А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Отец умер чисто выбритым. Это, по крайней мере, сделало его счастливым.
Когда Пилар не вернулась домой в девять часов, Лурдес позвонила в полицию, а потом принялась размораживать свои запасы сладких ореховых булочек. В десять она позвонила пожарным, нагрев перед этим духовку. К полуночи она обзвонила три больницы и шесть радиостанций и прикончила последнюю булочку.
Руфино не может ее удовлетворить. Отец умер. Дочь пропала. «Где тебя носит целый день?» – вдруг кричит Лурдес на мужа, хотя знает, что ответа не будет. Она роется в пакете с фотографиями, разыскивая снимок дочери, но находит только маленькую школьную фотокарточку, сделанную, когда Пилар училась в третьем классе. Волосы у дочери прямые, черные и аккуратно разделены пробором на две стороны. На ней темно-бордовый клетчатый джемпер, белая блузка с воротничком, как у Питера Пэна, и галстук под стать. Эта девочка совсем не похожа на ее дочь.
Лурдес уже не может представить Пилар целиком, только по частям. Янтарный глаз, тонкое запястье, серебряный браслет с бирюзой, приподнятые в испуге густые брови. Лурдес мысленно представляет эти части, растерзанные и изуродованные, разбросанные на пирсе или в переулке или плывущие вниз по реке к океану.
Она перерывает комнату дочери в поисках постера с Джимми Хендриксом, который заставила снять, и снова вешает его на стену. Затем выкапывает из-под кровати охапку грязной одежды, забрызганные краской фланелевые рубашки. Она вдыхает запах скипидара, запах вызова. Да, это Пилар. Ее дочь родилась через одиннадцать дней после того, как Вождь с триумфом вошел в Гавану. Пилар выскользнула, как головастик, темная, безволосая, стремящаяся к свету.
Лурдес стоило большого труда найти для Пилар няню. Они не задерживались обычно дольше двух-трех недель. Одна сломала ногу, поскользнувшись на куске мыла, который Пилар бросила на пол, когда няня купала ее в корыте. Другая, пожилая мулатка, заявила, что у нее стали выпадать волосы от злобных взглядов, которые бросает на нее ребенок. Лурдес прогнала ее, обнаружив однажды, что Пилар лежит в колыбели, обмазанная куриной кровью и покрытая лавровыми листьями.
– Ребенка сглазили, – объясняла перепуганная няня. – Я хотела очистить ее душу.
На закате Лурдес идет по Бруклинскому мосту. Солнце уже садится, и она бездумно смотрит на серебристую реку. Печально гудя, буксир тащит баржу, нагруженную бочками с маслом. Пахнет дегтем и приближающейся зимой. Сквозь сетку стальных канатов небоскребы кажутся раздробленными на множество кусков. К северу мосты накладываются друг на друга, как карты в руках у игрока в покер. На востоке лежит равнина Бруклина и тянется к Квинсу скоростное шоссе.
Лурдес поворачивается и смотрит на юг. Кажется, все устремляется к югу. Дым от наклонной трубы в Нью-Джерси. Стая воробьев. Обшарпанные суда, направляющиеся к Панаме. Да и сама оцепеневшая река.
Лурдес представляет, как отец тоже направляется на юг, возвращаясь домой, на их побережье, полное печальных воспоминаний. Она старается вспомнить свою первую зиму на Кубе. Это было в 1936 году, мать тогда находилась в психиатрической лечебнице. Лурдес с отцом колесили по острову в автомобиле, большом и черном, как церковь глубокой ночью. Из окна машины Лурдес видела удивительные пейзажи острова, пропеллеры пальм. Толстые мужчины прижимались лицом к ее щекам, и на лбу у них набухали фиолетовые вены. Они давали ей подпорченные апельсины и безвкусные леденцы. И повсюду их преследовал печальный напев матери.
Пилар Пуэнте
Я примеряю пояс с подвязками и бюстгальтер в примерочной магазина «Эйбрахам энд Строе», когда мне кажется, что я слышу его голос. Я высовываю голову и вижу их. Мой отец смеется, как дитя, и оживленно шепчет что-то на ухо незнакомой женщине. Она – высокая дебелая блондинка, похожая на опустившуюся королеву красоты пятидесятых годов. У нее копна обесцвеченных волос и мускулистые икры, как будто она с рождения ходит на каблуках. «Вот дерьмо! – думаю я. – Чушь собачья! Глазам своим не верю!» Я одеваюсь и иду за ними, прячась за шляпными стойками и вешалками со свитерами. У кондитерского киоска отец держит конфету над ее высунутым, отвратительным языком. Она выше его, так что ему приходится нелегко. У меня эта парочка вызывает приступ тошноты.
Они идут по Фултон-стрит, держась за руки и притворяясь, что рассматривают витрины. И это как раз там, где тянутся старые магазины с товарами, завезенными еще со времен вторжения в залив Кочинос. Я уверена, что отец думает, будто никто из знакомых не увидит его в этом районе. Королева красоты прижалась к нему у музыкального магазина, из которого гремит «Остановись, именем любви». Я вижу, как ее язык проникает в его рот. Отец сжимает ладонями ее восковое одутловатое лицо и смотрит благоговейно, будто это маленькое солнце.
Ну, все. Меня вдруг как осенило. Я возвращаюсь на Кубу. Хватит с меня, я по горло сыта этой жизнью. Сниму со счета все мои деньги, сто двадцать долларов, которые заработала, батрача в булочной у матери, и куплю билет на автобус до Майами. Если мне удастся туда добраться, я смогу попасть на Кубу: арендую лодку или попрошу кого-нибудь из рыбаков взять меня с собой. Представляю удивление абуэлы Селии, когда я вдруг перед ней возникну. Она будет покачиваться на своих качелях, оглядывая море и вдыхая соленый запах лиловой воды. А на берегу будут сидеть чайки и ползать крабы. Она погладит меня по щеке прохладной рукой, тихо что-то напевая мне на ухо.
Мне было всего два года, когда мы покинули Кубу, но я помню все, что со мной с тех пор произошло, даже разговоры слово в слово. Я сидела на коленях у бабушки, играя ее сережками с жемчужинами, когда мама сказала ей, что мы уезжаем из страны. Абуэла Селия назвала ее предательницей революции. Мама пыталась забрать меня у нее, но я уцепилась за абуэлу и заревела в голос. Прибежал дедушка и сказал: «Селия, отпусти девочку. Ведь она дочь Лурдес». С тех пор я не видела абуэлу.
Мама говорит, что абуэла Селия могла бы запросто уехать с Кубы, но она упрямая и помешалась на Вожде. Мама произносит слово «коммунист» точно так же, как «рак», тихо и свирепо. Она читает все левацкие газеты от первой до последней страницы, тычет пальцем в то, что ей кажется особенно вопиющим, и говорит: «Вот, смотрите. Что я вам говорила?» В прошлом году, когда Вождь посадил в тюрьму известного кубинского поэта, она высмеивала «лицемерных левых интеллектуалов», которые пытались его вызволить. «Они сами создали эти тюрьмы, так что пусть теперь в них гниют, – выкрикивала она без всякого сочувствия. – Это опасные люди, разрушители, красные до мозга костей!» У мамы все либо черное, либо белое в зависимости от настроения.
Мама читает мой дневник – вытаскивает его из-под матраса или из-за подкладки зимнего пальто. Она заявляет, что имеет право знать мои мысли и я это пойму, когда у меня самой будут дети. Только вот как она узнаёт, что я делаю в ванной? Мне нравится лежать на спине под сильной струей воды. Если улечься как надо, расставив ноги, ощущение замечательное – словно маленькие молоточки по натянутой струне. Теперь, всякий раз как я в ванной, мать барабанит в дверь, как будто у нас в доме президент Никсон и ему срочно приспичило в туалет. А между прочим, я каждую ночь слышу, как она прыгает с папой, пока он не начинает ее умолять, чтобы она оставила его в покое. Глядя на нее, никогда о таком и не подумаешь.
Когда мама впервые увидела, чем я занимаюсь в ванной, она залепила мне пощечину и выдрала большой клок волос. И обозвала desgraciada – негодницей. Потом заставила меня работать у себя в булочной каждый день после школы за двадцать пять центов в час. Она оставляет мне на кухонном столе противные записки, напоминая, чтобы я не забыла прийти, или еще что-нибудь занудное. Она считает, что работа у нее в булочной научит меня ответственности, очистит мою голову от непристойных мыслей. Как будто я стану чище, продавая ее пончики! Что-то не похоже, чтобы такое чудо произошло с ней самой. Мать толстая, как праздничная колесница в универмаге «Мейси» в День Благодарения, от всех этих сладких булочек, которые она поглощает в огромных количествах. Я уверена, это из-за них у нее теперь с головой не совсем в порядке.
Ехать на автобусе не так уж плохо. После Нью-Джерси – прямой путь по автостраде 1-95. Я сижу рядом с худенькой девушкой, которая едет до Ричмонда. Ее зовут Минни Френч, она молоденькая, но выглядит почему-то старше своего возраста. Может, это из-за имени, а может, из-за трех сумок с едой, которые она держит под сиденьем. У нее там жареный цыпленок, картофельный салат, сандвичи с ветчиной, шоколадные кексы, даже огромная банка консервированных персиков в сиропе. Минни лакомится всем понемножку, жует она быстро, как белка. Она предлагает мне куриную ножку, но я не хочу есть. Минни рассказывает, что родилась в Толидо, штат Огайо, что она последняя из тринадцати детей и что ее мать умерла сразу после того, как ее родила. Семья распалась, и ее воспитывала бабушка, которая может процитировать целую главу из Библии, читает на память стихи и водит разбитый «кадиллак» с коротковолновым радио. Минни говорит, что ее бабуля любит заговаривать с водителями по дороге в Чикаго, куда ездит, чтобы навестить родственников.
Я рассказываю ей, как давно, еще на Кубе, няни думали, будто я одержима бесами. Украдкой от моей матери они натирали меня кровью, посыпали листьями и громко стучали бусами у меня над головой. Они называли меня brujita, маленькая ведьма. Я смотрела на них, стараясь сделать так, чтобы они ушли. Помню, я думала: хорошо, начну с волос, заставлю их выпадать прядь за прядью. Няни всегда носили платки, чтобы прикрыть свои плешины.
Мне не хотелось говорить об отце, но под конец я рассказала Минни, как он брал меня с собой при объезде нашего ранчо, привязывая к седлу кожаным ремнем, сделанным специально для меня. Папина семья владела сетью казино на Кубе и одним из самых больших на острове ранчо. Там разводили быков и молочных коров, лошадей, свиней, коз и овец. Отец откармливал скот на убой черной патокой и давал курам кукурузу и сорго, чтобы они несли яйца с яркими желтками, богатые витаминами. Однажды он взял меня в поездку на всю ночь. Мы расположились на отдых под саподиллой и слушали карликовых сов, которые кричат, как женщины. Отец знал, что я понимаю больше, чем могу сказать. Он рассказывал мне истории о Кубе, после открытия ее Колумбом. Он говорил, что индейцы в большинстве своем погибли от оспы, завезенной испанцами, а не от их мушкетов.
– Почему об этом не пишут в исторических книгах? – спрашиваю я у Минни. – Всегда одно чертово сражение за другим. Мы знаем о Карле Великом и Наполеоне только потому, что они вели битвы. Только из-за этого они и остались в памяти у потомков.
Минни только качает головой и смотрит в окно. Ее клонит в сон. Голова у нее мотается, рот полуоткрыт.
Будь моя воля, я бы писала совсем о другом. Например, о том, как однажды в Конго разразился сильный ливень и женщины заявили, что это знак свыше и что им должна принадлежать власть. Или о жизни проституток в Бомбее. Почему я ничего не знаю об этом? Кто выбирает, что нам следует знать, а что нет? Я считаю, что сама должна решать, что мне следует знать. Самое важное для себя я узнала сама или от бабушки.
Время от времени мы с абуэлой Селией пишем друг другу, но чаще я слышу ее, когда она говорит со мной вечерами, перед сном. Она рассказывает мне о своей жизни, о том, каким было в этот день море. Она, кажется, знает все, что со мной происходит, и советует не слишком обращать внимания на маму. Абуэла Селия говорит, что хочет меня видеть. Говорит, что любит меня.
Бабушка единственная, кто поощрял меня пойти в класс живописи к Митци Кельнер. К той леди из квартала в Гринвич-Виллидж, где обычно болтаются битники. Ее дом провонял скипидаром и мочой целой своры живущих у нее кошек. Она дает уроки для соседских детей каждую пятницу после обеда. Мы начинали с контурной обводки наших ладоней, затем листьев салата-латука, потом рисовали тыкву и другие овощи с морщинистой кожурой. Митци говорила нам, что не нужно точно копировать предметы, главное – энергия, которую мы вкладываем в рисунок.
В последнее время мои рисунки становятся все более абстрактными – какими-то неистовыми, со сгустками красных спиралей. Мама считает их ужасными. В этом году она не разрешила мне получить выигранную мной стипендию, чтобы учиться в школе искусств на Манхэттене. Она заявила, что художники – это опасный элемент, распутники, которые колются героином. «Я не позволю, Руфино! – кричала она в обычной своей театральной манере. – Только через мой труп!» Нельзя сказать, что мысль о ее трупе не приходила мне в голову. Но папа, как всегда ненавязчиво, в конце концов уговорил ее позволить мне пойти в эту школу.
Когда я наконец стала заниматься в школе искусств, папа устроил для меня студию в задней половине товарного склада, где мы живем. Он купил этот склад у города за сотню долларов, когда я училась в третьем классе. Там валялось много всякого хлама, пока мама не заставила его все выбросить. Чего там только не было: турникет из метро и допотопный телефон, тарелка старого радио, даже носовая часть локомотива. Там, где мать видела хлам, папа видел приметы машинного века.
Папа рассказал мне, что это здание было построено в 1920 году в качестве временного жилья для учителей общественных школ, живущих в пригородах. Затем, во время Второй мировой войны, здесь устроили солдатскую казарму, а позже городские власти использовали его под склад.
Стена из шлакоблоков разделяла склад надвое. Мама хотела, чтобы жилое помещение выходило окнами на улицу. Папа оборудовал там две спальни и кухню с двойной раковиной. Мама купила красивые стулья и кружевные портьеры и повесила аляповатый акварельный пейзаж, который привезла с Кубы. Подоконники она уставила горшками с геранью.
Отец любит разыскивать по улицам выброшенные вещи и собирать всякое старье. Как гордый кот, демонстрирующий свои охотничьи трофеи, он оставляет все, что находит, на кухне для матери. В большинстве случаев эти находки не производят на нее никакого впечатления. Папа также любит разводить всякую живность. Это у него в крови с тех пор, как он жил на ферме. Прошлым летом он оставил для мамы на кухонном столе пчелу в кувшине.
– Что это такое? – удивленно спросила она.
– Мы займемся пчеловодством, Лурдес. Я устроил улей в задней половине дома. У нас будет свой мед, а потом, может, станем снабжать им весь Бруклин.
Пчелы прожили ровно неделю. Мама завернулась в пляжные полотенца и выпустила их на волю, когда мы с папой были в кино. Они искусали ей руки и лицо так сильно, что она глаз не могла открыть. Теперь она никогда не ходит в заднюю половину склада, и это нас вполне устраивает.
У папы рядом с моей студией мастерская, где он работает над своими проектами. Самая последняя его идея – это управляемая голосом пишущая машинка. Он говорит, что она позволит обходиться без секретарш.
Чтобы вызвать нас, мама звонит в огромный колокол, который папа нашел на заброшенной верфи. Когда мама сердится, то колотит в этот чертов колокол, как нотр-дамский горбун.
Наш дом стоит на забетонированном участке у Ист-Ривер. По ночам, особенно летом, когда звуки особенно хорошо слышны, с реки доносятся густые гудки пароходов, покидающих нью-йоркскую гавань. Они плывут на юг мимо небоскребов Уоллстрит, мимо острова Эллис и статуи Свободы, мимо Бейонна, Нью-Джерси, Бей-Ридж Ченнел и под мостом Верразано. Затем поворачивают налево к Кони-Айленду и выходят в Атлантический океан. Когда я слышу гудки пароходов, мне хочется плыть вместе с ними.
Проснувшись, Минни говорит, что знает, ей не следует мне рассказывать про себя, что я слишком мала, но я заверяю ее, что мне уже тринадцать. Тогда она говорит, что едет во Флориду к доктору, которого знает ее парень, чтобы сделать аборт. У нее нет детей, и она их не хочет, говорит она мне. Голос у нее ровный и спокойный, и я держу ее за руку, пока она снова не засыпает.
Я думаю о том, что островитяне Новой Гвинеи не связывали секс с беременностью. Они считали, что дети плавают на бревнах в небесах, пока духи беременной женщины их не позовут. Я не слишком устала, так что читаю неоновую рекламу вдоль шоссе. Пропущенные буквы делают надписи загадочными. У бензоколонки «Shell» погасла буква «S»:
Открыто 24 часа – HELL
Хотя мне больше понравилась другая, которую я увидела в Новой Каролине: COCK…S, рекламирующая коктейли мартини.
Как бы мне ни хотелось это забыть, но передо мной по-прежнему маячит жирное лицо той постаревшей красотки, зажатое в ладонях моего отца. Я догадывалась, что моих родителей не связывает ничего, кроме того, за чем мама вызывает папу, звоня в колокол. Он всегда выглядит таким измученным.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24