А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


И Вронский вспомнил, что вчера ему с глазу на глаз сообщили, что белградская контрразведка, которая, как говорят, способна обвести вокруг пальца самого черта, разработала хитроумный план с целью втянуть регулярные части хорватской армии («Видимо, рассчитывая на то, что она недавно сформирована и слабо вооружена», – рассуждал про себя Вронский) в массированные боевые действия по всей линии обороны, чтобы таким способом сломить и уничтожить и армию, и сам город. Было решено также запустить сочиненные в Белграде слухи, направленные на то, чтобы сломить моральный дух хорватов, и в частности, что Загреб согласился отдать Славонию в обмен на Герцеговину, что после взятия Вуковара падение Загреба неизбежно, что Вуковар брошен на произвол судьбы и не получает помощи даже из сравнительно близко расположенных Винковцев.
У Вронского не хватало знаний, чтобы оценить, насколько правдоподобно первое и второе утверждения, однако что касается третьего, то лживость его стала для него очевидной, когда было захвачено несколько отрядов винковацких хорватов, пытавшихся пробиться в осажденный город.
Алексей Хорьков-Петухов накрывал огнем левый фланг фронта, Герман Глушков – правый, а в его центральной части, на которой была выдвинута вперед группа бронетранспортеров, медленно приближавшаяся к улицам предместья, действовали Петрицкий, Кирилл Кириллович Осипов, узбек Икрам Ашрафи (настоящий виртуоз в установке противопехотных мин) и он, Вронский.
Как он потом вспоминал, дело было так: водитель бронетранспортера первым заметил людей в хорватской военной форме и тут же дал русским знак окружить неожиданно появившегося неприятеля. Хорваты выскользнули из зарослей кукурузы на дорогу и неосмотрительно ринулись в сторону военной машины, рассчитывая уничтожить ее так же легко, как утром того же дня вывели из строя четыре танка на ведущем к городу шоссе, и не ожидая наткнуться на сопровождение. И вот теперь они стояли на дороге, окруженные русскими.
Не крикни Вронский в последнюю минуту: «Стой! Не стрелять!» – Кирилл Кириллович Осипов уже скосил бы хорватов очередью из автомата.
– Но почему? Почему? – прорычал взбешенный Осипов, даже не заметив, что его черная барашковая кубанка с красным верхом свалилась с головы на пыльную дорогу. – Они бы нам простили? Простили? Отвечай!
– Мы здесь на войне, а не на загородной прогулке! – присоединился к нему разъяренный Герман Глушков.
– Вчера они убили Ильюшу, граф! – выкрикнул Алексей Хорьков-Петухов, самый старший среди них.
– Врешь, сукин сын! Это были не они! Я тебя пристрелю, гад кровожадный! – Петрицкий вскинул на Осипова большой тяжелый револьвер.
– Ах ты педрило! – оскалился ему в лицо Кирилл Кириллович, однако Петрицкий не опускал револьвера. – Скажи своему графу, Иуда проклятый, скажи сербам, которые платят тебе, так же как и мне, что Русь-матушка велика и у нее такое большое сердце, что она способна проглотить любую обиду и любое предательство. Но только проглотить-то она проглотит, а забыть не забудет! Никогда! Запомни это, Петрицкий!
– Убери револьвер, Петрицкий! Кирилл, брось оружие и убирайся отсюда подальше, пока я не приказал подвесить тебя за ноги, ей-богу!
Кирилл Кириллович Осипов отшвырнул автомат и бросился на землю, он целовал ее, гладил, прижимался к ней то одной, то другой щекой, охваченный патетическими чувствами, размашисто осенял себя крестным знамением и, словно в трансе, твердил: «Во веки веков полнись счастьем, земля моя родная!»
Даже позже, гораздо позже, Вронский никак не мог забыть ни этой ссоры, ни сцены гибели пленных, семерых двадцатилетних парней в форме хорватского народного ополчения (на пилотках и рукавах у них были нашивки с изображением фрагмента древнего хорватского герба – красно-белого шахматного поля, и у каждого на шее четки с дешевым оловянным крестиком), с оружием, которое они, по их собственному признанию, сами купили на заработанные в Германии деньги, «чтобы было чем сражаться», как простодушно объяснил один из них. «Сражаться? За что сражаться?» – допытывался узбек, но другой пленный столь же простодушно отвечал, что они просто защищаются! «Мы защищаем наш Вуковар, вот!» – да, именно так сказал кто-то из них.
Вронский приказал Петрицкому передать военнопленных, как это и полагалось, представителям югославской армии. Но те тут же (словно речь шла не о людях, а о бройлерах в клетках) переправили их четникам из Сремского Лаза.
Та часть города, которая находилась в руках сербов, подверглась сильному разрушению, среди немногих уцелевших зданий была пекарня некоего Джордже Райшича, именно туда, в пекарню, их, связанных, и отвели под крики и улюлюканье. Им приказали раздеться догола, уже наступила ночь, в пекарне горело аварийное освещение – потрескивающие ацетиленовые лампы (во всем городе еще с лета не было электричества), потом их заставили встать на колени на некотором расстоянии один от другого, и еще много-много секунд, остававшихся до их смерти, они стояли так на коленях, в холодных липких лужах крови, которая леденила им ноги, а помещение это уже было не пекарней, а камерой пыток и местом казни, они поняли это, увидев пробитые пулями и окровавленные доски для раскатки теста, свисавшую с потолка петлю и беспорядочно валяющуюся по полу разрозненную обувь предыдущей партии смертников. Поняли они это в последний час, потому что семеро с ножами, длинными, тонкими ножами убийц, – и это они тоже успели увидеть, – уже зашли им за спины.
Тот из пленных, кому последнему, словно курице, перережут горло, в этот момент, совершенно случайно подняв уже начавший тяжелеть взгляд с еще сухого, не окровавленного ножа, заметил, что снаружи ночь и что через одно из открытых окон бывшей пекарни в помещение вползает похожий на кудель клок серого тумана.
И он, тот несчастный, который будет зарезан последним, проследил сейчас, последний раз в жизни поворачивая голову, как этот клок тумана осторожно, казалось крадучись, проникает в эту комнату смерти, скользит по изрешеченным пулями и окровавленным доскам для теста, по свисающей с потолка петле, по разбросанным башмакам тех, чья жизнь уже оборвалась, оборвалась именно здесь, как он льется над головами только что зарезанных, которые теперь лежат лицом вниз на каменном полу, все еще хрипя и захлебываясь в собственной густой крови и розовой пене, и тех из них, кто, выкатив от боли огромные, размером с грецкий орех, глаза, пытаются в смертельной судороге обеими руками зажать под подбородком перерезанное горло, но это приводит лишь к тому, что голова все дальше и неестественнее, как-то криво, откидывается в сторону от обнаженного и испачканного землей переплетения жил, мышц и нервов. Этот последний из обреченных на смерть следил за тем, как клок тумана ползет дальше, делаясь все тоньше и белее: «Куда это он? Куда плывет?» – задавал он себе вопрос даже в предсмертном хрипе, пока глазами, вываливающимися из орбит от пронзающей его сверлящей боли, не увидел, как туман обвивает возбужденные лица убийц… как завивается он вокруг головы того, кто сейчас убивает его.
И так же как среди величественной Божьей природы многие живые создания в последний миг своего бытия вдруг подают голос и издают звуки, в которых, кажется, сконцентрирована вся их вера в жизнь, так что крик, исходящий из горла, звенит как устремленная к небу хвала безупречной логике и справедливости жизни, так и в тесной пекарне среди конвульсий и стонов еще живых мертвецов прозвучал обезображенный хрипом голос того, кто дольше всех оставался живым, и теперь уже без всякого выражения, совсем спокойно спросил своего убийцу, который довершал свое страшное дело: «…за что – ведь вы, сербы, и так всей страной командовали…»
В потрескивающем ацетиленовом полумраке, посреди жуткой бойни, перебирая пальцами пряди тумана и сам, как туман, белый, с закрытыми глазами, в окружении семерых опьяненных кровью и ракией убийц, стоит Царь ветров. Он, страшный, наводящий ужас, явил себя лишь одному из них, но тот (как в свое время и Вронский!), пытаясь отмахнуться от призрака, пробормотал: «Проклятая сливовица!»
В конце сентября, когда сербские силы всей мощью обрушились на село Ловас, в надежде через него выйти к Сотину и таким образом отрезать Илок, который к этому времени уже был лишен каких бы то ни было связей с остальной Хорватией, так же как это произошло и с Шаренградом, и Бапской, и всеми остальными населенными пунктами на хорватской границе с Воеводиной, однажды утром Вронский, измученный ночными кошмарами, в глубокой задумчивости забрел в ту часть города, которую все еще контролировали хорваты. Граница была столь условной, что никто ему не препятствовал, никто не обратил на него внимания.
Среди руин, на стене одного из немногих уцелевших домов он заметил криво висящую табличку с названием «Улица Йосипа Краша» и, не очень хорошо представляя себе, куда она его приведет, и не отдавая себе отчета, зачем он это делает, неспешно отправился вдоль этой улицы, и ему казалось, что щедрая прелесть теплого сентябрьского утра, напоенного ароматом айвы и запахом только что вскипевшего молока, которым пахнуло на него из ближайшего окна, разливается повсюду, окутывая людей, толпящихся в небольших лавках и магазинчиках, возле зданий почты и банка, на бензоколонке, распространяясь по всей земле, а не только в небе, голом, пустом, высоком, равнодушном и тихом.
Не веря собственным глазам, Вронский вдруг увидел под стеной одного из домов, сильно поврежденной разорвавшимся неподалеку снарядом, сидящего в тени, защищающей его от почти жаркого сентябрьского солнца, старика. Он курил. И эта в общем-то ничем не примечательная картина показалась Вронскому настолько ярким и сильным выражением самой жизни, ее силы и неуничтожимости, что он непроизвольно улыбнулся, показав свои крепкие, здоровые зубы.
Старик взглянул на него, но ничего не сказал, не ответил на его улыбку. Вронский долго стоял перед ним и думал о том, как похожи друг на друга все старости на свете, а потом на дикой смеси своего родного, сербского, и хорватского языков спросил:
– А ты не боишься, starik?
– Не боюсь, товарищ военный. Не каждый снаряд убивает, а если какой и убьет, то ведь только один раз.
…………………………………………
То, что он увидел позже, на довольно большом от себя расстоянии, которое быстро уменьшалось по мере приближения, поначалу показалось ему мешками с песком, которые, видимо, кто-то сбросил с грузовика. Стаи ворон и шумно трещавших сорок перескакивали и перелетали с мешка на мешок и крепкими ударами клювов отщипывали то, что находилось внутри. Там, где не справлялся один клюв, ему на помощь приходил второй, третий, и еще, и еще, а потом уже вся стая перелетала на новый, еще нетронутый мешок.
И в тот момент, когда он засомневался, действительно ли это мешки или же… и когда, бросив под ноги окурок, ускорил шаги, поняв вдруг безо всяких доказательств, а только по одному охватившему его страху, что находится на территории врага, среди хорватов, как перед ним выросла фигура солдата в форме хорватского ополчения.
– Дальше прохода нет, вы что, не видите, это погибшие сербы? – заорал солдат.
Тут Вронский понял все.
Солдат потянул Вронского в сторону, под крышу, каким-то чудом еще державшуюся на полуразрушенном двухэтажном здании, когда-то давно выкрашенном ярко-желтой, кричащей краской (об этом можно было судить по остаткам стен, на одной из которых сохранилось написанное краской слово «ТИТО»), вытащил из сумки мегафон и прокричал в сторону противоположного конца улицы:
– Эй, четники! Мы сейчас ненадолго отойдем, а вы забирайте ваших!
«Мешки!» – мелькнуло в голове у Вронского. Он хотел было выглянуть на улицу, но солдат грубо схватил его за плечо, потянул назад, в развалины дома и буркнул:
– Охренел, что ли? Снайперы!
А с того конца улицы уже пронзительно, со свистом, отвечал сербский мегафон:
– Мать вашу усташскую! Оставьте их себе на фарш! А то вам там жрать нечего!
Голос замолчал, а потом, вспоров тишину сентябрьского воздуха, раздались звуки «Марша на Дрину».
Все чаще в последнее время лежит Вронский на земле, на голой земле, облокотившись на руку, и, стараясь не обращать внимания на постоянную горечь во рту, смотрит в небо. А там, наверху, подгоняемые ветром, наползают друг на друга своенравные облака, а между ними пробиваются солнечные лучи, прямые, похожие на растопыренные пальцы или пожелтевший лист пальмы, покрывая позолотой края неба и дождевые клубы черных туч.
Собирается дождь, откуда-то издалека доносится гул движущихся воздушных масс, и на фоне этого гула девичий голос выводит протяжную мелодию.
Вронский, облокотившись на руку и стараясь не обращать внимания на постоянную горечь во рту, берет влажной рукой горсть земли, стискивает, потом, раскрыв ладонь, высыпает на траву.
Комочки земли скатываются вниз, налетевший порыв ветра треплет густую траву, и кажется, что между ее стеблями запуталось только что доносившееся издалека пение.
«Хорватия», – думает Вронский.
3
Жизнь защитников окруженного и ежедневно все более разрушаемого города протекала в основном в подвалах, хотя в Славонии никто никогда не строил подвалов в расчете на то, чтобы жить в них. Сейчас при слабом освещении от автономных электроагрегатов или при дневном свете, который с каждым новым, постоянно укорачивающимся днем уходящего лета становился все более тусклым и с трудом пробивался сквозь плотно закрытые и до неузнаваемости замаскированные отверстия подвальных окон, стало видно, что под землей нежную кожу новорожденных и маленьких, только что научившихся ходить детей поразил какой-то белый шелушащийся лишай, против которого, в отсутствие солнца и свежего воздуха, были бессильны любые мази (пока они еще имелись!) – его не удавалось устранить ни с тела, ни с лица, ни с темени. То, что после тридцати, сорока или пятидесяти дней, проведенных в подвале, у детей начинали выпадать волосы, казалось естественным, и родители утешали друг друга, что в нормальных условиях жизни это может пройти, однако настоящее отчаяние и панику у людей вызывало то, что волосы многих совсем недавно появившихся на свет малышей с каждым днем становились все бледнее и бледнее, а в конце концов совершенно седели. И страшным казалось не только то, что дети умирали, но и то, что умирали они изуродованными, совсем не такими, какими были тогда, когда по праздникам, католическим, православным, государственным, гуляли с родителями в парке на холме в старой части города, потом спускались вниз, на главную улицу, шли вдоль пышных домов в стиле позднего барокко, первые этажи которых были превращены в длинную галерею магазинчиков с достроенной позже и немного неуклюжей аркадой, чтобы в одном из этих магазинов купить или что-нибудь нужное для дома, а может быть, игрушку, или альбом для рисования, или лотерейный билет, а потом каждое семейство, как утки с выводками утят, отправлялось своим путем – кто в католическую церковь Филиппа и Иакова, поклониться телу святого Боны, вид которого, в роскошном римском облачении, всегда доставлял детям большую радость, кто в православную церковь Святого Николая, кто в усыпальницу там, на кладбище…
Теперь здесь, на этих улицах, погибали, а под землей терпеливо ждали своей очереди умереть. Одну девочку, хорватку, которая вела дневник подвальной жизни и записи в нем делала на кириллице, соседи по подвалу спросили, почему она не пишет латиницей, как все хорваты? Она ответила: «Потому что, когда сюда придут четники, они увидят свои буквы и не убьют меня». Однажды в другом доме двое оккупантов, проходя вдоль фасада, заглянули в подвальное окно. «Почему же вы их не убили?» – спросили потом сидевшие в подвале у тех среди них, кто был вооружен доставшимися от дедов парабеллумами. И один из них ответил: «Как я в него стану стрелять, когда он прямо на меня смотрит?»
А потом, в последний день сентября, поздно вечером, когда начал накрапывать дождь, пришла весть, что пали Антин и Кородж (они держали оборону с апреля), и кое-кто из обитавших в подвалах стариков вспомнил, как после Первой мировой войны жители этих хорватских сел дали возможность поселиться здесь многим сербским добровольцам с Салоникского фронта, «а вот как они нас теперь отблагодарили!», и это стало печальным продолжением вчерашних новостей о том, что в Илаче разрушено святилище Матери Божьей на Водах, куда «ходили в паломничество не только католики, но и многие православные из Срема и Северной Бачки», как снова свидетельствовали старики. Те, кто был помоложе, с грубым реализмом констатировали: «Значит, теперь к северу от шоссе Винковцы – Товарник, в сторону Дуная, хорватов больше не осталось».
И в первый день октября потребовали от родины «срочной и эффективной помощи, так как оккупанты перерезали последнюю дорогу, в районе Борова Села».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17