? —не утерпев, спросил Федярка.
— Как же не видал, видал.
— Дак где же он теперича?
— Егор-то ваш, дядя, он еще дальше пошел, за самый Тобол, река есть такая...
— Еще дальше? — удивился Федярка. — А дедушка мой говорил, будто бы он с Азиным на юг подался.
— На юг — не все пошли. Колчака кому-то надо же добивать.
— И то верно, внучек,— согласился дед.— Не добей сегодня, он завтра же к нам, вражина, на ворот опять полезет.
— Спасибо, родненькие, — подстала Настя. — И нам поспокойней стало жить, как только Колчаку-то того отогнали...
Однако осенью, когда уже начал прихватывать землю легкий морозец и под ногами запохрустывала будто солью посыпанная травка, а в лужицах заблестели зеркальцами хрустальные льдинки, — снова в Ржаном Полое стало неспокойно. Теперь уж не о степахах говорили и не о Колчаке пришлом, а о здешнем Прошке Морало пошли слухи, будто бы он, Прошка, где-то рыскает по лесам, пугает баб да ребятишек. А ведь местный басурман еще страшнее и пришлого, он все входа и выхода в деревню знает. И будто этот Прошка Морало по лесу бродит не один, а много их тут, белых, с фронта расползлось. Родные-то места, должно быть и их тянут, увидели басурманы, что Колчака — ихний царь — проваливается и делать у него нечего, вот и потянулись обратно 1к дому, а показаться людям на глаза грехи не подпускают.
Когда заговорили о Прошке, Кузовков как-то сразу сник, постарел лицом — ведь не о ком-нибудь, а о зяте этакая молва пошла. И Настя в слезы пустилась, и девчонке ребята проходу не дают, каждый день Моралом
донимают. Хорошо, что Лаврушки дома нет, он уехал по командировке комсомола в город учиться, а то и ему бы не легко слушать этакое было.
— Увижу басурмана, осеку ему башку топором,— уходя на дальний лесной надел, сказал как-то Алешка Кузовков.
Вечером, когда старик вернулся домой, заплаканная Настя спросила:
— Не видал?
— Нет еще.
— А может, зря болтают?
— Не знаю, — и, прихватив с собой топор, ссутулясь, старик пошел спать на сеновал — если кто и стукнется в дверь, он первым услышит.
Однажды Алешка — тоненькие ножки рубил в за-осичье по билету строевой лес. Понадобился ему лес для одной задумки — с сыном они решили ладить веялки. Корпус будет мастерить он сам —когда-то и Кузовков держал в руках пилу да рубанок, ну, а о внутренней части и говорить нечего — Фанька скует хорошее нутро, не хуже инженера знает, как все это делается. И заказчик хороший на веялки нашелся — приезжал тут один летом из самой Вятки, большие деньги сулил. Вот и махал в лесу старик топором уже не один день — наготовит бревен, по первому снежку вывезет. А зимой только знай работай.
В один из таких осенних дней Кузовков и приметил сквозь лесную проредь бредущего по кочкарнику одинокого человека.
«Уж не Проха ли?» — и старик тоскливо схватился за грудь, как-то сразу заболело под ложечкой, и тревожно заколотилось сердце.
Мешковато Кузовков опустился на срубленное дерево, вытер рукой со лба холодный пот, придвинул к себе топор, прислушался. В глухой лесной тиши осторожно хрустнули ветки, и из-за разлапистой ели показался обросший человек.
— Закурить нет ли?—остановившись, спросил он. Алешка Кузовков узнал по голосу зятя.
— Для кого есть, а для тебя, басурмана, не наросло, — ответил он и встал.
Вглядываясь в обросшее, одутловатое лицо зятя с узенькими щелочками нахальных глаз, спросил:
— Долго ли будешь людей пугать тут? Прошка не ответил, шагнул кривоного к тестю.
— Брось топор-то, не обижу, папаша
— Тебе серый волк папаша, а не я!
— Не ругайсь. Настька-то у тебя?
— У меня. А тебе чего от Настасьи? Не твоя теперь Настасья.
— Нет, Настька моя! Венчальная, по закону, — ответил тот и кивнул головой, указав взглядом на висевший на дереве пиджак тестя.— Дай хоть на закрутку, Алексей Данилыч, коли папашей тебя неудобно величать.
Кузовков молча достал сборчатый кисет с табаком и протянул его зятю. У Прошки задрожали руки, вцепились в мешочек грубые, до черноты загорелые пальцы с длинными, пожелтевшими от дыму ногтями.
— Долго ли, говорю, будешь так-то?
Зять будто и не слышал, он занят был своим делом. На ладонь, подставленную лодочкой, он высыпал из кисета содержимое, потряс сборчатым мешочком и вернул его обратно.
— Себе на цигарку сам оборудуешь, — сказал он. Старика покоробило от слов зятя, он только покрутил
головой.
Сплюнув, спросил:
— Долго ли, говорю, будешь клевить Настасью?
— Так она ж, сам сказываешь, не моя, —ответил спокойно зять и поднес к потрескавшимся губам неуклюже свернутую цигарку.
— Ох, Прохор, Прохор, нет у тебя ни совести, ни креста...
— Ты вот что, Алексий Данилыч, ты другое лучше скажи мне... У тебя яма в голбце свободна?
— Уж не в голбец ли намереваешься завалиться?
— А почему бы и нельзя?
— Не выдумывай, злыдень!
— Никто ж не узнает: перезимую, а там весной придут на выручку наши...
— И не думай лучше!
— Спасибо, Алексий Данилыч, на табачке.— И Прошка, отпустив поклон, зашагал к просеке.
Заросший длинными волосами затылок, треснувший под мышками, затасканный ядовито-махорочного цвета китель с чужого плеча, стоптанные хромовые сапоги с побелевшими голенищами...
У просеки оглянулся, хрипловато бросил:
— А об этом подумай, Алексий Данилыч, наведаюсь еще...
И наведался.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40