А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

– Ведь Христос молчит! Он все время молчит, потому что все уже сказано. Он не имеет права вмешиваться в по… гм. Ну это… пусть. Но позвольте, только откровенно,– еще тише шепнул он,– вы что же… верите, да?"
"Не знаю, голубчик, не знаю. Хочется верить",– ответил краевед, пошевелив пятном. В нем, внутри, было какое-то темное пятно, которое, видимо, мешало, и краевед, хмурясь, упихивал его книзу.
"Хочется верить,– повторил он.– А для этого надо, чтоб – другие… Чтоб вы. Чтоб наверняка. А когда другие, все когда – от вас и самому… Хочется, голубчик, хочется…"
"Напьюсь я, вот что! – бухнул Петр.– Жалею я его. И раньше жалел – ну, того, ранешнего… Так что лучше уйдите куда. Не ровен час – пришибу кого".
"Это самоубийство,– тихо сказал Анна.– Я уже видел одно. Это когда человек хочет умереть и…"
"Нет,– возразил Волк.– Он не хочет. Он должен. Это как мое дело. Я должен раскрыть, он должен умереть".
"Это называется дело Пинчука",– чуть не брякнул Женя. По крайней мере он что-то такое услышал. Или даже увидел, разглядев у Волка за спиной еще одну тень.
Но тень мелькнула и пропала. Ее никто не видал. Тем более она была совсем бледной. Поэтому Женя без слов плюнул себе на ногу, прилепил подорожник и стал смотреть, куда смотрели теперь все.
Должно быть, на холме замерло какое-то событие, так как и фигурки и солнце стояли на прежних местах. И, вероятно, событие это боялось слов, потому что все, что было сказано, сказал Анна. Он сказал "пошел вон", что немножко удивило Пропеллера, который видел совсем хорошо, что к нему никто не подходил, а всего лишь позвенел в кармане горсткой гвоздей – и то Мухин, и то издалека. Но после этого в разговор вступил Варавва, шепотом предположив, а нельзя ли, право, обойтись, и обойтись, предположим, бечевой.
"Узлы – могу,– слегка оживился Петр.– А гвоздями, слышь – во! – дощечку какую. Чтоб стоять. Иди-ка, повиси, привязанный-то…"
Прикрыв один глаз, Женя заметил, как на холме медленно и обгорело поднялся крест и исчез совсем, встав поперек солнца.
"Да, но отчего же тогда…" – смущенно проговорил краевед. Он пихнул пятно вглубь. Он всегда считал, что при распятии погибают как-то, видимо, от гвоздей. Или от мук вообще.
Он не хотел мук. Он переживал, все ли верно.
Но Варавва – так же, вполголоса, или даже вовсе про себя – вспомнил, что у австралийских, кажется, аборигенов существует вид казни, когда приговоренный умирает оттого, что приговорен, а прочее племя ждет, когда это произойдет.
"А сколько… ждать?" – спросил краевед.
На этот раз ему не ответил никто.
Все стояли очень тихо, и, собственно говоря, задав свой вопрос, краевед уже ступил на край тишины. Она лежала везде и так тонко, что Женя услыхал отпавший лист подорожника.
Поэтому он глянул вниз. И поэтому не видел, как там, на Голой горке, Волк поддернул автомат, Петр вздохнул, а Варавва, украдкой поискав чего-то вокруг, шепотом удивился, что, кажется, все.
– И… что?
Но Женя это почувствовал. Это было странно. Он сидел теперь один, и видел меньше остальных – болячку на ноге да мятую траву. То есть он не рассмотрел никаких изменений, и все было по-прежнему, разве что – очень грустно. И он заплакал.
Однако самым удивительным было то, что первым, кто пришел в движение, был краевед. Постояв под крестом и не дождавшись ничего, чего ждал, он двинулся к обрыву, где стоял Анна, и встал около, тоже устремивши прищур вдоль реки.
– Вот… течет,– сказал он, немного погодя.– А тут такое дело, голубчик, да… Бог, как говорится, дал, бог – взял. А она течет… В общем, я не о том. В общем, голубчик – вот…
Листок, который протянул краевед, был тетрадным листком. Анна не узнал почерк Инги, потому что не помнил ее почерка.
"Андрюша! Я тебя не дождалась. Буду на работе. Позвони часов в 12, хорошо? Целую. И."
– А разве вы не…– растерянно выговорил Анна.
– Что? Это снотворное-то, да? – поспешил краевед.– Да, как же, голубчик? Ведь никак! Не мог! Ведь… этот, охранял, да! Как же я…
– Постойте! Когда? Когда она ушла? Давно?
– А это, видимо, когда мы с вами… ну – разговор. Помните, да? Мы с вами ушли, и она, голубушка… Проснулась да и…
– Так какого же черта! – скрипнул Анна.– Слушайте, вы…
– Трус! Трус, голубчик, трус! Боялся. Простите старика. Боялся, как сказать. Ведь горе-то!.. Мне ведь как Варавва, Эдуард-то Викторович, как сказал, я ведь, ей-богу, так и… Ведь он все и видал, да! Можно сказать – на глазах, от начала до конца, понимаете? У него. А я, когда…
– Что? Что видал? Ну?
– Да все, голубчик. Горе и несчастие. Ведь она, голубушка… совсем… под грузовик,– робко сказал краевед.
Главка № 5
Однажды поутру не отозваться на зов.
И поглядеться в зеркальце, не оставив на нем следа.
И отдать себя им – тем, кто несколько молчаливых минут не будут знать, как поступить с тобой и с твоим широко раскрытым ртом.
Затем понемногу все образуется. Те, кто звал, делать этого больше не станут. Они поймут, что ты пуст. И прав, не отвечая им, прав относительно всех больших и малых религий. Которые, вероятно, тоже правы, ибо зовут умирать, дождавшись конца, когда дозревшая душа дозрела вполне и выкатывается из жухлой корочки почти что неповрежденной – иначе зачем же ее растить…
И зачем ждать всего, чего дождался ты – тощих ног, прокисших глаз, беззубых и бессмысленных слов,– в последний год ты шептал их трещине на потолке.
Но все образуется. И если найдутся те, кто придет утром, и если для чего-либо это покажется необходимым, они сумеют уточнить, в котором же часу – в котором именно – темно и тайно, как ночная вода из колодца, ушла жизнь. Они обманутся в одном – в выражении лица,– решив, что ты умер от нехватки воздуха, и не поняв, что это всего лишь странно: через раскрытый рот выдохнуть себя самого.
В остальном они ошибутся несильно, как всегда и как все,– назвав то, что приключилось с тобой, словом "смерть". Это ложь.
Смерть – то, что происходит вдруг.
Будь то вставший к виску ствол. Или нависший проворот колеса.
Смерть – как жизнь: ей нужны глаза. Большие, округленные ужасом – если это случается внезапно, и груда железа бьет в тебя потому, что ты забыл, как это может быть. Или – настороженные и полные боли, если твердо решено, что гремящая эта ржавь зовется самосвалом, а значит – сделает все сама, только успеть…
И еще, самое последнее – сквозь кровяной хряст, и не видное уже никому: а что взамен?
Очень давно, то есть – в ту легкую пору, когда самой серьезной ценностью была синяя, скажем, бусинка и потное ее хранение в кулаке, спрятанном под подушку,– в ту пору проще всего давалось чувство, будто мир в любую из своих сторон существует в некоей стеклянной и солнечной неподвижности, и чтоб зажить и как-то там запроисходить, всякий закоулок ждет тебя, как остановившиеся часы – часовщика. Впрочем, часовщик был тяжел и хлопотлив. Часовщику надлежало вставлять в глаз черный окуляр и делаться похожим на микроскоп, тогда как Инге предлагалось всего ничего – только что войти в соседнюю комнату,– и об стекло стенных часов начинали стукаться твердые секунды, а влетевший ветер тут же надувал паруса штор, а в позабытый за тишиной и потому пустой аквариум вплывала золотистая стайка вуалехвостов.
– Мама,– говорила Инга.
И появлялась мать.
Может быть, это и было то самое "вчера"? Или – "позавчера"?
Но, может быть, Инга сумела вспомнить, что между тогда и теперь разместилась долгая череда дней, и "мама" – просто крик, прежде чем упасть или испугаться чего-то вдруг. И дальше, становясь все корыстней, время перестало стараться дарма, и чтоб запустить жизнь вокруг себя, следовало то громко петь в школьном хоре, то красить в синий цвет могильную оградку, то ставить в стакан с водой промерзшую веточку – голую ветку на голое окно – и думать, что же осталось неразоренного, и чем из этой малости платить еще.
Ей казалось, что жизнь происходит где-то возле и затухает там, куда пришла она, как хороший разговор в присутствии постороннего.
Гнутый бампер – подсваренный и подкрашенный по шву – пожалуй, был ровесником этих идей. Но до него было далеко. Потому что ощущение жизни, хоть и без себя, все равно – жизнь. Даже если вычитанно считать ее набором мышеловок, хлоп-хлоп. Где наживкой – все, что умеет хоть ненадолго обмануть: льдистое утро в стекле, краешек надежды, случайный для придорожной травы цветок… Все, что может заманить глубже, с одной старой привычкой жить.
Из придорожной толпы всяк врал по-своему. И сказать наверняка, что и как вышло у крикнувшей или некрикнувшей женщины в пальто, мог только кто-то в пиджаке, сообщивший себе самому про "несчастный случай", поскольку все действительно уже случилось – он опоздал – и заглохший ЗИЛ стоял, оставив Ингу у заднего колеса, а она, видная до локтей, была разбросана бесстыже и грубо и не видела уже ничего.
Но как-то раз, раздевшись донага перед большим трехстворчатым зеркалом, Инга долго смотрела в него. Под ногами блестел пол, и было холодно стоять так. Но она зачем-то старалась запомнить этот голый свет и это тело, с головой глазастой жрицы и низком мелкой зверушки.
Она думала о том, что как-то раз в такой же, по крайней мере, очень похожий сосуд отец нацедил немного слизи и, несмотря на обычную в таких делах спешку, сумел позаботиться обо всем сразу, от острых коленок и пуха на них до неистребимой жажды все той же спешки – и знания, что это обязано быть, пока жажда не уйдет сама, бросив прогорклую плоть.
Может быть, тогда, у зеркала, Инга ощутила жизнь иначе, не где-то далеко, а – внутри: тихую, притаившуюся. И, пожалуй, враждебную. Потому что жизнь – та, что мнет и обирает тебя,– в заговоре с телом, которое хочет жить дальше. И бережет ее, отпугивая тебя. И последний вопрос – "а что взамен?" – задаешь совсем не ты.
На этот вопрос ответа нет. Над ним можно думать всю жизнь. И, может быть, думая так, Инга просто не разглядела улицы Прорабов.
Но ответа нет. И не было потом, когда горсть слепой крысиной лапкой царапала пыль, а жизнь слепо летела прочь, стараясь угадать, где же Тот, Кто хотел души, и как поступит теперь: смахнет ли брак со стола иль пустит средь кущ, похожих на большую Жмурову плешь.
Глава шестая и последняя
А Егорушке Стукову снился темный сон.
Понимая теперь кой-какие признаки, можно было бы заподозрить, что Егорушке снилось грядущее – если бы сон вдобавок не был таким скрюченным в коленки и холодным наощупь. И если бы при задевании его (пуговицей, например), не раздавался бы вдруг металлический стук.
Точней было бы подозревать, а не снится ли вот что: шкаф? Выкрашенный суриком, стоящий у стенки несгораемый шкаф, но – изнутри. Хотя бы потому, что Егорушка спал именно внутри – сперва заложив за дверцу одну только голову, а потом скомкавшись в него весь, так как за одной головой дверь, естественно, не закрывалась.
Словом – конечно: это был шкаф. Сейф. Он был списан в домоуправлении и привезен в Егорушкину кухню на случай перекрытия воды. Все так.
Но, во-первых, Егорушка был самым глупым образом пьян. И в шкафу копился выхлоп. Который, к тому же, дребезжал и всхрапывал, как дизель с засоренной форсункой. И, наконец, щель (дверцу Егорушка прикрутил проволокой, у него была), все перечисленное плюс узенькая щель повдоль укромного железа подсовывали для сна другое, мечтательное толкование: будто он, товарищ Стуков Егор Димитрич – подмяв Кобылкина вдругорядь, но тем самым выказав ему рецепт,– в данный текущий момент спрятан все же безопасно и, скорей всего, едет в танке, подглядывая на езду в смотровую, допустим, щель.
Словом, Егорушке снился танк.
И это было правильно. Потому что танк действительно был. И гремел куда громче Егорушкиного. Но железный шкаф действовал, как экран, отражая сон внутрь, и про танк настоящий Егорушка не знал.
Это был очень тяжелый танк.
Расхрустывая брусчатку, он шел по переулку Маркшейдеров, занимая его собой и лязгающим маревом вокруг. Вопреки габаритам, он катился легко, наплывая миражом, и словно бы хотя удивить, что такая махина движется от ерундового и мелкого мельтешения траков. Встрявший куда-то внутрь, в сустав, из-под крыла торчал розовый куст.
Свернув к управленческому погосту и осадив так, что башка с задранным хоботом грузно качнулась вниз, танк встал. Перебирая холостые обороты, он сделался тих, но тем слышней зазвучал новый, совершенно отвратительный звук – визг, который издает башня, поворачивая ствол. Затем, когда тень от ствола легла за штакетник, а ствол замер, нацеленный в дверь, сквозь наступившее молчание стукнул еще один звук, и в раскупоренный люк на башню выбрался Анна, пихнув вперед себя хмурый взгляд.
Пожалуй, калитку можно было открыть как-то по-другому. От удара ногой хуже было только ноге – дощатая и легонькая, дверца распахнулась вхлест, даже не вскрикнув, тогда как Анна отшагал несколько злых шагов, сипя какую-то дрянь. Но, вероятно, в таком поступке он чувствовал потребность и надобность. По крайней мере, в дверь управления он грохнул кулаком.
Дверь производила впечатление закрытой. Вернее – запертой. Собственно, она и была заперта – как это оказалось, когда Анна, еще раза два или три ощутив свой кулак и не услышав ничего в ответ, подергал дверь – заперта на так называемый внутренний, врезанный-переврезанный замок, который высовывался на треть и брякал, как щеколда, стучась об фанерную латку. Ни черта не стоило, рванув раз-другой, вывернуть его вон. Но когда Анна рванул, и раздался хруст, выворотился не замок, а косяк – податливо треснув по всей высоте и обнажив ржавые коренья гвоздей.
– Делай раз… Не надо бояться человека с ружьем,– вполголоса отметил Анна.
За дверью было темно. И висела пыль. Та самая – как если запустить в трухлявый пень руку, а потом покрошить труху из горсти.
Придерживая дверь и дожидаясь, пока спадет пыль, Анна оглянулся.
Вряд ли можно сказать, что сделал он это вовремя. То, что он увидел, глянув через плечо, было неинтересно и значения не имело. И если б Анна не увидел поспешающего гражданина сам, гражданин заговорил бы все равно и обязательно, потому что уже издалека с любопытством посматривал туда-сюда и, пожалуй, поэтому и поспешал. Заметив, что он замечен, гражданин закивал, в знак поспешности – дескать, ага, иду-иду! – махнул капроновым бидоном и засеменил живей, виляя меж могильными грядками.
Он был невелик и тонконог, одетый в поддернутые спортивные штаны и голубую майку, заправленную в штаны. Кроме того, на нем была большая газетная пилотка, но сидящая поперек, на ушах, как принято ее располагать для побелочных и прочих малярных дел. Должно быть, поэтому, обсмотрев незначительного гражданинчика как-то сразу целиком, что позволяет незаинтересованный взгляд – вплоть до кнопочной бородавки под носом, которую тот почесывал на ходу свободной рукой,– Анна обозначил его про себя словом "щекотурщик", не вкладывая, впрочем, в название никакого смысла.
Царапнув кнопочку, щекотурщик встал шагах в трех.
– Здрасьте. А я тут – рядом. В смысле – живу,– зачем-то сообщил он.– А это вы не Егорку свергать приехали? – спросил он, махнув бидоном на танк.– Так ведь нету никого. Выходной же. Воскресенье. А вы, наверно, не слышали?
– Чего именно? – сказал Анна.
– А что – выходной. С утра ведь объявили: решение, мол, так и так, воскресенье,– пояснил щекотурщик.– А на танке, смотрю: могут люди, думаю, зря ошибиться, если не предупредить. Тут ведь у нас мужики. Этих-то никого, кого свергать, а мужики тут.
– Какие мужики?
– Да наши. Рядошные, кто да кто, из домов. У нас ведь – навроде, понимаете, отдыха, когда воскресенье, со двора тут… Да вы айдате, я покажу. Егорку можем показать, если хочете. Ну то есть – старого. Старого Егорку. Старого хочете?
– Старого?
– Ну да,– щекотурщик сделал неопределенный жест, но не рукой, а как-то укушенно вильнув бедром.– Ну этот… тоже Егорка, но до этого… Ну, несданный, что ли – как сказать? В общем – тут он, я вам лучше покажу. Айдате, посмотрите, если интересно. Хочете? Да вы не сомневайтесь, никого же нет. Айдате-айдате!
Ни понять, ни даже как следует удивиться Анна не успел. Оттарабанив эту белиберду, щекотурщик скакнул через грядку и все той же поспешающей походочкой засеменил к выходу. Прежде чем Анна догадался-таки отшвырнуть ненужную дверь, он уже постучал бидоном в танк, сунулся в водительский люк и, поозиравшись в нем самое короткое время, отскочил – вытолкнутый или, скорее всего, просто слегка напуганный,– потому что не обидевшись ничуть и повесив бидон на руку, как лукошко, замахал сразу обеими руками, словно зазывая на полосу выруливающий самолет.
Из люка выглянули автомат и Волк. Автомат смотрел на щекотурщика, Волк – на Анну. Оба ждали сигнала.
Поискав подходящий жест, который обозначал бы сомнения, но без стрельбы по проводнику, Анна просто дернул плечом. Однако Волк понял правильно: танк выхаркнул дым и не торопясь двинулся вдоль штакетника, ероша свернутым стволом попутные елки, покуда не достиг ворот на хоздвор, где щекотурщик сперва замахал "малый ход", а затем – "стоп".
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20