Когда начал он считаться, приведен был к нему некто, который должен был ему десять тысяч талантов; а как он не имел, чем заплатить, то государь его приказал продать его, и жену егo, и детей, и все, что он имел, и заплатить. Тогда раб тот пал и, кланяясь ему, говорил: «Государь! Потерпи и все тебе заплачу». Государь, умилосердившись над рабом тем, отпустил его и долг простил ему. Раб же тот вышел и нашел одного из товарищей своих, который должен был ему сто динариев, и, схватив его, душил, говоря: «Отдай мне, что должен». Тогда товарищ его пал к ногам его, умолял его и говорил: «Потерпи и все отдам тебе». Но тот не захотел, а пошел и посадил его в темницу, пока тот не отдаст долга. Товарищи его, видевшие происшедшее, очень огорчились, пошли и рассказали государю своему обо всем случившемся. Тогда государь призвал раба и говорит: «Злой раб! Весь долг тот я простил тебе, потому что ты упросил меня; не надлежало ли и тебе помиловать товарища твоего, как и я помиловал тебя?». И разгневавшись, государь его отдал его истязателям, пока не отдаст ему всего долга».
Метилий слушал внимательно. Несколько недоверчиво он спросил:
– Это притча. Действительно ли речь здесь о том, что нужно прощать долги?
– Ну да, ты прав. Это притча, – ответил я. – Но простым людям, по уши в долгах, к которым обращены притчи Иисуса, невольно приходят на ум их долги.
Метилий свернул листы папируса с моим докладом и заботливо уложил их в кожаный футляр. Очевидно, он считал официальную часть нашей беседы законченной. Но отпускать меня пока не торопился. Не спеша подошел он к низенькому шкафчику и положил футляр с моим докладом в ящик. Потом еще некоторое время смотрел в окно на улицу, по которой, как каждый год перед праздником Пасхи проходили толпы паломников. Наконец, он вернулся ко мне, положил мне руку на плечо и задал вопрос, которого я откровенно говоря, не ожидал:
– Андрей, почему бы вам не избавить свою замечательную философию о Боге от всякой ненужной мишуры?
Я не знал, что ответить. Неужели у Метилия не было сейчас более серьезных дел, чем беседовать со мной на религиозные темы? Он продолжал:
– Ты только что предложил мне радикальную реформу, которая по сути означает изменение всей нашей политики. Можно я теперь скажу, что, с моей точки зрения, вы могли бы изменить в вашей религии?
Метилий сел на стул напротив меня. Сосредоточился.
– За время нашей последней встречи мне довелось повстречать одного еврея из Александрии, и у нас с ним был долгий разговор на эти темы. Он полагает, что законы нужно толковать аллегорически. Так, заповедь субботы имеет тот смысл, что, лишь освободив душу от повседневных забот, человек может обратиться к Богу. Обрезание, согласно ему, символизирует украшение страстей и похоти. Ни субботу, ни обрезание не нужно понимать и исполнять буквально. Если подобные мысли пробьют себе дорогу, иудаизм мог бы стать влиятельной философией. Ее поборниками сделались бы все, желающие почитать такого Бога, который требует от нас милосердия к слабым, и кого сейчас отталкивает от нее требование обрезания и соблюдения субботы.
– Этот александрийский еврей придерживается точки зрения, которую принимают абсолютное меньшинство иудеев, – осторожно возразил я.
Метилий сделал нетерпеливый жест рукой, словно отметая возражение:
– Неважно, что думают какие-то александрийские евреи. Мне интересно, что об этом думаешь ты.
Я взглянул ему прямо в глаза. Что это, допрос? Метилий, очевидно, догадался о моих сомнениях.
– Я сейчас говорю с тобой не как чиновник на службе римского императора. Эти вещи интересуют меня как частное лицо. Я хотел бы иметь ясное представление о вашей философии.
– Все дело в том, – начал я неохотно, – что иудейская вера – не философия. Не убеждения, которые человек хранит в своем сердце, а то, что он зримо совершает. Это – образ жизни. Мы рады возможности своими многочисленными поступками, как малыми, так и большими, чтить Бога. Соблюдая заповеди, касающиеся еды, сохраняя множество других мелких обычаев, которые дошли до нас в предании. Недостаточно слушать Божий заповеди и понимать скрытый в них глубокий смысл. Нужно еще исполнять их!
– Но во всех этих заповедях содержится немало такого, что затрудняет общение евреев с неевреями. Почему вы не проводите черту между двумя группами заповедей: нравственными заповедями, без которых немыслимо никакое человеческое общежитие, и ритуальными заповедями, обусловленными традицией, но не связанными непосредственно с верой в единого Бога? Разве проповедь Иисуса не преследует схожих целей?
– Иисус нигде не говорит, что детей не нужно подвергать обрезанию! Нигде не ставит под вопрос соблюдение субботы!
– Но разве, слушая его, человек сам не может прийти к подобным выводам?
– Некоторым людям, таким, как этот александрийский еврей, могло бы, я думаю, прийти в голову что-то подобное. Но у нас они не найдут поддержки. Ты не вполне сознаешь насколько важны для нас многочисленные заповеди, сохраненные в предании – даже те из них, которым мы следуем только потому, что они освящены традицией. Исполняя их, мы заверяем друг друга, открыто и зримо, в верности своей религии.
– Но разве нельзя это делать иначе? Когда я спросил одного из ваших великих учителей, что же самое главное, он сказал мне: «Чего не хочешь, чтобы делали тебе, не делай и своему ближнему. Здесь вся Тора, все прочее – лишь ее истолкование. Иди и выучи это». Так зачем же тогда другие заповеди? Зачем обрезание и запреты на ту или иную пищу?
Мне было над чем подумать. Неужели Метилий и в самом деле интересовался нашей религией? Или он только искал в ней новые течения, которые могли бы обеспечить бесконфликтное сосуществование евреев и язычников? Собираются ли римляне из политических соображений поддержать такие течения? В конце концов я сказал:
– А что будет, если мы разрешим евреям жениться на женщинах, не исповедующих нашей религии? Или чтобы необрезанные язычники могли брать в жены еврейских женщин? Язычник станет и в браке поклоняться своим прежним богам. Он станет воспитывать детей в своей вере. Наш Бог тогда превратится в одного из многих богов, пусть даже его и будут признавать величайшим. Вера в единого Бога может сохраняться только вместе с особым жизненным укладом, который должен принять каждый, кто берет себе жену из еврейской семьи. До тех пор пока наша вера так решительно выделяется из общего окружения, и мы должны своим образом жизни точно так же отличаться от других.
– Но разве не предстоит и всем другим народам однажды признать Бога живого?
– Мы на это надеемся.
Метилий встал со стула и сделал рукой жест в сторону окна.
– И эти паломники из разных стран будут тогда не только евреи, но сыновья и дочери всех народов? И всех допустят в Храм?
– Уже сегодня Храм открыт для каждого, кто обратился к Богу.
Метилий поблагодарил меня за беседу. Он пообещал доложить Пилату о моем предложении относительно амнистии. Если понадобится, сказал он, Пилат вызовет меня для личного разговора. На этом мы попрощались. Если бы все римляне были такими, как Метилий! Несомненно одно: с тех пор как мы познакомились, он все лучше и лучше разбирался в нашей религии. Неужели и его путь пролегал по нейтральной полосе?
* * *
Дорогой господин Кратцингер,
Ваше дружеское письмо сначала вызвало у меня улыбку: вы и в самом деле навели справки о моей биографии и выяснили, что в 1968 году я был в таком возрасте, что мог стать участником волнений. Да, то бунтарское время не прошло для меня бесследно. Я никогда не пытался это отрицать. Даже несмотря на то что тогдашнее неуважение к предшествующему поколению было мне противно.
Однако то, о чем Вы говорите в своем письме, заставило меня задуматься. За работой я не сознавал – а Вы, читая, сразу обратили на это внимание, – что я перерабатываю опыт своего поколения: чрезмерные надежды на реформы, крушение структур власти и собственных иллюзий, после чего у одних наступило великое отрезвление, а другие скатились к террору и насилию. Неужели мой образ Иисуса и правда только проекция моего поколения? Очень деликатно с Вашей стороны предоставить мне самому сделать напрашивающийся вывод: ведь этот образ мог устареть!
Одно важное открытие я, впрочем, для себя сделал: опыт моего поколения сконцентрировался в действии, обрамляющем евангельский рассказ. Образ Иисуса затронут им в меньшей степени. Дело в том, что этот главный образ можно толковать по-разному. Определенные черты он приобретает лишь в восприятии Андрея. Повествование намеренно построено мною так, чтобы никто не мог подумать, будто здесь представлен образ Иисуса как таковой. Нет. Иисус дается в преломлении конкретного социального опыта.
Создана ли эта перспектива произвольно? Обрамляющее действие развертывается в мире, который исторически реконструируется на основании того, что пишет Иосиф Флавий. Люди могли тогда воспринимать Иисуса так. Я бы даже скорее поставил вопрос таким образом: не является ли подобное восприятие единственно возможным, если в своем толковании мы отталкиваемся от библейской традиции Исхода и плена? И не является ли оно также единственно возможным, если мы решимся на собственный «исход»* из того несовершеннолетия, на которое сами себя обрекли – на своего рода «просвещение»? Не исчезнет ли нечто незаменимое, если религия снова сведется к диалогу между Богом и человеческой душой?
Впрочем, полагаю, и Вы когда-то находились в том возрасте, когда молодыми людьми овладевает желание ниспровергать основы. Как это было у Вас? Разумеется, Вам вовсе необязательно отвечать на этот нескромный вопрос.
С благодарностью и наилучшими пожеланиями,
остаюсь искренне Ваш,
Герд Тайсен
Глава XVI
Пилат боится
Следующий день был кануном праздника Пасхи. К моему удивлению, меня с самого утра вызвали к Пилату. Посланный сказал, что это срочно. Я поспешил в преторию. Неужели Пилат решился объявить амнистию? Или ему стало известно о моих связях с Вараввой? От самых черных мыслей я переходил к надежде, а потом мною вновь овладевали мрачные предчувствия. Начинавшийся день был плохим днем. Лучше бы его в моей жизни не было вовсе.
Пилат выглядел сосредоточенным. Он приветливо поздоровался со мной и провел в маленькую комнату, свет в которую проникал сквозь единственное окно. Его личная стража осталась за дверью. Он сказал, что позовет их, а пока велел ждать. Судя по всему, предстоящий разговор не предназначался для посторонних ушей. Когда мы остались одни, он начал:
– Я с интересом ознакомился с твоим предложением об амнистии и списании долгов. Оно напомнило мне идеи, сторонником которых я был в юности, – Солона, простившего долги гражданам Афин, наших Гракхи, боровших за смягчение социального неравенства. Ты видишь, я не просто взял и отмел твои предложения. Но к делу: всеобщая амнистия превышает мою компетенцию. Это был бы шаг тaкой общественной значимости, что о нем должен объявить. лишь сам император.
Я не смог скрыть своего разочарования. Пилат заговорил дальше:
– Однако в моей власти остается амнистия в отдельных случаях. К трем зелотам, схваченным пару дней назад, добавился еще один арестованный. Сегодня ночью состоялся четвертый арест. Мне еще предстоит разбирательство. Ты знаешь этого человека. Я говорю об Иисусе из Назарета. Он подозревается в том, что подогревал мессианские настроения. Первосвященник считает, лучше будет решить его дело до праздника, пока он не вызвал большой смуты.
Известие глубоко потрясло меня. Они арестовали Иисуса! Сердце бешено колотилось. Я почувствовал дрожь во всем теле. Дело приняло угрожающий оборот.
Пилат продолжал:
– Я читал, что ты написал об Иисусе. Прочтя твои записи, я определил его в категорию неопасных. Философы и поэты должны иметь возможность жить в этой стране. Но если он претендует на роль мессии, тогда это уже угроза для государства!
Теперь каждое слово могло решить все. Как хорошо, что я перед тем не раз и не два прокрутил в уме аргументы, которые можно было привести в защиту Иисуса. Я начал с главного:
– Самое важное, чему учит Иисус, – это непротивление злу. И это еще не все. Если тебя ударят по правой щеке, ты должен подставить левую. Человек, проповедующий такое, не может представлять опасности!
Пилат остался непреклонен.
– Такое поведение не угрожает государству напрямую. Но оно может ввергнуть его в величайшую смуту – да, да! именно так, – перед ним государство может оказаться беспомощнее, чем перед целыми когортами восставших зелотов.
– Но если бы все в этой стране стали, как Иисус, тогда бы вовсе не осталось повстанцев! – возразил я.
– Меня научил собственный опыт. То, о чем ты говоришь, привел мне на память один случай, имевший далеко идущие последствия. Это произошло в самом начале моего правления. Когда Тиберий назначил меня наместником в Иудею, я приказал ночью тайно ввезти в Иерусалим изображения императора, служившие нам знаменами. Наутро среди евреев поднялся страшный переполох. По их мнению, я растоптал ваш закон, запрещающий выставлять в городе чьи-либо изображения. Не только жители Иерусалима были вне себя от возмущения – крестьяне из соседних деревень собирались в толпы. Они устремились ко мне в Кесарию и стали молить меня убрать войсковые значки из Иерусалима и не посягать на законы их предков. Я воспротивился. Тогда они, кольцом окружив мой дворец, простерлись на земле лицом вниз и провели так пять дней и столько же ночей, не сходя с места. По прошествии нескольких дней я сел в свое судейское кресло на большом ипподроме и велел позвать народ, словно собираясь объявить им там о своем решении. Когда евреи пришли, я подал знак своим солдатам, чтобы те оцепили их. Евреи, увидев перед собой тройную шеренгу выстроившихся в боевой порядок солдат, онемели от ужаса. Я пригрозил, что велю изрубить их на куски, если они не пожелают смириться с изображениями императора, и уже кивнул солдатам, приказывая обнажить мечи. И тут евреи, как по уговору, пали всей толпой на землю подставили шеи и закричали, что скорее готовы умереть, чем нарушить закон предков. Потрясенный до глубины души их религиозным пылом, я велел убрать значки легионов из Иерусалима.
Андрей, мое вступление в должность здесь ознаменовалось поражением. И нанесли его мне не вооруженное войско и не коварные повстанцы – я отступил перед толпой безоружных людей. Они подставили мне не щеку – они подставили мне свои беззащитные шеи. Они предложили мне не просто ударить – они предложили мне убить их. Из-за такого неудачного начала передо мной возникло множество трудностей. Мне приходилось все время заботиться о своем авторитете. Поверь: перед людьми, которые демонстративно беззащитны, государство может оказаться беспомощнее, чем перед целыми легионами.
– Но разве не сказал Иисус из Назарета: «Не противьтесь злому»?
– Ага, он так говорил? Выходит, он сам не делает того, чему учит. Несколько дней назад он был замечен в беспорядках во дворе Храма. Выгонял торговцев, переворачивал столы менял и продавцов голубей. Это было насилие над вещами и людьми! А может быть, он все-таки зелот?
– Но ведь он недвусмысленно отделил себя от зелотов. Он же сказал: «Отдавай Цезарю Цезарево, а Богу – Богово».
– Да, да. Я читал твой доклад, – в голосе Пилата послышалось легкое раздражение, – Но разве это аргумент? Разве история с монетой, о которой ты говоришь, – не отличная иллюстрация к тому инциденту в Храмовом дворе? Ведь там он набросился на менял! Менялы сидят во дворе и обменивают монеты всех прочих валют на те тирские, которыми только и можно расплачиваться в Храме. На эти тирских монетах хотя и не император, но хуже того – на них чеканят бога Мелькарта, известного у нас под именем Геракла. Иисус велит отдавать императору серебро, потому что он изображен на монетах. Так было бы только логично потребовать: отдайте божку Мелькарту его монеты, не правда ли? Или точнее: ни за что не приносите их нашему Богу, тому Богу в Иерусалимском Храме, который не терпит рядом с собой никаких богов!
– А разве точно так же нельзя было подумать: Иисус пожалуй, не будет против, если священные деньги Храма пойдут на такие мирские цели, как, скажем, водопровод?
Пилат рассмеялся.
– Если так посмотреть, от его учения, пожалуй, может быть прок.
Я принялся развивать успех:
– Есть и еще кое-что, в чем его позиция на руку римлянам: он отвергает отказ платить налоги, за который стоят зелоты.
Пилат пожал плечами.
– А что скрывается за этим? То, что он хочет отдать императорские монеты обратно императору, само по себе ни о чем не говорит. Ведь, с вашей точки зрения, император нарушил заповедь вашего Бога. Велел же он чеканить себя на монетах. Готовность вернуть ему назад его кощунственные деньги отнюдь не говорит о лояльности по отношению к государству.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27
Метилий слушал внимательно. Несколько недоверчиво он спросил:
– Это притча. Действительно ли речь здесь о том, что нужно прощать долги?
– Ну да, ты прав. Это притча, – ответил я. – Но простым людям, по уши в долгах, к которым обращены притчи Иисуса, невольно приходят на ум их долги.
Метилий свернул листы папируса с моим докладом и заботливо уложил их в кожаный футляр. Очевидно, он считал официальную часть нашей беседы законченной. Но отпускать меня пока не торопился. Не спеша подошел он к низенькому шкафчику и положил футляр с моим докладом в ящик. Потом еще некоторое время смотрел в окно на улицу, по которой, как каждый год перед праздником Пасхи проходили толпы паломников. Наконец, он вернулся ко мне, положил мне руку на плечо и задал вопрос, которого я откровенно говоря, не ожидал:
– Андрей, почему бы вам не избавить свою замечательную философию о Боге от всякой ненужной мишуры?
Я не знал, что ответить. Неужели у Метилия не было сейчас более серьезных дел, чем беседовать со мной на религиозные темы? Он продолжал:
– Ты только что предложил мне радикальную реформу, которая по сути означает изменение всей нашей политики. Можно я теперь скажу, что, с моей точки зрения, вы могли бы изменить в вашей религии?
Метилий сел на стул напротив меня. Сосредоточился.
– За время нашей последней встречи мне довелось повстречать одного еврея из Александрии, и у нас с ним был долгий разговор на эти темы. Он полагает, что законы нужно толковать аллегорически. Так, заповедь субботы имеет тот смысл, что, лишь освободив душу от повседневных забот, человек может обратиться к Богу. Обрезание, согласно ему, символизирует украшение страстей и похоти. Ни субботу, ни обрезание не нужно понимать и исполнять буквально. Если подобные мысли пробьют себе дорогу, иудаизм мог бы стать влиятельной философией. Ее поборниками сделались бы все, желающие почитать такого Бога, который требует от нас милосердия к слабым, и кого сейчас отталкивает от нее требование обрезания и соблюдения субботы.
– Этот александрийский еврей придерживается точки зрения, которую принимают абсолютное меньшинство иудеев, – осторожно возразил я.
Метилий сделал нетерпеливый жест рукой, словно отметая возражение:
– Неважно, что думают какие-то александрийские евреи. Мне интересно, что об этом думаешь ты.
Я взглянул ему прямо в глаза. Что это, допрос? Метилий, очевидно, догадался о моих сомнениях.
– Я сейчас говорю с тобой не как чиновник на службе римского императора. Эти вещи интересуют меня как частное лицо. Я хотел бы иметь ясное представление о вашей философии.
– Все дело в том, – начал я неохотно, – что иудейская вера – не философия. Не убеждения, которые человек хранит в своем сердце, а то, что он зримо совершает. Это – образ жизни. Мы рады возможности своими многочисленными поступками, как малыми, так и большими, чтить Бога. Соблюдая заповеди, касающиеся еды, сохраняя множество других мелких обычаев, которые дошли до нас в предании. Недостаточно слушать Божий заповеди и понимать скрытый в них глубокий смысл. Нужно еще исполнять их!
– Но во всех этих заповедях содержится немало такого, что затрудняет общение евреев с неевреями. Почему вы не проводите черту между двумя группами заповедей: нравственными заповедями, без которых немыслимо никакое человеческое общежитие, и ритуальными заповедями, обусловленными традицией, но не связанными непосредственно с верой в единого Бога? Разве проповедь Иисуса не преследует схожих целей?
– Иисус нигде не говорит, что детей не нужно подвергать обрезанию! Нигде не ставит под вопрос соблюдение субботы!
– Но разве, слушая его, человек сам не может прийти к подобным выводам?
– Некоторым людям, таким, как этот александрийский еврей, могло бы, я думаю, прийти в голову что-то подобное. Но у нас они не найдут поддержки. Ты не вполне сознаешь насколько важны для нас многочисленные заповеди, сохраненные в предании – даже те из них, которым мы следуем только потому, что они освящены традицией. Исполняя их, мы заверяем друг друга, открыто и зримо, в верности своей религии.
– Но разве нельзя это делать иначе? Когда я спросил одного из ваших великих учителей, что же самое главное, он сказал мне: «Чего не хочешь, чтобы делали тебе, не делай и своему ближнему. Здесь вся Тора, все прочее – лишь ее истолкование. Иди и выучи это». Так зачем же тогда другие заповеди? Зачем обрезание и запреты на ту или иную пищу?
Мне было над чем подумать. Неужели Метилий и в самом деле интересовался нашей религией? Или он только искал в ней новые течения, которые могли бы обеспечить бесконфликтное сосуществование евреев и язычников? Собираются ли римляне из политических соображений поддержать такие течения? В конце концов я сказал:
– А что будет, если мы разрешим евреям жениться на женщинах, не исповедующих нашей религии? Или чтобы необрезанные язычники могли брать в жены еврейских женщин? Язычник станет и в браке поклоняться своим прежним богам. Он станет воспитывать детей в своей вере. Наш Бог тогда превратится в одного из многих богов, пусть даже его и будут признавать величайшим. Вера в единого Бога может сохраняться только вместе с особым жизненным укладом, который должен принять каждый, кто берет себе жену из еврейской семьи. До тех пор пока наша вера так решительно выделяется из общего окружения, и мы должны своим образом жизни точно так же отличаться от других.
– Но разве не предстоит и всем другим народам однажды признать Бога живого?
– Мы на это надеемся.
Метилий встал со стула и сделал рукой жест в сторону окна.
– И эти паломники из разных стран будут тогда не только евреи, но сыновья и дочери всех народов? И всех допустят в Храм?
– Уже сегодня Храм открыт для каждого, кто обратился к Богу.
Метилий поблагодарил меня за беседу. Он пообещал доложить Пилату о моем предложении относительно амнистии. Если понадобится, сказал он, Пилат вызовет меня для личного разговора. На этом мы попрощались. Если бы все римляне были такими, как Метилий! Несомненно одно: с тех пор как мы познакомились, он все лучше и лучше разбирался в нашей религии. Неужели и его путь пролегал по нейтральной полосе?
* * *
Дорогой господин Кратцингер,
Ваше дружеское письмо сначала вызвало у меня улыбку: вы и в самом деле навели справки о моей биографии и выяснили, что в 1968 году я был в таком возрасте, что мог стать участником волнений. Да, то бунтарское время не прошло для меня бесследно. Я никогда не пытался это отрицать. Даже несмотря на то что тогдашнее неуважение к предшествующему поколению было мне противно.
Однако то, о чем Вы говорите в своем письме, заставило меня задуматься. За работой я не сознавал – а Вы, читая, сразу обратили на это внимание, – что я перерабатываю опыт своего поколения: чрезмерные надежды на реформы, крушение структур власти и собственных иллюзий, после чего у одних наступило великое отрезвление, а другие скатились к террору и насилию. Неужели мой образ Иисуса и правда только проекция моего поколения? Очень деликатно с Вашей стороны предоставить мне самому сделать напрашивающийся вывод: ведь этот образ мог устареть!
Одно важное открытие я, впрочем, для себя сделал: опыт моего поколения сконцентрировался в действии, обрамляющем евангельский рассказ. Образ Иисуса затронут им в меньшей степени. Дело в том, что этот главный образ можно толковать по-разному. Определенные черты он приобретает лишь в восприятии Андрея. Повествование намеренно построено мною так, чтобы никто не мог подумать, будто здесь представлен образ Иисуса как таковой. Нет. Иисус дается в преломлении конкретного социального опыта.
Создана ли эта перспектива произвольно? Обрамляющее действие развертывается в мире, который исторически реконструируется на основании того, что пишет Иосиф Флавий. Люди могли тогда воспринимать Иисуса так. Я бы даже скорее поставил вопрос таким образом: не является ли подобное восприятие единственно возможным, если в своем толковании мы отталкиваемся от библейской традиции Исхода и плена? И не является ли оно также единственно возможным, если мы решимся на собственный «исход»* из того несовершеннолетия, на которое сами себя обрекли – на своего рода «просвещение»? Не исчезнет ли нечто незаменимое, если религия снова сведется к диалогу между Богом и человеческой душой?
Впрочем, полагаю, и Вы когда-то находились в том возрасте, когда молодыми людьми овладевает желание ниспровергать основы. Как это было у Вас? Разумеется, Вам вовсе необязательно отвечать на этот нескромный вопрос.
С благодарностью и наилучшими пожеланиями,
остаюсь искренне Ваш,
Герд Тайсен
Глава XVI
Пилат боится
Следующий день был кануном праздника Пасхи. К моему удивлению, меня с самого утра вызвали к Пилату. Посланный сказал, что это срочно. Я поспешил в преторию. Неужели Пилат решился объявить амнистию? Или ему стало известно о моих связях с Вараввой? От самых черных мыслей я переходил к надежде, а потом мною вновь овладевали мрачные предчувствия. Начинавшийся день был плохим днем. Лучше бы его в моей жизни не было вовсе.
Пилат выглядел сосредоточенным. Он приветливо поздоровался со мной и провел в маленькую комнату, свет в которую проникал сквозь единственное окно. Его личная стража осталась за дверью. Он сказал, что позовет их, а пока велел ждать. Судя по всему, предстоящий разговор не предназначался для посторонних ушей. Когда мы остались одни, он начал:
– Я с интересом ознакомился с твоим предложением об амнистии и списании долгов. Оно напомнило мне идеи, сторонником которых я был в юности, – Солона, простившего долги гражданам Афин, наших Гракхи, боровших за смягчение социального неравенства. Ты видишь, я не просто взял и отмел твои предложения. Но к делу: всеобщая амнистия превышает мою компетенцию. Это был бы шаг тaкой общественной значимости, что о нем должен объявить. лишь сам император.
Я не смог скрыть своего разочарования. Пилат заговорил дальше:
– Однако в моей власти остается амнистия в отдельных случаях. К трем зелотам, схваченным пару дней назад, добавился еще один арестованный. Сегодня ночью состоялся четвертый арест. Мне еще предстоит разбирательство. Ты знаешь этого человека. Я говорю об Иисусе из Назарета. Он подозревается в том, что подогревал мессианские настроения. Первосвященник считает, лучше будет решить его дело до праздника, пока он не вызвал большой смуты.
Известие глубоко потрясло меня. Они арестовали Иисуса! Сердце бешено колотилось. Я почувствовал дрожь во всем теле. Дело приняло угрожающий оборот.
Пилат продолжал:
– Я читал, что ты написал об Иисусе. Прочтя твои записи, я определил его в категорию неопасных. Философы и поэты должны иметь возможность жить в этой стране. Но если он претендует на роль мессии, тогда это уже угроза для государства!
Теперь каждое слово могло решить все. Как хорошо, что я перед тем не раз и не два прокрутил в уме аргументы, которые можно было привести в защиту Иисуса. Я начал с главного:
– Самое важное, чему учит Иисус, – это непротивление злу. И это еще не все. Если тебя ударят по правой щеке, ты должен подставить левую. Человек, проповедующий такое, не может представлять опасности!
Пилат остался непреклонен.
– Такое поведение не угрожает государству напрямую. Но оно может ввергнуть его в величайшую смуту – да, да! именно так, – перед ним государство может оказаться беспомощнее, чем перед целыми когортами восставших зелотов.
– Но если бы все в этой стране стали, как Иисус, тогда бы вовсе не осталось повстанцев! – возразил я.
– Меня научил собственный опыт. То, о чем ты говоришь, привел мне на память один случай, имевший далеко идущие последствия. Это произошло в самом начале моего правления. Когда Тиберий назначил меня наместником в Иудею, я приказал ночью тайно ввезти в Иерусалим изображения императора, служившие нам знаменами. Наутро среди евреев поднялся страшный переполох. По их мнению, я растоптал ваш закон, запрещающий выставлять в городе чьи-либо изображения. Не только жители Иерусалима были вне себя от возмущения – крестьяне из соседних деревень собирались в толпы. Они устремились ко мне в Кесарию и стали молить меня убрать войсковые значки из Иерусалима и не посягать на законы их предков. Я воспротивился. Тогда они, кольцом окружив мой дворец, простерлись на земле лицом вниз и провели так пять дней и столько же ночей, не сходя с места. По прошествии нескольких дней я сел в свое судейское кресло на большом ипподроме и велел позвать народ, словно собираясь объявить им там о своем решении. Когда евреи пришли, я подал знак своим солдатам, чтобы те оцепили их. Евреи, увидев перед собой тройную шеренгу выстроившихся в боевой порядок солдат, онемели от ужаса. Я пригрозил, что велю изрубить их на куски, если они не пожелают смириться с изображениями императора, и уже кивнул солдатам, приказывая обнажить мечи. И тут евреи, как по уговору, пали всей толпой на землю подставили шеи и закричали, что скорее готовы умереть, чем нарушить закон предков. Потрясенный до глубины души их религиозным пылом, я велел убрать значки легионов из Иерусалима.
Андрей, мое вступление в должность здесь ознаменовалось поражением. И нанесли его мне не вооруженное войско и не коварные повстанцы – я отступил перед толпой безоружных людей. Они подставили мне не щеку – они подставили мне свои беззащитные шеи. Они предложили мне не просто ударить – они предложили мне убить их. Из-за такого неудачного начала передо мной возникло множество трудностей. Мне приходилось все время заботиться о своем авторитете. Поверь: перед людьми, которые демонстративно беззащитны, государство может оказаться беспомощнее, чем перед целыми легионами.
– Но разве не сказал Иисус из Назарета: «Не противьтесь злому»?
– Ага, он так говорил? Выходит, он сам не делает того, чему учит. Несколько дней назад он был замечен в беспорядках во дворе Храма. Выгонял торговцев, переворачивал столы менял и продавцов голубей. Это было насилие над вещами и людьми! А может быть, он все-таки зелот?
– Но ведь он недвусмысленно отделил себя от зелотов. Он же сказал: «Отдавай Цезарю Цезарево, а Богу – Богово».
– Да, да. Я читал твой доклад, – в голосе Пилата послышалось легкое раздражение, – Но разве это аргумент? Разве история с монетой, о которой ты говоришь, – не отличная иллюстрация к тому инциденту в Храмовом дворе? Ведь там он набросился на менял! Менялы сидят во дворе и обменивают монеты всех прочих валют на те тирские, которыми только и можно расплачиваться в Храме. На эти тирских монетах хотя и не император, но хуже того – на них чеканят бога Мелькарта, известного у нас под именем Геракла. Иисус велит отдавать императору серебро, потому что он изображен на монетах. Так было бы только логично потребовать: отдайте божку Мелькарту его монеты, не правда ли? Или точнее: ни за что не приносите их нашему Богу, тому Богу в Иерусалимском Храме, который не терпит рядом с собой никаких богов!
– А разве точно так же нельзя было подумать: Иисус пожалуй, не будет против, если священные деньги Храма пойдут на такие мирские цели, как, скажем, водопровод?
Пилат рассмеялся.
– Если так посмотреть, от его учения, пожалуй, может быть прок.
Я принялся развивать успех:
– Есть и еще кое-что, в чем его позиция на руку римлянам: он отвергает отказ платить налоги, за который стоят зелоты.
Пилат пожал плечами.
– А что скрывается за этим? То, что он хочет отдать императорские монеты обратно императору, само по себе ни о чем не говорит. Ведь, с вашей точки зрения, император нарушил заповедь вашего Бога. Велел же он чеканить себя на монетах. Готовность вернуть ему назад его кощунственные деньги отнюдь не говорит о лояльности по отношению к государству.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27